Балуев Б.П.

Споры о судьбах России: Н.Я. Данилевский и его книга «Россия и Европа»

Данная монография принадлежит перу видного российского историка, доктора исторических наук, профессора, ведущего научного сотрудника Института Российской истории РАН, автора работ по истории русской журналистики, общественной мысли и историографии.

В монографии впервые со всей возможной полнотой показано историософское значение труда Н. Я. Данилевского для отечественной исторической науки, раскрыты объективные и субъективные предпосылки его создания. В ней прослеживается жизненный и творческий путь Данилевского, описывается среда, в которой ученый пришел к своему открытию цивилизационного метода исследования исторического процесса, показана драматическая судьба самой книги, острая борьба вокруг высказанных Данилевским идей. Работа базируется на архивных материалах, периодической печати, мемуарах и переписке.

Первое издание монографии вышло в 1999 году, второе – исправленное и дополненное – предпринято в связи с растущим интересом к учению Данилевского в самом широком кругу читателей, особенно среди историков, политологов и политиков.

Издание осуществлено при участии регионального общественного Фонда «Память мучеников и исповедников Русской Православной Церкви».

Балуев Б.П. Споры о судьбах России: Н.Я. Данилевский и его книга «Россия и Европа». Изд. 2-е, испр. и доп. – Тверь: Издательский дом «Булат», 2001. – 415 с.

Предисловие

 

Предлагаемая читателям книга о Николае Яковлевиче Дани­левском – это первая монография, в которой наиболее полно рас­сказывается об этом гениальном ученом, совершившем во второй половине XIX столетия открытие, значение которого столь же непреходяще, как открытие всякого объективного закона и явления, существующего в этом мире, но не уясненного людьми. Учение Данилевского о культурно-исторических типах является основой историографии, геополитики, политологии, и это все чаще осознается современными учеными. После Данилевского невозможны пустые рассказы об истории. Данилевский хотя и действовал в области исключительно научной, но, будучи подлинным гением, нигде не вошел в противоречие со Священным Писанием и был не столько строителем гипотез, сколько открывателем законов бытия.

Если человечество было разделено после Вавилонского столпотворения и стало существовать разделенным на разные языки и культуры, и произошло это по Божьей воле, то и объединение человечества вопреки этой воле – смертельно опасно для жизни человечества. Люди могут объединиться во Христе (чего никогда не будет, по слову Священного Писания, потому что слишком много людей свободно того не желают) или вокруг антихриста – в попытке нового столпотворения. Открытие Данилевского позволяет увидеть взаимоотношения народов и исследовать эти взаимоотношения с точностью, с какой возможно произвести опыт разве что в лаборатории. После открытия Данилевского в истории не осталось загадок и тайн. Все оставшиеся тайны – лишь в Боге и вечности.

Другой труд, подъятый Данилевским, – это его книга «Дарвинизм», где он с убедительностью гения показал, что теория Дарвина об эволюции растений, животных и происхождении человека путем эволюции не соответствует ни одному доказанному наукой факту и является выдумкой и мифом. Это история мира и человечества глазами дьявола. И этот миф далеко не безопасен, так как на его основе строятся все системы безбожия и все человеконенавистнические идеологии, принципиально оправдывающие насилие. Важность этого вопроса «такова, – писал Данилевский, – что я твердо убежден, что нет другого вопроса, который равнялся бы ему по важности, ни в области нашего знания и ни в одной области практической жизни. Ведь это в самом деле вопрос о «Быть или не быть» в самом полном, в самом широком смысле».

Довершая слово о Николае Яковлевиче Данилевском, следует сказать, что для того, чтобы совершить открытие такого рода и масштаба, недостаточно было быть гениальным ученым – для этого надо было быть и глубоко верующим христианином, церковным человеком, человеком праведной жизни, перед умственным взором которого предносятся не только законы материального мира, но и пути жизни вечной, спасения во Христе.

Игумен Дамаскин (Орловский)


 

Введение

 

Проблема исторической судьбы России, конечно, не всегда бы­ла предметом каких-либо гласных споров – общественно-политических или научных; для таких споров нужны были определенные объектив­ные условия: достаточно высокий уровень развития общественной мы­сли, национального самосознания, исторической науки и периодической печати разной идейной и политической направленности. Можно с уве­ренностью утверждать, что начиная с середины XIX века в России все эти условия уже сформировались или находились в стадии активного становления.

Россия стала сознавать себя хотя и молодой, но крупной и могу­щественной мировой державой, в прямом и переносном смысле  слова начав­шей писать свою историю появления на мировой арене. Причем в исто­рии этой уже было немало героического, в том числе победа над Напо­леоном, которого не могла одолеть ни одна европейская держава, имели место и события неприятные, как, например, поражение в Крымской войне 1853–1856 годов, вызвавшее большой резонанс в стране.

Уже появились в России мыслители, которые талантливо и глубо­ко, каждый в соответствии со своими убеждениями, анализировали прой­денный страной исторический путь. Это были декабристы, П. Я. Чаадаев, А. И. Герцен, Н. В. Гоголь, В. Г. Белинский и Н. Г. Чернышевский, славя­нофилы – И. В. Киреевский, А. С. Хомяков, Ю. Ф. Самарин и либералы – Б. Н. Чичерин и К. Д. Кавелин, народники – П. Л. Лавров и Н. М. Михай­ловский. Историческая наука вышла на высочайший уровень фунда­ментальными работами Н. М. Карамзина, М. П. Погодина, Н. М. Косто­марова, С. М. Соловьева.

В России еще не было парламента, но для выражения и обосно­вания взглядов на судьбу страны уже была создана другая трибуна – журнальная. У нее были свои преимущества – более широкая аудитория и возможность для участников дискуссии более обстоятельно обосно­вывать свои взгляды. Публицистические выступления в журналах раз­личных направлений приобретали характер философско-социологических исследований, нередко издавались отдельно, включались в собрания сочинений и стали существенным вкладом в сокровищницу русской об­щественной мысли.

Начиная со второй половины XIX века, особенно после крестьян­ской и других реформ 60-х годов, произошло резкое обострение споров о судьбе России в связи с ускорением процесса развития капитализма, сделавшимся зримым и ощутимым для всех. Если раньше эти споры были в большей степени обращены в прошлое, в поиск особенностей судьбы России, как чего-то Божественно предопределенного, то теперь акцент стал смещаться в сторону выбора исторического пути России, альтернатив ее развития.

С одной стороны, в этих спорах продолжали присутствовать извеч­ные факторы, связанные с «месторазвитием» России, с ее геополитичес­ким положением между «Западом» и «Востоком». Но с другой стороны, спор осложнился и обогатился проблемами экономическими, социаль­но-психологическими, национальными, культурологическими, этногра­фическими, антропологическими и т. д., связанными с развитием соот­ветствующих наук.

На повестку дня общественной мысли с особой остротой выдви­нулся вопрос «Россия и Европа». На его обострение повлияли прежде всего внешнеполитические события – нарастающая демонстрация со­лидарной враждебности ведущих европейских стран к России, наглядно проявившейся в Крымской и русско-турецкой войнах и их результатах. Но особенно подталкивала к постановке и обсуждению этого вопроса внутриполитическая ситуация в России, возникшая в связи с развитием капитализма, который в Европе демонстрировал не только свои цивилизационные технические завоевания, но и циклические кризисы и горькие плоды нарастающего культа денег, индивидуализма, аморализма и бездуховности.

Откликом на этот запрос времени явилось появление в печати в 1869 году большого фундаментального научного труда Н. Я. Данилев­ского «Россия и Европа». Благодаря своей историософской новизне и глу­бине, основательности и многогранности в разработке обозначенной в его заголовке историософской проблемы, он оказался в центре внимания вы­дающихся представителей русской общественной и исторической мысли. И хотя оценки книги Н. Я. Данилевского в дореволюционной России да­леко не всегда соответствовали ее подлинному историческому значению, дискуссия вокруг нее была в высшей степени плодотворной не толь­ко потому, что в ней приняли участие выдающиеся русские мыслители, но и в силу особой важности для России затронутых в ходе ее проблем.

Обсуждение идей Данилевского дало толчок к дальнейшему разви­тию русской общественной мысли, которая, по наблюдению В. В. Зеньковского, была «сплошь историософична»[1]. Это наблюдение неодно­кратно подтверждал и Н. А. Бердяев, который считал, что «на построени­ях философии истории формировалось наше национальное сознание»[2], что «загадка России и ее исторической судьбы была загадкой философии истории», что «русская самобытная мысль пробудилась на проблеме историософической. Она глубоко задумалась над тем, что замыслил Творец о России, что есть Россия и какова ее судьба»[3].

 

Примечания

[1] Зеньковский В. В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 1. С. 16.

[2] Бердяев Н.А. Смысл истории. М., 1990. С. 3.

[3] Бердяев Н.А. Русская идея / О России и русской философской культуре. М. 1990. С. 71.

 


 

Глава 1
Судьба Н. Я. Данилевского
(школа жизни, наук и общений)

 

Говорят – нет пророка в своем отечестве. Именно эта прописная истина еще раз подтвердилась в судьбе Н. Я. Данилевского и его главного научного труда «Россия и Европа». В своем отечестве, в России, широко­масштабное научное признание книга Н. Я. Данилевского получила лишь спустя более 120 лет после ее первой (журнальной) публикации.

В дооктябрьской России в немногих энциклопедических и биогра­фических справочниках Н. Я. Данилевский хотя и упоминался, но зна­чился как биолог, публицист и автор спорных трудов «Россия и Европа» и «Дарвинизм». Например, в «Энциклопедическом словаре» Ф. А. Брок­гауза и И. А. Ефрона (СПб., 1893. Т. X. С. 77) в статье, написанной философом В. С. Соловьевым, Данилевский проходит как «публицист, естествоиспытатель, практический деятель в области народного хозяй­ства». Основное внимание автор сосредоточил на критике книги «Рос­сия и Европа». Более взвешенную позицию относительно этого труда Данилевского занял А. К. Бороздин в «Русском биографическом словаре», но и у него автор «России и Европы» предстает перед читателями всего лишь как «известный естествоиспытатель и философ-публицист славя­нофильского оттенка» (СПб., 1905. Т. 6. С. 67).

В советских справочных изданиях 20–50-х годов Н. Я. Данилевский характеризуется в основном как реакционный мыслитель, идеолог нацио­нализма, шовинизма, панславизма и даже империализма. Так, в аноним­ной заметке (по некоторым источникам, написанной А. М. Иоффе-Дебориным) в первом издании БСЭ (М., 1930. Т. 20. С. 325) Н. Я. Данилевский предстает идеологом «реакционного великодержавного национализма», отразившим в своей книге «классовое мировоззрение российских кре­постников-дворян пореформенной эпохи, ужас их перед надвигающейся буржуазно-демократической революцией».

В 60–80-е годы положение мало изменилось. Хотя «приговоры» Да­нилевскому стали менее «классово-заостренными», но оставались в ос­новном обвинительными и осуждающими. Позитивная часть в оценках была усеченной, заниженной, нейтрально-информационной. В справ­ке Н. Л. Рубинштейна в «Исторической энциклопедии» (М., 1963. Т. 4. С. 970) Н. Я. Данилевский квалифицируется как «русский публицист, естествоиспытатель. Член Русского географического общества. Идеолог пореформенного славянофильства и панславизма». А во втором издании БСЭ (М., 1972. Т. 7. С. 527) Е. Б. Рашковский очень близко воспро­изводит: «русский публицист, социолог и естествоиспытатель, идеолог панславизма». И совершенно дословно эту квалификацию Данилевского повторил «Философский энциклопедический словарь» (М., 1983. С. 134).

Со второй половины 80-х и особенно в 90-е годы картина заметно меняется, на историческом экране начинает проявляться другой образ Н. Я. Данилевского. Появляются работы, специально посвящен­ные Н. Я. Данилевскому, что становится, несомненно, новым явлением в на­уке. Более того, авторы чаще всего ставят перед собой задачу объектив­но охарактеризовать его вклад «в развитие исследований по философии истории»[1].

Н. Я. Данилевского начинают относить к тем русским мыслителям, которые «предвосхитили широко распространившиеся с конца прошлого века в европейской исторической науке представления об историческом процессе как о совокупности изолированных друг от друга локальных культур, проходящих ограниченный во времени и пространстве цикл»[2]. То есть на первое место выдвигаются его необычайные новаторские заслуги в области историософии. Один из современных авторов сравнил пред­ложенную Н. Я. Данилевским новую методологию исторической науки по ее значению «с таблицей Менделеева для химии»[3].

Теперь исследователи увидели в Н. Я. Данилевском не только есте­ствоиспытателя-практика и консервативного публициста. Он предстал перед читателями научных статей «разносторонне одаренным челове­ком», «как самобытный философ, историк, социолог, этнопсихолог, по­литический мыслитель и публицист, автор работ по богословию, эконо­мике, статистике, географии»[4], как известный ученый-ихтиолог[5]. О нем в современной научной литературе ныне пишут: «выдающий­ся русский ученый»[6], «гений русской науки»[7]. И, несмотря на то, что к 1994 году о Данилевском уже появился не один десяток науч­ных статей, автор одной из кандидатских диссертаций, защищенных в том же году в МГУ на философском факультете, не без основания за­метила: «Нам еще предстоит осознать, оценить значение и влияние идей Н. Я. Данилевского»[8].

И все же в значительной степени признание заслуг Н. Я. Данилев­ского хотя бы в одной науке – историософии – состоялось. Профессор А. П. Дубнов в Новосибирске в предисловии к изданной книге О. Шпенглера «Закат Европы» выразил это в таких словах: «Н. Я. Данилевский получил признание через сто с лишним лет, и теперь он признанный предшественник Шпенглера, Тойнби и Сорокина, а его вклад в мировую философию истории и культурологию считается неоспоримым»[9].

В чем же причина такой резкой перемены со стороны российских ученых-историков, философов, политологов, социологов в отношении к Н. Я. Данилевскому? Ответ уже дан в ряде научных исследований, и мы можем лишь присоединиться к нему. У многих историков уже во вто­рой половине 80-х годов появились сомнения в непорочности марксист­ской методологии исторической науки с ее классовым, формационным подходом к историческому процессу. Сначала эти сомнения выражались в поиске разного рода оговорок и даже противоречий в высказывани­ях классиков марксизма-ленинизма об исторических законах. Например, А. Я. Гуревич в статье «Теория формаций и реальность истории» (Вопросы философии. 1990. № 11) обратил внимание на «азиатский способ произ­водства» у Маркса, как на деталь, подобную мухе в стакане марксист­ского молока. Деталь эта ставила под вопрос, казалось, непробиваемую марксистскую схему пяти способов производства (первобытнообщинного, рабовладельческого, феодального, капиталистического и социалисти­ческого). Чем критичнее ученые историки и философы настраивались к марксистским догмам, тем больше они обращались к западной литера­туре о бытующих там вариантах методологии исторической науки. Надо было заполнить чем-то образовавшуюся брешь в связи с отступлением марксистской методологии. И тут они пришли к выводу, что именно открытый и обоснованный русским ученым Н. Я. Данилевским «цивилизационный подход призван заполнить теоретический вакуум, образовав­шийся в российском обществознании после краха марксизма-ленинизма, падения авторитета вульгарно-материалистического учения о социально-экономических формациях»[10]. Тем более что этот подход нашел раз­витие в исторических трудах таких западных ученых, как О. Шпенглер и А. Тойнби, широко пропагандировался выдающимся русским социо­логом-эмигрантом П. А. Сорокиным и применяется историками Запада на практике, в исследовании конкретных человеческих цивилизаций. Эта мотивация широкого обращения к наследию Н. Я. Данилевского присут­ствует и в работах некоторых начинающих российских историков[11].

Последние годы отмечены появлением не только большого количества диссертаций и научных ста­тей, посвященных Н. Я. Дани­левскому, но и нескольких книг. Так, молодой исследователь В. М. Михеев, помимо примерно полутора десятков статей в разных московских на­учных сборниках, опубликовал о Данилевском в Бресте три небольшие книги: «Славянский Нострадамус» (1 и 2-я части, 1993), «Тоталитар­ный мыслитель» и «Самобытные идеи Н. Я. Данилевского» (обе – 1994). А в 1996 году А. Н. Аринин и В. М. Михеев издали в Москве фундамен­тальную монографию «Самобытные идеи Н. Я. Данилевского». Все эти работы выполнены под руководством известных профессоров, специалистов в области русской и зарубежной историософии Б. Н. Бессонова и Г. Д. Чеснокова на кафедре философии Российской Академии государ­ственной службы при президенте Российской Федерации и отличаются высоким научным уровнем. Можно отметить также изданную Инсти­тутом философии РАН монографию С. И. Бажова «Философия истории Н. Я. Данилевского» (1997). Вообще, подавляющее большинство научных работ о Данилевском написано философами, и вполне закономерно ос­новное внимание в них сосредоточено на анализе историософских взгля­дов ученого, на выявлении их новаторства в сопоставлении с бытующими в мире историософскими системами.

Однако давно назрела необходимость монографического исследо­вания книги Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», его публицистики и со стороны историков. Необходим обстоятельный анализ историческо­го, историографического и событийного контекста появления и распро­странения его работ, связи его идей с русской общественной мыслью. Важна реакция на идеи Данилевского его выдающихся современников, причем не только на историософские, но и на геополитические. Ибо спор о книге Данилевского был в значительной степени спором о судьбе России. Попыткой в какой-то мере восполнить этот пробел и является данная монография.

***

Николай Яковлевич Данилевский родился 28 ноября (ст. ст.) 1822 г. в селе Оберец Ливенского уезда Орловской губернии в дворянской се­мье. Отец его, Яков Иванович Данилевский (1789–1855), был заслужен­ным военным генералом, в молодости – участником Отечественной войны 1812 года, отличившимся в «битве народов» под Лейпцигом. За боевые за­слуги был награжден многими орденами и медалями. Биографические данные о семье Данилевских весьма скудны. Но из разных источников известно, что Николай был не единственным, но старшим ребенком в се­мье, что у него были сестра и брат, кадровый военный офицер. Центром притяжения в семье была мать, Дарья Ивановна (1801–1852), к которой Н. Я. Данилевский сохранял самые нежные сыновние чувства. Она про­исходила из дворянского рода Мишиных Орловской губернии. По харак­теру своей службы отец вместе со своей семьей вынужден был переезжать с места на место. Первоначальное образование Николай Данилевский по­лучил в частных пансионах, в том числе в очень престижных в г. Дерпте и в Москве, где в то время служил его отец.

Четырнадцатилетним юношей в 1836 году он успешно выдержал приемные экзамены в Царскосельский лицей. Это был последний год жизни одного из первых выпускников лицея – А. С. Пушкина. Удалось ли Николаю Данилевскому повидать его, свидетельств нет. Но такая вероятность существовала. Пушкин был среди одиннадцати лицеистов первого выпуска, посетивших лицей в день его 25-летнего юбилея 19 ок­тября 1836 года. О реальной возможности повидать Пушкина свидетель­ствует еще одно обстоятельство. С первых дней поступления в лицей Николай Данилевский подружился с Николаем Семеновым, будущим известным государственным деятелем, сенатором, членом «Редакцион­ных комиссий» при подготовке крестьянской реформы, автором широко известного историкам трехтомного труда «Освобождение крестьян в цар­ствование Императора Александра II» (СПб., 1889–1893) и одновременно ботаником и поэтом, получившим в свое время литературную премию за перевод поэмы А. Мицкевича «Конрад Валленрод». Позднее, в го­ды учебы в Петербургском университете, Н. Я. Данилевский подружился и с его младшим братом – Петром, в будущем всемирно известным ботаником, энтомологом и географом П. П. Семеновым-Тян-Шанским, который в своих «Мемуарах» вспоминает, что он и его брат после поступ­ления в лицей были у своего дяди на обеде, на котором присутствовал и Пушкин, и что Пушкина ему посчастливилось через некоторое время увидеть еще раз случайно, на улице[12].

В лицее Николай Данилевский считался одним из самых способных учеников, «в своем классе был самым талантливым и самым разносто­ронне образованным из лицейских воспитанников»[13]. Учение давалось ему легко. Он обладал ясным логическим мышлением и поражавшей всех уже тогда отменной памятью. Высокие требования в лицее к изучению языков не затрудняли Данилевского – он пришел в лицей уже с основа­тельным знанием трех европейских языков: немецкого, французского и английского. Тот же П. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминает: «Наве­щая брата, я близко познакомился со всеми его товарищами, принадле­жавшими к III курсу Царскосельского лицея. Самым талантливым из них был лучший его друг – Н. Я. Данилевский, жизнь которого впоследствии тесно связалась с нашей жизнью»[14].

Действительно, после окончания лицея, в начале 1843 года Ни­колай Данилевский и Николай Семенов не расстались, а поселились в одной квартире, на Васильевском острове. Н. П. Семенов стал слу­жить в Министерстве юстиции, а Н. Я. Данилевский хотя и записался на службу в канцелярию Военного министерства, но никакой должности занимать не стал и вскоре вышел в отставку. Оба друга и живший вме­сте с ними, впоследствии известный композитор и музыкальный критик, А. Н. Серов весьма скептически были настроены к чиновничьему рутин­ному труду, высмеивали царящую в этой среде атмосферу карьеризма, под­сиживания и холуйства. Ощущая недостаточную полноту полученного образования, Н. Я. Данилевский с осени 1843 года определился вольно­слушателем по естественным наукам на физико-математический факуль­тет Петербургского университета. А с осени 1845 года те же лекции этого факультета стал посещать и младший Семенов – Петр (будущий Тян-Шанский), который поселился в той же квартире.

Многие лекции они посещали вместе. Оба успешно завершили уче­бу, в течение 1848–1849 учебного года сдали магистерский экзамен. Науч­ные интересы молодых естествоиспытателей выходили далеко за пределы их специализации. П. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал: «Данилев­ский обладал огромной эрудицией: перечитали мы с ним, кроме книг, относившихся к нашей специальности – естествознанию, целую массу книг из области истории, социологии и политической экономии, между прочим, все лучшие тогда сочинения о французской революции и ориги­нальные изложения всех социалистических учений (Фурье, Сен-Симона, Оуэна и т. д.)»[15].

В те же студенческие годы Н. Я. Данилевский начал публиковаться в ведущих петербургских толстых журналах. Первая публикация двадца­тилетнего Николая Данилевского представляла собою «Письмо в ре­дакцию» журнала «Отечественные записки», напечатанное под рубрикой «Литературные и журнальные заметки» в № 5–6 за 1843 год. Прочитав в первом номере журнала этого года традиционный обзор русской лите­ратуры (за прошедший 1842 год), Данилевский изумился похвале в адрес повести «Барона Брамбеуса» (О. И. Сенковского) «Падение Ширванского царства». Автора произведений сомнительного качества, таких как «Фантастические путешествия», «Большой выход сатаны» и т. д., жур­нал прежде никогда не жаловал. Данилевский пишет, что, начав читать новую повесть «Барона Брамбеуса», почувствовал, «что тут есть что-то уже мне знакомое, что я читаю это не в первый раз». Данилевский да­лее сообщает, что ему удалось напасть на след источника новой повести «Барона Брамбеуса». Им оказалось «Mirza» – собрание восточных ска­зок известного в то время английского писателя Мориера. Одно из про­изведений его сборника «History of Mobarek Shah and the magican» – совершенный двойник «Падения Ширванского царства», утверждает Данилевский и убедительно доказывает это сопоставлением цитат из но­вой повести «Барона Брамбеуса» и фрагментов из сборника произведений Мориера на английском языке и в собственном переводе. Автор делает вполне обоснованный вывод: «Следовательно, положение, что г-н Сенковский не написал ни одной хорошей оригинальной повести, остается по-прежнему верным и без всяких исключений»[16].

Значение этого литературного дебюта Н. Я. Данилевского показа­тельно во многих отношениях. Во-первых, «Письмо в редакцию» сви­детельствует о большом интеллектуальном кругозоре, о той огромной эрудиции, которую отмечали в Данилевском многие его современни­ки. Он продемонстрировал, что следит за интересующей его литерату­рой на иностранных языках, не переведенной на русский. Во-вторых, он показал свою непримиримость ко всякого рода несамостоятельности, заимствованиям и тем более к плагиату. В-третьих, он с самого нача­ла как бы подтвердил свою незаурядность, дебютировав в несомненно лучшем русском журнале 40-х годов, страницы которого тогда украшали имена М. Ю. Лермонтова, И. С. Тургенева, Н. А. Некрасова, Ф. М. Достоевского, В. И. Даля, А. А. Фета, В. Ф. Одоевского, Д. В. Григо­ровича, А. Н. Майкова, А. И. Герцена и, наконец, В. Г. Белинского, в ста­тье которого «Русская литература в 1842 году» Данилевский и обнаружил неоправданный в адрес повести «Барона Брамбеуса» комплимент: будто она «очень потешна».

Вряд ли он не знал, что автором ежегодных анонимных обзоров русской литературы в «Отечественных записках» являлся В. Г. Белинский. Читатели журнала, тем более в Петербурге, были об этом прекрасно осведомлены. Тем существеннее отметить, что юного начинающего ав­тора не смутил авторитет «великого критика». Он решительно указал на его промах, и редакция с этим посчиталась. Более того, именно в этом журнале Н. Я. Данилевский стал публиковать все свои научно-популярные статьи и переводы, которые были не только выражением его мировоззренческих исканий, но и давали возможность, за счет гонораров, поправлять материальное положение, ибо никакого состояния – ни недвижимости, ни капиталов – он не имел, а получал лишь «вспомо­ществование» от родственников[17].

Некоторые из этих публикаций представляют определенный инте­рес прежде всего именно в плане обнаружения в них задатков могуче­го интеллекта Данилевского, о котором писали все мемуаристы, хорошо знавшие его, и авторы, непредвзято изучавшие его труды. В этом отноше­нии наиболее характерны две его статьи, опубликованные в «Отечествен­ных записках» в 1848 году, – «Дютроше» (№ 5, 6) и «Космос» (№ 6, 7, 8). Первая написана по случаю смерти французского биолога Анри Дютроше (1776–1847), предвосхитившего клеточную теорию и своими исследова­ниями по физиологии растений показавшего несостоятельность теории витализма, наделявшей растения душой и творческой силой. Эта статья достаточно убедительно свидетельствует о необычайно широкой научной начитанности 25-летнего Н. Я. Данилевского. В ней проявилось глубокое знание тру­дов Дютроше, которые он мог прочитать только на французском языке. Метод исследований Дютроше он оценивает как воплощение принципов Декарта в подходе к научным изысканиям. В статье приводятся ссылки на работу английского физиолога Нейта, которую Данилевский также мог прочитать только на родном языке автора.

Но главное в статье – критика эмпиризма и обоснование мето­да Дютроше как наиболее эффективного в науке. Данилевский находит, что чисто эмпирическое изучение природы имеет право на существова­ние, но оно малоэффективно, малопроизводительно, требует больших затрат труда и времени. Эмпирик если и приходит к открытию, то случайно. По его мнению, «собирание всяких фактов без всякой ру­ководящей этим собиранием идеи не потому только ведет к самым ничтожным результатам, что эти факты остаются без всякой группиров­ки, без всякого обобщения и без всякой иерархической подчиненности, но и потому, что при этом самые важные факты должны оставаться не­замеченными». Данилевский считает, что человеку в научном познании более свойственно идти индуктивным путем, от какой-либо обобщающей мысли. Это заложено «в самом интеллектуальном устройстве человека, по которому внимание не может равномерно распределяться совершен­но безразлично на все явления и на все модификации какого-нибудь явления». В поле зрения человека попадает только то, что соответствует чувствам и мыслям, господствующим в нем в данный момент; то, что со­ответствует или опровергает занимающую его идею, зародившуюся в нем или из массы имеющихся у него сведений, или из случайно открывшихся ему фактов из наблюдений с другой целью. «Одним словом, – пишет Данилевский, – только то или почти то, что мы ищем, можем мы и ви­деть в данном явлении». Вывод Данилевского: труды Дютроше доказыва­ют «необходимость обширных сведений по всем частям естествознания для того, чтобы достигнуть хоть сколько-нибудь значительного успеха в исследовании какой бы то ни было отрасли их»[18].

Этот принцип оказался руководящим для Данилевского на всю жизнь. Он всегда стремился при исследовании любого вопроса обзаве­стись как можно более широким кругом сведений по всем его аспектам, чтобы выработать свой взгляд, свою концепцию, свою идею.

Не менее важна для характеристики особенностей интеллекта Н. Я. Данилевского и другая его статья – рецензия на изданный в Пе­тербурге в 1848 г. в переводе с немецкого труд Александра Гумбольдта «Космос. Опыт физического мироописания». В поле зрения рецензента вновь попало произведение известного естествоиспытателя. И опять он ведет разговор гораздо шире – о методологии науки и о методах про­паганды ее достижений. И хотя на этот раз речь шла о произведении, переведенном на русский язык, Данилевский дает понять читателю, что познакомился с ним и в оригинале. Он высоко отзывается о перево­де, «столь верно передающем характер подлинника», хвалит переводчика «за его точный и превосходно передающий язык подлинника перевод».

Данилевский выделяет четыре способа изложения достижений на­ук: сугубо научное, популярное, прикладное и художественное. Послед­нее он считает весьма действенным, ибо оно рисует предмет науки образ­но, воздействует на чувства читателей с помощью «оживленной и гар­монической картины». Именно этот способ, по мнению Данилевского, был успешно применен А. Гумбольдтом при изложении достижений всех естественных наук. К тому же это был взгляд и через призму новейших достижений науки и на землю, и на космос в их единстве. И это показалось особенно привлекательным Данилевскому в книге А. Гумбольдта. В иде­альном виде такую всеобъемлющую, всеохватывающую картину мирозда­ния, по мнению Данилевского, по силам нарисовать лишь человеку, «одновременно созерцающему вселенную и простым глазом, и глазом, ко­торый вооружен телескопом и микроскопом, – созерцающему не одним зрением, а всеми органами чувств, всеми путями, какими только внеш­ние впечатления, передаваясь по разнообразно разветвляющимся и пе­реплетающимся нервным частям, могут доходить до нашего сознания», созерцающему, выражаясь словами Гете, «осязающим глазом и видящею рукой». Только так можно постигнуть красоту и гармонию вселенной, «единой в целом и до бесконечности разнообразной в частях», считает Данилевский. И ценность книги Гумбольдта он и видит как раз в том, что она дает ощущение «всеприсутствия жизни, переливающейся из од­них форм бытия в другие, и совместное ощущение повсюду разлитого покоя и гармонии и повсюду присутствующего, неиссякающего и всеизменяющего движения».

По мысли Данилевского, постигнув эту необыкновенную гармонию и красоту пластичности мироздания, человек начинает сам чувствовать себя «соучастником в деятельности природы», помогать ей в «водворе­нии повсеместной гармонии» и тем самым обретает свое земное назна­чение «в обработке, украшении и гармонизации планеты, данной ему Всевышним существом в жилище и в управление»[19]. Таким образом, кни­га А. Гумбольдта была не просто представлена Данилевским читателям в трех номерах журнала во всем богатстве ее содержания, но и дала ему самому повод высказать свои мысли о науке, ее ценностях, о важности ее популяризации, о соотношении земли и космоса, природы и челове­ка. Многие мысли Данилевского о гармоническом единстве мироздания несут в себе зачатки теоретических основ «русского космизма».

Сотрудничество в лучшем журнале 40-х годов обогатило круг сту­денческих общений. Хотя и его студенческие друзья, братья Семеновы например, вошли в историю России как люди выдающиеся, журнал дал ему возможность познакомиться с В. Г. Белинским и В. Н. Майковым. «Они оценили необыкновенно логичный ум Данилевского, его изуми­тельную диалектику и обширную эрудицию»[20]. Не так много было людей эпохи, которым было дано увидеть Данилевского во весь его ин­теллектуальный рост, но это всегда были очень значительные историче­ские фигуры в русской культуре и общественной мысли. Еще в лицее он познакомился с поэтом А. Н. Плещеевым, а на квартире у него – с Ф. М. Достоевским, знакомство с которым продолжилось в круж­ке М. В. Петрашевского, а после длительного перерыва (не по их вине) восстановилось в 70-х годах.

Из приведенных выше воспоминаний П. П. Семенова-Тян-Шанского явствует, что, кроме сугубо научной литературы по естествознанию, они с Н. Я. Данилевским в студенческие годы перечитали массу книг по истории, социологии и политической экономии, в том числе произ­ведения Ш. Фурье, К. Сен-Симона, Р. Оуэна – теоретиков утопического социализма. Из показаний обвиняемых по «делу петрашевцев» ясно, что основная масса этой литературы распространялась на языке оригинала и основным хранилищем ее была библиотека М. В. Петрашевского. Не­сомненно, что указанная литература попадала к ним из этого источника. И, вероятно, там изучал ее Данилевский, который был причастен к дея­тельности кружка петрашевцев, проходил по их делу и отсидел, находясь под следствием, более четырех месяцев в Петропавловской крепости. От­вечая на вопросы следственной комиссии, Н. Я. Данилевский, сообщил: «С Петрашевским знаком я с 1844 года, бывал у него прежде и в обыкно­венные дни, и в положенные для вечеров. Особливо часто посещал его зимою 1846-го года и в последней половине генваря, в феврале, марте и апреле 1848-го года, с этих же пор прекратил мои к нему посеще­ния»[21].

Целый ряд петрашевцев, причем наиболее активных, были выпуск­никами Царскосельского лицея. Это, прежде всего, сам М. В. Петрашевский, окончивший лицей на два года раньше Данилевского. Это одно­курсник Данилевского Н. А. Спешнев. На год раньше окончил лицей петрашевец А. П. Беклемишев, на год позже – М. Е. Салтыков-Щедрин. Общее число учащихся на всех шести курсах лицея составило не бо­лее 180 человек, так что многие лицеисты неплохо знали друг друга или, по крайней мере, были знакомы. Петрашевский даже пытался в сре­де лицеистов 14–16 лет создать группу своих единомышленников, – так сказать, резерв для своего кружка. Но был в этом замечен. В результате прежде всего пострадали лицеисты. Двое из них были отчислены, а тре­тий наказан розгами. Когда же Петрашевский в 1844 году стал домогаться места преподавателя лицея, ему в этом было отказано. Из этого можно заключить, что пушкинская традиция вольнодумства сохранилась в ли­цее и в последующие годы. И не случайно сформировалась в нем группа петрашевцев, в которую некоторым образом попал и Данилевский.

Известно, что участникам кружка вменялось в вину распростране­ние вредного вероучения Ш. Фурье и попытка создания тайного общества с целью организации крестьянского бунта и изменения в стране поли­тического строя. Н. Я. Данилевскому могло быть предъявлено обвинение лишь по первому пункту, ибо в среде петрашевцев он слыл челове­ком, который лучше всех знает теорию Фурье[22]. Тем не менее он был арестован вместе со 123 посетителями собраний у Петрашевского. Про­изошло это при весьма драматических обстоятельствах в жизни молодого магистранта.

В 1848 году Н. Я. Данилевский, сдав магистерский экзамен, пред­ставил диссертацию по теме «Орловская флора». Вместе со своим дру­гом П. П. Семеновым (Тян-Шанским), тоже магистрантом, они состави­ли проект трехлетней экспедиции по исследованию границ черноземной полосы России, физического и химического состава ее почв, ее расти­тельности. Авторы проекта представили его в Вольное экономическое общество, надеясь получить не только его одобрение, но и материальную поддержку экспедиции. Их надежды оправдались, проект вызвал интерес и был одобрен. Поскольку оба автора получили отличные характеристики профессоров Санкт-Петербургского университета[23], они были приня­ты в действительные члены-корреспонденты Вольного экономического общества и им была выделена необходимая сумма денег на первое время экспедиции.

К весне 1849 года все было готово для реализации плана экспеди­ции. В конце мая молодые ученые двинулись в путь[24]. Хотя аресты в Петербурге среди петрашевцев уже начались, оба были твердо уверены, что это их не коснется, ибо не находили в своей деятельности ничего предосудительного. Проехав через Рязанскую и Тульскую губернии, они собрали большой ценный материал для своего первого отчета Вольно­му экономическому обществу. Это был значительный успех в научной работе Данилевского.

В его личной жизни как будто тоже засверкали лучи восходяще­го солнца – появилась надежда на брак с любимой женщиной. Это бы­ла молодая вдова генерала Вера Николаевна Беклемишева (урожденная Лаврова), которая жила в селе Русский Брод в Орловской губернии. По соседству, в селе Оберец, было имение братьев матери Данилевско­го, у них жила его родная сестра, там же он проводил каждое кани­кулярное лето. Однажды сестра и познакомила его со своей подругой В. Н. Беклемишевой, по словам П. П. Семенова-Тян-Шанского «отли­чавшейся умом, благородством, деловитостью и редкой красотой»[25]. Знакомство состоялось в 1843 году. Но, встречаясь с Верой Николаевной каждое лето, Данилевский все никак не решался признаться ей в своих чувствах. Очень скромный, застенчивый, он, казалось окружающим, бо­ялся женщин. Вера Николаевна была первой женщиной, с которой он подружился и которая впервые пробудила в нем тщательно скрываемое им чувство любви. Во время его каникул они часто встречались, дружески общались. Он подолгу гостил в ее доме, а затем писал ей из Петербурга длинные письма, но на объяснения своих чувств к ней никак не решался. И даже самым близким друзьям не открывал своей тайны. Однако наблюдатель­ный П. П. Семенов-Тян-Шанский в конце концов понял, в чем дело. «Когда же я в деликатной форме высказал ему свою догадку, – вспоминает он, – он покраснел как ребенок и со свойственной ему душевной чистотою поведал мне все свои сердечные тайны»[26].

Друг не раз убеждал Н. Я. Данилевского открыть свою любовь Ве­ре Николаевне, не смущаться тем, что она была старше его лет на семь, уверял, что она наверняка испытывала к нему те же чувства, иначе не по­ощряла бы многомесячного пребывания в ее доме и не вела бы с ним постоянной переписки.

Когда во время экспедиции они остановились в доме В. Н. Беклемишевой, П. П. Семенов-Тян-Шанский стал настойчиво под­талкивать своего друга к решительному объяснению. Лишь в последний день пребывания в доме В. Н. Беклемишевой Н. Я. Данилевский после шестилетнего знакомства с ней открыл ей свою нежную любовь и пред­ложил выйти за него замуж. Вера Николаевна призналась, что давно полюбила его всей душой, ответила согласием, но просила сначала за­вершить экспедиционную поездку, так как никогда не хотела бы мешать его научным занятиям. Данилевский «был на седьмом небе».

Друзья продолжили свою экспедицию, направились в Тульскую гу­бернию. На первом же привале, после дня работы по сбору матери­ала, их встретил жандармский полковник и объявил магистранту Петер­бургского университета Николаю Данилевскому, что он арестован. Все бумаги, отчет о проделанной работе и даже черновик его были отобра­ны и затем безвозвратно исчезли. Арестованного немедленно доставили в Петербург, в Петропавловскую крепость. На рапорте коменданта кре­пости генерал-адъютанта И. А. Набокова от 22 июня 1849 года о том, что Данилевский «сего числа принят и помещен… в куртине между басти­онами Трубецкого и Екатерины, в каземате под № 14», сбоку значилась резолюция: «Его Величество изволили читать»[27]. Арестам петрашевцев придавалось особое значение.

Во время следствия Н. Я. Данилевский вел себя безукоризненно: он держался с достоинством, никого не оговорил, старался доказать, что ничего противогосударственного в деятельности его и его товарищей не содержалось. Поскольку обвинения в заговоре, в создании тайно­го общества, в подготовке крестьянского восстания он отвел не только от себя, но и от своих товарищей, основной пункт предъявленного ему обвинения касался пропаганды учения Ш. Фурье. Некоторые из обвиня­емых характеризовали его как самого большого знатока этого учения и самого та­лантливого его пропагандиста. Н. Я. Данилевский, собственно, невольно и подтвердил это своими ответами на допросах. Более того, он представил подробную справку об учении Фурье, объемом более полутора печатных листов. Это было, вероятно, самое лучшее популярное изложение учения Фурье, которое когда-либо существовало в России и после Данилевско­го. Написанное по памяти, поэтому и без единой цитаты, оно очень точно, очень стройно, очень логично передавало не только суть учения, но и все его нюансы, все его разделы, всю его специфическую терми­нологию. Один из членов следственной комиссии Я. Н. Ростовцев позже шутливо признавался, «что по прочтении увлекательных объяснений Да­нилевского все члены судной комиссии сделались сами более или менее фурьеристами»[28].

Адвокатов подследственным в то время не полагалось. Каждый как мог защищал себя сам. И надо сказать, что Данилевский провел свою защиту на высочайшем интеллектуальном и тактическом уровне.

Поскольку инкриминировалось Данилевскому главным образом распространение учения Фурье, он прежде всего постарался доказать абсолютную несостоятельность этого обвинения по существу. Во-пер­вых, потому что оно не было официально запрещено в России. Сочи­нения Фурье излагались в печати, а на французском языке допускались к продаже в книжных лавках и значились в каталогах. Во-вторых, оно не содержало в себе ничего социально опасного. В своих фаланстерах Фурье хотел найти лишь форму для организации наиболее производи­тельного труда. Он предполагал оставить неприкосновенными право соб­ственности, право наследства, права капитала. Каждый участник фалан­стера должен был получать долю из общего дохода, пропорциональную внесенному им капиталу, труду и таланту. Фурье выступал за гармони­зацию общественных отношений, считал классовую борьбу величайшим несчастьем. Он был против насильственных способов изменения госу­дарственного устройства. Он категорически отрицал идею равенства – как несбыточную, вредную, несовместимую с природой человека. И все это, как справедливо отмечал Данилевский, ничего общего не имело с ком­мунистической доктриной. Сторонники Фурье, отмечал он, всегда добивались только, чтобы им дали возможность на отведенном им участке земли провести акт организации труда по типу фалансте­ров. В заключение Данилевский еще раз обращал внимание следовате­лей на тот факт, что сочинение Фурье и его последователей «не были запрещены правительством нашим» и что учение Фурье носит «мирный характер» и не противоречит ни одной из основ государственного строя России. Что касается вопроса о характере и целях кружка Петрашевского, то в его рассказе это была не организация заговорщиков, а всего лишь нечто вроде салона для интеллектуалов, которые время от времени собирались, чтобы обменяться идеями по социальным вопросам и по не­которым теоретическим научным проблемам. Он признал, что иногда критике подвергалось крепостное право, судопроизводство, цензура. Но, подчеркивал Данилевский, это делалось, прямо или косвенно, и в откры­той подцензурной печати.

Он отметил также, что с июня 1846 по сентябрь 1847 года он не по­сещал кружок Петрашевского, так как уезжал из Петербурга. (Вероят­но, заканчивал сбор материала по магистерской диссертации «Орлов­ская флора».) Кроме того, он сообщил, что, вернувшись в Петербург, был потрясен смертью от несчастного случая своего друга – 23-летнего Валери­ана Майкова (талантливого литературного критика «Отечественных за­писок») и не испытывал желания посещать собрания у Петрашевского. А ввиду того, что с октября 1847 по январь 1848 года усиленно занимал­ся проблемами ботаники, готовил магистерскую диссертацию, то только с конца января возобновил посещения квартиры Петрашевского, глав­ным образом, чтобы почитать там французский журнал «La phalange», в котором были опубликованы последние сочинения Фурье. Данилев­ский сказал, что затем прекратил визиты к Петрашевскому из-за нега­тивного впечатления, которое на него произвели попытки коммунистов «насильственно утвердить свое учение во Франции». А поскольку комму­низм ошибочно смешивают с учением Фурье, то ему не хотелось участво­вать в чем-то, смешиваемом с коммунизмом. Поэтому он даже отказался участвовать в обеде в честь дня рождения Фурье, пояснил Данилевский.

В ответ на требование следователей назвать петрашевцев, с кото­рыми он имел контакты, Данилевский объяснил, что с братьями И. М. и К. М. Дебу и А. В. Ханыковым имел лишь беседы о Фурье, с Ф. М. Дос­тоевским познакомился еще в лицейские годы на квартире у родствен­ника поэта А. Н. Плещеева и вел с ним разговоры в основном о лите­ратуре. Данилевский ни слова не сказал, что Достоевский не только читал свои повести «Бедные люди» и «Неточка Незванова», но и горячо высказывался против злоупотреблений помещиками крепостным правом. Относительно М. В. Петрашевского и Н. А. Спешнева он показал, что по­знакомился с ними еще в лицее, но представил их как людей всего лишь либерального образа мыслей. Например, о Петрашевском сказал только, что он был «привержен к мысли о пользе открытого судопроизводства», а о Спешневе отозвался как о человеке, считавшем несправедливым крепостное состояние крестьян.

Единственным случаем своего перехода за границы законности Да­нилевский признал свое участие в обсуждении со Спешневым на вечере у Плещеева идеи издания за границей литературы на русском языке, предполагая издать свое изложение системы Фурье. Однако подчеркнул, что во исполнение этого намерения никаких статей не писал и ничего не знает больше об этих планах.

На следователей и членов Военно-судной комиссии не могла не произвести впечатления не только железная логика доказательства Дани­левским своей невиновности, но и прямодушие и чистосердечность его рассуждений о своем состоянии. Например, он сообщал, что хотя отка­зался в 1849 году от всякого участия в распространении учения Фурье, «однако должен сознаться, что не переставал считать это учение справед­ливым». Более того, даже теперь, после многих размышлений над этим учением в своем четырехмесячном заключении, откровенно, не боясь, признавался, что, «не солгав, не могу сказать, что и теперь не считаю его справедливым»[29]. Подтверждением тому, что Данилевский среди петрашевцев был скорее увлеченным ученым, чем политиком, для следо­вателей мог послужить еще один факт. При обыске на квартире у знако­мого чиновника, к которому Данилевский перед отъездом в экспедицию перевез два ящика своих книг, жандармы среди них обнаружили только сугубо научные труды и учебники по «разным наукам»[30].

В результате умелой и убедительной самозащиты Н. Я. Данилевский по решению Военно-судной комиссии и по докладу военного министра А. И. Чернышева царю 10 ноября 1849 г. был освобожден из Петропавлов­ской крепости и выслан на службу в г. Вологду под строгий секретный надзор. На два дня раньше аналогичное решение было принято отно­сительно другого петрашевца – А. П. Баласогло, высланного в Петроза­водск. А всего из 123 арестованных по данному делу было освобождено и отдано под секретный надзор 32 человека.

При освобождении Данилевского заставили дать подписку, что «все расспросы», которым он подвергался в Секретной следственной и в Во­енно-судной комиссиях, будет «содержать в строгой тайне» и обязуется «впредь ни к какому тайному обществу не принадлежать», иначе будет подвергнут ответственности «по всей строгости законов»[31].

Нет сомнения, что Данилевский строго хранил в тайне содержание учиненных ему допросов: никаких даже намеков на нарушение данно­го запрета нет в немногих воспоминаниях о нем. Никаких попыток он, естественно, не делал и для вступления в какое-либо тайное общество. Собственно, и собрания у Петрашевского он таковым никогда не считал. Но все же в его социально-политических ориентирах, как свидетельствует П. П. Семенов-Тян-Шанский, произошел «поразительный переворот» в Петропавловской крепости. Вполне возможно, что свидетельство это записано со слов самого Данилевского в те первые три дня, когда он ока­зался на свободе у своего самого близкого друга: «Книга, с которою он не разлучался (за время заключения. – Б. Б.) и которую изучал с необык­новенным вниманием, была Священное Писание… Вспомнил он чистые верования первых дней своей юности… Пылкое увлечение теорией Фурье уступило место спокойному анализу социали­стических учений. В том из них, которому он пылко сочувствовал, по­тому что оно исключало всякие насильственные перевороты, он признал прекрасную, но неосуществимую утопию, однако остался верен своим великодушным стремлениям к улучшению быта народных масс и осво­бождению их от крепостной зависимости»[32].

16 ноября Н. Я. Данилевский обратился к начальнику Третьего от­деления графу А. Ф. Орлову с прошением позволить ему до отъезда в Во­логду защитить ранее, еще до ареста, написанную и представленную дис­сертацию. Ибо «все, требуемое для этого, было мною исполнено», – подчеркивал он. В противном случае, указывалось в прошении, он ли­шится не только «всех плодов» своих «шестилетних занятий науками, но даже всякой надежды на успех на ученом поприще»[33]. Он счел нелишним отметить также, что лишится в противном случае и чина 9-го класса, сопряженного со степенью магистра. Это обстоятельство было тоже немаловажным для Н. Я. Данилевского, отправившегося на новое место службы всего лишь в чине титулярного советника и без гроша в кармане. Он просил выделить ему денег для приобретения зимней одежды по выходе из Петропавловской крепости, и ему было выдано сто рублей[34]. Однако в просьбе о защите диссертации Данилевскому бы­ло «высочайше» отказано, и было еще раз дано указание о немедленной высылке его по назначению[35]. Только три дня было предоставлено Данилевскому на пребывание в Петербурге.

П. П. Семенов-Тян-Шанский пишет в своих воспоминаниях о стра­шном потрясении, пережитом им уже в Вологде, когда был объявлен невероятно суровый приговор остальным петрашевцам: смертной каз­ни подлежал 21 человек. Причем, как известно, была строго соблюдена вся обрядовая сторона смертной казни на Семеновском плацу в Пе­тербурге 23 декабря 1849 г. Одетые в смертные рубахи, привязанные к столбам с завязанными глазами, петрашевцы лишь в последнюю мину­ту узнали о замене смертной казни каторгой. Вероятно, автор мемуаров вспомнил, что сам он тоже несколько раз посещал «пятницы» Петрашевского, да и его брат был там однажды. Данилевский на вопрос след­ствия: кто посещал собрания у Петрашевского, «припоминал» 17 чело­век, но Семеновых не назвал. Хотя оба брата упоминаются, например, в показаниях М. В. Петрашевского и А. П. Баласогло как эпизодически посещавшие эти собрания[36]. Поэтому дрогнуло сердце и у очень впе­чатлительного, но умеющего скрывать свои чувства Н. Я. Данилевского, который значительно чаще упоминался в показаниях арестованных как активный и самый талантливый проповедник учения Фурье, как знаток не только естественных наук, но и «всех социальных систем»[37].

Жизнь в Вологде, разумеется, не могла ни в какой мере удовлетво­рить интеллектуальных и духовных запросов Н. Я. Данилевского, хотя он аккуратно исправлял в губернском правлении свои скромные обязанно­сти чиновника особых поручений, главным образом статистика и пере­водчика. В Петербурге, однако, о нем как о подающем большие надежды ученом не забывали.

3 апреля 1850 года по инициативе Вольного экономического об­щества бывший председатель Военно-судной комиссии В. А. Перовский обратился с просьбой к начальнику Третьего отделения графу А. Ф. Орло­ву исходатайствовать у Императора разрешение Данилевскому завершить изыскания в Тульской, Орловской и Рязанской губерниях, с тем чтобы по окончании этих работ вернуться в Вологду. Но 22 мая Император Николай «не изъявил на это Высочайшего соизволения»[38].

Однако судьба преподнесла Н. Я. Данилевскому в Вологде и бесцен­ный подарок. Летом 1850 года он обратился с просьбой к П. П. Семенову-Тян-Шанскому при его поездке в деревню навестить Веру Николаевну Беклемишеву, которую продолжал «пламенно и беспредельно любить», чтобы выяснить ее отношение к нему, Данилевскому, после всего с ним случившегося. Сам он «по своей прежней деликатности» не решался «напомнить ей о тех отрадных для него надеждах, которые она возбудила в нем при их последнем свидании». Объяснение состоялось. П. П. Семенов-Тян-Шанский еще раз услышал, что Вера Николаевна давно полюбила его друга, видела в нем «необыкновенное сочетание чис­той, можно сказать, детской души и высокого, истинно философского ума». Она призналась, что избегала объяснений, ибо при его «почти дет­ской наивности» и «при его полном незнании женщин» результатом тако­го объяснения мог быть только брачный союз, а она боялась, что в таком случае это нарушит «его подготовку к блестящей научной деятельности, к которой его призывала необыкновенная его талантливость, громадная эрудиция, трудоспособность и замечательный логичный ум»[39]. Она заявила, что теперь посчитала бы себя счастливой соединить свою жизнь с ним, если этот брак облегчит его судьбу, и что постарается всегда быть преданной и любящей женой.

Вскоре, после непродолжительной переписки с Данилевским, к удивлению местного «бомонда», «генеральша Беклемишева», продав свое имущество, приехала в Вологду и обвенчалась «с нравственно без­укоризненным, но едва не приговоренным к смертной казни Н. Я. Дани­левским»[40].

Счастье, однако, было недолгим. Не прошло и года – В. Н. Бекле­мишева скончалась от холеры. Потрясение от этого горя, которое Дани­левский считал «самым жестоким» в его жизни, было настолько велико, что во второй брак он вступил только через девять лет, в 1861 году, женившись на дочери близкого ему человека Александра Павловича Межакова – Ольге (1838–1910), которая родила ему шестерых детей.

В Вологде, кроме исполнения своих текущих рутинных обязанно­стей чиновника по особым поручениям при губернаторе, Н. Я. Данилев­ский находил время и для научных занятий. Он написал две научные работы: «О движении народонаселения в России» (СПб., 1851. 247 с.) и «Климат Вологодской губернии» (СПб., 1853. 226 с.). Географичес­кое общество за первую работу присудило ему большую премию Жукова, а за вторую – малую золотую медаль.

Все это время Третье отделение не спускало своего тайного ока с Данилевского. На запрос в начале 1851 года начальника Третьего от­деления А. Ф. Орлова о поведении бывшего заключенного Петропавлов­ской крепости вологодский губернатор 29 января ответил, что Данилев­ский «ведет себя хорошо и образа мыслей похвального, а потому признан заслуживающим облегчения его участи»[41]. В результате последовали некоторые послабления.

Данилевский был выслан в Вологду, хотя и на службу, но без права покидать этот город. В этом же году тяжело заболела его мать, проживав­шая в г. Вознесенске (предположительно в Херсонской губернии). Зная, что вопросы, связанные с его судьбой, решаются непосредственно рос­сийским Императором, Данилевский за разрешением на поездку к матери обратился прямо к Николаю I. Указав, что мать постигла болезнь, оста­вляющая мало надежд на выздоровление, он очень просил дать ему воз­можность в последний раз увидеть ее, «доставить ей последнюю радость в жизни и получить ее, может быть, последнее благословение» и услы­шать из ее уст прощение за причиненные ей «горести»[42]. Просьба Данилевского была удовлетворена.

27 июля 1852 года Оренбургский и Самарский генерал-губернатор послал ходатайство А. Ф. Орлову с просьбой перевести Н. Я. Данилевского на службу из Вологодской в Самарскую губернию, указав при этом, что он знает «сего чиновника с весьма хорошей стороны», что наблюдавший за ним в Вологде тайный советник Волховской «отзывается о нем самым лестным образом» и что Данилевский «с большею пользою и в служеб­ном, и в ученом отношении может быть употреблен в Самарской губер­нии»[43]. В ходатайстве упоминались отличные отзывы Вологодского начальства о работе Данилевского.

Тем не менее по требованию царя Третье отделение 31 июля запра­шивает еще один отзыв о Данилевском непосредственно от Вологодско­го губернатора. 9 августа 1852 года губернатор направил управляющему делами Третьего отделения Л. В. Дубельту подробный отзыв, в котором, между прочим, говорилось, что Данилевский «ведет себя примерно, зани­мается статистическим описанием Вологодской губернии и с особенной страстью ботаникою, не имеет времени быть в обществе, которое, впро­чем, его и не принимает. Г. Данилевский имеет фундаментальные сведе­ния в естественных науках и при хорошем своем поведении, конечно, может быть употреблен с большею пользою для службы»[44].

Наконец, царь в резолюции на докладе А. Ф. Орлова от 16 августа 1852 года согласился на перевод Данилевского в Самарскую губернию, но с непременным условием, «чтобы был под строгим наблюдением по­лицейским там, где будет находиться»[45]. Это указание неукоснительно соблюдалось, и только в день коронования на российский престол нового Императора Александра II, 26 августа 1856 года, секретным распоряже­нием Данилевский был «освобожден от надзора»[46]. Но Данилевский мог и не знать об этом благодеянии.

В канцелярию самарского гражданского губернатора Н. Я. Данилев­ский был перемещен 3 ноября 1852 года. Уже 6 апреля 1853 года Русское географическое общество обратилось к А. Ф. Орлову с ходатайством от­командировать его в совместную с Министерством государственных имуществ экспедицию по изучению состояния рыболовства на Волге и Ка­спийском море[47]. После очередных запросов и секретной переписки о ха­рактере причастности Данилевского по «делу Петрашевцев» он 18 ию­ня 1853 г. по «Высочайшему повелению» был «командирован в ученую экспедицию под начальством К. М. Бэра для исследования рыболовства на Волге и Каспийском море»[48].

Эта экспедиция, продолжавшаяся четыре года, была знаменательна тем, что Н. Я. Данилевский блистательно проявил себя в новой для себя отрасли естествознания – ихтиологии. В течение 18 лет – до 1871 года – одна ихтиологическая экспедиция в его жизни сменялась другой. Причем во всех последующих экспедициях уже не Бэр, а он выступал в роли руководителя.

Он исследовал рыбные запасы и промыслы в реках Волге и Урале, в Каспийском, Черном и Азовском морях, в дельте Кубани, в Белом море и в водах Архангельской губернии, в Псковском и Чудском озерах, словом – в большинстве водоемов европейской части России.

Результатом проведенных исследований явились его многочислен­ные научные отчеты и труды о видах рыб и рыбных запасах в ука­занных водоемах, имевшие большую практическую ценность для ры­боловства. Они были изданы Министерством государственных имуществ в многотомном «Исследовании о состоянии рыболовства в России с 1860 по 1875 годы». Назовем лишь те тома, которые были написаны Н. Я. Да­нилевским: «Описание уральского рыболовства» (Т. III), «Статистика ка­спийского рыболовства» (Т. V), «Рыбные и звериные промыслы в Бе­лом и Ледовитом морях» (Т. VI), «Описание рыболовства на Черном и Азовском морях» (Т. VIII), «Описание рыболовства в северо-западных озерах» (Т. IX). Кроме того, этой тематике посвящены были и некото­рые отдельно изданные работы Данилевского: «Разбор проекта Каразина об устройстве рыболовства в Каспийском море и изложение начал, ко­торые должны быть положены в основание» (Астрахань, 1862). «Про­ект устройства Каспийского и Волжского рыболовства, составленный Н. Данилевским» (Астрахань, 1862), «О мерах к обеспечению народного продовольствия на крайнем Севере России» (СПб., 1869), «Исследование о Кубанской дельте» («Записки Императорского Русского Географичес­кого общества». Т. II. СПб., 1869). За последнюю работу Русское гео­графическое общество присудило автору высшую награду – «Большую Константиновскую медаль».

Все эти работы обнаруживали фундаментальность проработки те­мы, обилие научных данных, тщательно проанализированных и систе­матизированных, логично и занимательно изложенных хорошим литера­турным языком, – каждая из них могла бы быть диссертацией. К тому же выступил в них Данилевский как рачительный экономист-практик, оза­даченный патриотическим чувством, заботой о благе России. Отмечая, что Россия обладает огромными рыбными богатствами в своих реках, озе­рах и морях, Н. Я. Данилевский настойчиво проводил мысль о бережном отношении к этим богатствам, об опасностях их утраты из-за хищни­ческих промыслов, из-за вырубки лесов по берегам рек и их обмеления из-за этого. Фактически он выступал в этих работах не только как ихтио­лог, но и как эколог, а во многом как экономист и как государственный деятель, а также как юрист. Все законодательство о рыболовстве и рыб­ных промыслах в России во второй половине XIX века было разработано на основе предложений Н. Я. Данилевского.

По его отчету «О мерах к обеспечению народного продовольствия на крайнем Севере России», опубликованному в «Правительственном вестнике» в 1869 г., было принято постановление Комиссии, специаль­но учрежденной для рассмотрения этого отчета из представителей трех министерств: внутренних дел, государственных имуществ и финансов. В него были включены все тщательно обоснованные Данилевским пред­ложения. Ввиду недостатка в Архангельской губернии земель, удобных для землепашества, крестьянам было разрешено беспрепятственно расчищать участки лесов под пашни и сенокосы и располагать при этом льго­тами переселенцев. Было решено построить Вятско-Двинскую железную дорогу, способствовать развитию среди крестьян лесных и морских про­мыслов, особенно рыболовства. Для развития мореплавания Комиссия постановила всячески защищать торговые права поморов, обеспечивать их кредитом. Были учреждены мореходные училища в Архангельске, Кеми и Суме. Устанавливалось пароходное сообщение между Норвегией, Мурманским берегом и Архангельском. Норвежцам запрещалось рыбо­ловство ближе 10 верст от русских берегов. Был намечен ряд мер для «рус­ской колонизации» берега Белого моря от Мезенского залива до Чешской Губы – для развития в крае солеварения. Приняты были меры для умень­шения податей с «сельского сословия». Выполнение этого постановле­ния, разработанного на основе предложений Н. Я. Данилевского, должно было «прочным образом обеспечить благосостояние жителей крайнего Севера России»[49].

Служебное положение Данилевского, а вместе с тем и материаль­ное, в результате его неустанных трудов стало с каждым годом улучшать­ся. С 5 октября 1857 года он получал жалованье чиновника, с 7 марта 1858 года – инженера Департамента сельского хозяйства Министерства государственных имуществ[50]. В 1862 году он был уже статским со­ветником и членом Ученого комитета этого Министерства с денежным содержанием до 2 тысяч рублей в год. В 1866 году его назначили инспек­тором сельского хозяйства того же Министерства с сохранением права участия в заседаниях Ученого совета. Его общий оклад вместе со «столо­выми» стал составлять уже 3248 рублей. Если учесть, что примерно из 40 тысяч российских чиновников в гражданских ведомствах в те годы только около 2 тысяч получали оклады свыше 5 тысяч рублей в год, то денеж­ное содержание Данилевского можно считать неплохим, хотя и далеко не роскошным для его большой семьи.

13 марта 1868 года в связи с завершением «ревностных трудов» по исследованию рыболовства в Черном и Азовском морях Н. Я. Дани­левский был удостоен чина Действительного статского советника[51], а в 1874 году по совокупности трудов в Министерстве государственных имуществ он был произведен в Тайные советники. Так постепенно, шаг за шагом за 25 лет службы Данилевский поднялся в Табели о рангах с 9 класса в 1849 году (Титулярный советник) до 3-го класса в 1874 году. Тайных советников в российских гражданских ведомствах насчитывалось в то время всего около 500 человек.

Это был значительный прорыв наверх бывшего узника Петропав­ловской крепости. Власти, насильственно прервавшие его восхождение в большую науку, не позволившие ему защитить даже готовую магистер­скую диссертацию, не смогли удержать от самореализации его бьющий через край исследовательский талант в чисто прикладной области.

Но удовлетвориться занятиями ихтиологией Данилевский не мог. Огромный энциклопедический запас знаний требовал выхода. Причем этот запас отнюдь не иссякал, а, наоборот, неуклонно пополнялся из-за его неуемной жадности к научным поискам истины в самых разных от­раслях знаний и практической человеческой деятельности. В его научном росте, в повышении уровня энциклопедизма, в его познаниях и мышле­нии неоценимую роль сыграла его работа в первой каспийской экспе­диции под руководством академика Карла Максимовича Бэра. Весной 1853 года, когда каспийская экспедиция, состоявшая всего лишь из пяти человек, начинала свою четырехлетнюю исследовательскую работу, К. М. Бэру исполнился уже 61 год. Это был маститый ученый, извест­ный не только в России, но и в Европе. Им было уже открыто яйцо млекопитающих, в связи с чем он был избран членом-корреспондентом Санкт-Петербургской Академии наук. Уже было написано два тома все­мирно известного труда «История развития животных», за первый том которого он был избран в 1828 году действительным членом вышеназванной Акаде­мии. За плечами у него было уже 11 лет чтения лекций по сравнитель­ной анатомии в Петербургской медико-хирургической Академии, с 1841 по 1852 год. При активном участии Бэра в 1845 году было образовано Русское географическое общество, а в 1860 – Русское энтомологическое общество, первым президентом которого он был избран.

К. М. Бэр был ученым-естественником широкого профиля. Он оста­вил заметный след в развитии медицины, анатомии, эмбриологии, зоо­логии, биологии, энтомологии, ихтиологии, ботаники, географии, этно­графии, антропологии, геологии, палеонтологии. В России его почитали как продолжателя традиций энциклопедизма в науке. Российская Акаде­мия наук учредила при его жизни премию его имени за лучшие труды в области биологии, которая должна была присуждаться каждые три го­да. Первым ее получил И. И. Мечников. 18 августа 1864 года Российская Академия наук торжественно отметила 50-летний юбилей его научной деятельности. Он был избран почетным членом Академии наук с пра­вом голосования. В честь юбиляра была отлита медаль с его профилем и надписью «Orsus ab ovo hominem homini ostendit» («Начав с яйца, он показал человеку человека»). Юбилейная книга, посвященная биографии ученого, была издана в 1865 году сначала ограниченным тиражом в 400 экземпляров, в следующем году переиздана в Петербурге, а в 1886 году – за границей. В 1867 году он ушел на пенсию, которая была пожизненно определена в 3000 рублей в год, в чине Тайного советника с орденом Анны первой степени. Через десять лет после его смерти, в 1886 году, в тогда еще российском городе Дерпте (Тарту), где он жил последние годы, был поставлен ему памятник, выполненный А. М. Опекушиным.

О том, что уже при жизни К. М. Бэр получил как ученый миро­вую известность, свидетельствует и тот факт, что даже Ч. Дарвин в своем «Происхождении видов» признал огромный авторитет в науке «ученого-зоолога К. М. Бэра»[52]. И, фактически признав его приоритет в утвер­ждении и развитии идей эволюции животного мира, Ф. Энгельс поставил его имя рядом с именами Дарвина и Ламарка[53]. Хотя надо сразу ого­вориться, что отношение самого К. М. Бэра к Дарвину и его учению было далеко не однозначным. Бэр был, особенно на раннем этапе, как и Дар­вин, эволюционистом, трансформистом, т. е. признавал переход от низ­ших форм жизни к более высоким, но до определенного предела. По­степенно его взгляд на эту проблему менялся. За этим просматривалось явное несогласие с дарвиновской концепцией происхождения человека от обезьяны. «К старости Бэр стал принимать эволюцию в более огра­ниченных пределах и отвел человеку особое место в природе. Он стал допускать эволюцию лишь внутри определенных групп животного ми­ра»[54]. К. М. Бэру были возданы большие почести и в советское время. По случаю 100-летия со дня избрания Бэра членом Российской Акаде­мии наук в 1928 году было устроено торжественное заседание АН СССР. Юбилейную комиссию возглавлял В. И. Вернадский, который называл К. М. Бэра «великим мудрецом»[55].

Энциклопедистом К. М. Бэр был не только в естествознании, а в са­мом широком смысле этого слова. После ухода на пенсию он выпустил в 1873 году в Петербурге сборник своих «Речей и статей», в котором бы­ло немало мыслей об истории, об историческом процессе. Он выступал за применение строгого метода естествоиспытателя в области историчес­ких наук. Придавал огромное значение географическому фактору в харак­теристике страны, ее хозяйственного и бытового уклада, народной психо­логии. «На географию Бэр смотрел как на необходимую составную часть всесторонней истории человечества»[56]. И очень важно в связи с этим отметить его мысль, что «на лице земли написаны не только законы рас­пространения органических тел, но отчасти и судьбы народов»[57]. Здесь явно видны проявления органицизма, проникавшего в те годы в истори­ческую мысль, в методологию исторической науки. И в этом отношении он был, несомненно, единомышленником Н. Я. Данилевского.

К. М. Бэр под впечатлением происшедших на его глазах револю­ционных бурь в Европе 1848 года пришел к твердому убеждению, что общественный прогресс возможен лишь как движение вперед без всяких революционных потрясений. «Всякую излишнюю торопливость в этом деле он сравнивал с перегревом яиц в своем инкубаторе, что могло по­губить зародышей»[58].

Свою научную деятельность он рассматривал как патриотическое дело служения своей родине – России. Вся она была направлена на то, чтобы разведать подлинные необъятные природные богатства России, сохранить и приумножить их, мобилизовать производительные силы страны на благо ее населения, добиться экономического роста. В этом от­ношении он видел Россию громадной и малоизученной страной. Отсюда его стремление в своих научных интересах полностью переключиться на географические исследования, на организацию научных экспедиций.

До первой совместной с Н. Я. Данилевским экспедиции на Волгу и Каспий К. М. Бэр совершил уже целый ряд экспедиций по изучению природы России, ее географии, флоры и фауны. Первой была экспедиция в 1837 году (Данилевский только поступил в лицей) на Новую Землю, которая характеризовалась позднее как целая эпоха в изучении россий­ского Севера. «Новая Земля была исследована Бэром в топографическом, метеорологическом, геологическом, ботаническом и зоологическом отно­шениях, причем Бэр не ограничился сбором коллекций, но сделал и об­щие биологические выводы важного значения относительно характера фактической жизни на крайнем Севере»[59]. Он собрал коллекцию по­чти из всех видов растений (135 из 160), которые в то время произрастали на Новой Земле. Не менее успешными были его экспедиции на Чудское озеро (1851–1852 гг.) и на берега Балтийского моря (1852 г.), проведен­ные по предложению министра государственных имуществ, известного реформатора П. Д. Киселева с целью изучения состояния и перспектив русского рыболовства.

И вот с этим выдающимся ученым, обладавшим энциклопедичес­кими познаниями и мировой известностью, Н. Я. Данилевский прорабо­тал бок о бок в очередной его экспедиции, на Волгу и Каспийское море, в течение четырех лет, с 1853 по 1856 год. Хотя сам Н. Я. Данилевский уже и обладал к этому времени немалым научным кругозором, общение с К. М. Бэром было для него еще одним университетом, а точнее – свое­образной докторантурой в его научной подготовке. Не случайно в сво­ей последней работе «Дарвинизм», не раз ссылаясь на научные труды К. М. Бэра, Данилевский относит его к наивысшим научным авторитетам в истории всемирной науки, называет его «корифеем науки», выдаю­щимся натуралистом-философом. Есть свидетельства, что и К. М. Бэр высоко ценил молодого талантливого ученого. По существу, он был его правой рукой во всех предприятиях экспедиции, в преодолении всех ее трудностей. А трудностей было немало. Малочисленность состава экспе­диции не соответствовала объему поставленных перед нею задач. Сказы­валась и скудость ее оснащения. Из-за отсутствия железных дорог и па­роходного движения передвигаться приходилось в санях, на тарантасах и верхом на лошадях, верблюдах, пешком, на беспалубных лодках. Ноче­вать нередко приходилось в грязных, кишащих насекомыми постоялых дворах и избах. И вот: «При таких условиях Бэру при помощи Дани­левского, бывшего его правой рукой, удалось поставить исследования, которые современной наукой по праву считаются классическими»[60]. Хотя непосредственной целью экспедиции было исследование рыболов­ства в бассейне Волги и ее притоков, в Каспийском море и во впадающих в него реках, Бэр поставил перед ней более широкую задачу целостного географического и гидрологического исследования каспийского водоема.

Во время своего первого плавания по Каспию члены экспедиции, в том числе Н. Я. Данилевский, посетили селение Ново-Петровск на по­луострове Мангышлак, где в то время находился в ссылке рядовой Т. Г. Шевченко, «встретивший теплое, участливое отношение со стороны экспедиции»[61].

В первый год работы экспедиция изучила состояние рыболовства на Волге, добычу соли на озерах Эльтон и Баскунчак. Обследовав тюле­ний промысел на Каспии и рыбный промысел в устье Волги, экспеди­ция зафиксировала уменьшение улова рыбы по причине «беспощадного грабежа Волги и моря». В течение второго года было изучено рыбное хозяйство северного Каспия, промыслы тюленей на тюленьих островах, красной рыбы и сельди в низовьях Волги. Экспедиция пришла к выводу, что использование волжской сельди, которую тут называли «бешенкой», только для вытапливания из нее технического жира было в высшей сте­пени неразумно, что после посола она по полезности и вкусовым ка­чествам ничуть не уступает завозимой в Россию «голландской сельди». В третий год было проведено обследование персидского прибрежья Ка­спия и высокогорного озера Гохча в Грузии. И, наконец, четвертый год был посвящен изучению западного берега Каспия, терского рыболовства и рыбного хозяйства на реке Урал.

В «Автобиографии» К. М. Бэра прослеживаются штрихи, которые свидетельствуют об особом доверии академика к Н. Я. Данилевскому. В одном месте он пишет, что, когда в Камышине на некоторое время экспедиция разделилась, чтобы обследовать разные участки Приволжья, он взял себе в спутники Данилевского, проехал с ним на соленые озера Эльтон и Баскунчак, чтобы пронаблюдать за добычей соли. В другом случае Бэр сообщает: «Я совершил с Данилевским еще одну поездку су­хим путем вдоль Волги до Камышина с целью ознакомиться с характером берегов, осмотреть две замечательные, изолированно стоящие возвышен­ности близ Камышина, состоящие из кварцевых пород и с отпечатками древесных листьев новейшего происхождения». А о заключительном эта­пе экспедиции среди прочего отмечает: «Данилевский оставался в Тиф­лисе после моего отъезда в декабре 1855 г., чтобы использовать архив за последние восемь лет рыболовной аренды на Куре. В Астрахань он возвратился лишь в марте 1856 года и был затем послан на реку Урал, с которой мы раньше ознакомились лишь при кратковременном посе­щении ее устья. Данилевский не только подробно обследовал всю дельту Урала, но и подымался вверх по всей реке, вплоть до Оренбурга»[62].

Разумеется, общение это очень много давало для научного роста Н. Я. Данилевского. Он имел уникальную возможность наблюдать в дей­ствии лабораторию личного труда великого естествоиспытателя. Ведь именно в ходе этой экспедиции К. М. Бэр сделал открытие, которое за­тем вошло в школьные учебники всего мира под названием «закон Бэра» и которое он впервые обнародовал в «Бюллетене» Российской Академии наук. Опубликованный в 1948 году в «Научном наследстве» (Т. 1) «Кас­пийский дневник» К. М. Бэра дает представление, как постепенно зрела мысль академика о том, что меридиональные реки северного полушария дают отклонения в сторону правого берега, а южного – в сторону левого.

О большом доверии К. М. Бэра к Н. Я. Данилевскому свидетель­ствует и такой факт. Многие свои труды, которые он писал на не­мецком языке (боясь неточностей формулировок на русском, так как знал его лишь на разговорном уровне), он просил переводить на рус­ский язык именно Данилевского. Данилевский перевел следующие боль­шие работы К. М. Бэра: четыре части труда «О каспийском рыболов­стве», опубликованного в «Журнале Министерства государственных имуществ» за 1854, 1855 и 1856 гг.; «Ученые заметки о Каспийском мо­ре и его окрестностях» («Записки Русского географического общества»,1858. кн. XI); «Отчет экспедиции для исследования Каспийского рыбо­ловства за 1855 год» («Журнал Министерства государственных имуществ», 1859. Ч. LXX и LXXI). Все отчеты по рыболовству Русское географическое общество постановило издать в виде отдельного тома и редактирование его поручить Н. Я. Данилевскому, «известному в ученом мире своими за­мечательными естественноисторическими трудами и сопутствовавшему К. М. Бэру в его экспедиции»[63].

Результаты этой первой для Н. Я. Данилевского экспедиции были огромны как в научном, так и в прикладном, народно-хозяйственном значении. Экспедиция определила на пространствах Каспия и прилега­ющих к нему водоемах экологические условия существования промысло­вых рыб (весенний ход рыбы в реки, места нереста и зимнего залегания и т.д.), выяснила причины колебания их численности: «Рыбе не да­вали размножаться, всячески преграждая ей путь в место икрометания и при этом хищнически истребляя ее»[64]. Важной частью практических выводов явилась настойчивая рекомендация перестать транжирить волж­скую сельдь, употребляя ее только для получения технического масла. В то время как правильно посоленная сельдь, о чем говорилось выше, оказалась совершенно конкурентной с импортной, которую стало трудно завозить в связи с Крымской войной и обострением отношений с европейскими странами.

Мотив патриотического служения государству российскому посто­янно присутствовал во всех деяниях К. М. Бэра, и это было еще одной особенностью атмосферы экспедиции под его руководством. Один из его сотрудников, также будущий российский академик Ф. В. Овсянников, так отзывался о нем: «Редко приходилось встречать людей, которые так были бы преданы России и ее интересам, как он»[65]. И не только чувство долга перед российским государством проявилось в подвижнической на­учно-практической деятельности К. М. Бэра, но и его глубокое уважение к русскому народу. Он отмечал его высокие моральные качества, его поражала, например, необыкновенная честность северных поморов.

Когда английский журнал «Atheneum» поместил статью о «варвар­стве простонародья» как главной помехе для организуемых правитель­ством научных путешествий в России, К. М. Бэр пришел в негодование и дал отповедь английскому автору. В газете «St-Petersburgische Zeitung» (1839. № 32) он обвинил английский журнал в распространении заве­домой лжи. Бэр заявил, что не знает ни одного случая, чтобы научная экспедиция в России была бы загублена по этой причине. «Наоборот, – объясняет он, – простые русские люди почти всегда пролагали пути на­учным изысканиям. Вся Сибирь с ее берегами открыта таким образом. Правительство всегда лишь присваивало себе то, что народ открывал. Таким образом присоединены Камчатка и Курильские острова. Только позже они были освоены правительством»[66]. Трудности бездорожья, как и многие другие препятствия в своих экспедициях, Бэр не раз пре­одолевал только при помощи простых русских людей. Свидетелем такого рода проявлений был неоднократно и Н. Я. Данилевский в течение 18 лет, проведенных в экспедициях, и это укрепляло в нем веру в самобытные духовные и нравственные достоинства своего народа.

Данилевский никогда не замыкался в своей узкой специальности ботаника. В силу своей энциклопедической образованности и необычай­ной любознательности он проявлял интерес и к истории, и к экономике, и к географии, и к этнографии и т. д., всюду стараясь найти истинный ответ на самые трудные вопросы. Причем, как отмечал К. Н. Бестужев-Рюмин, Данилевский «никогда не принимался за вопрос, хотя бы по-видимому и далекий от обычного круга его занятий, не изучив его осно­вательно»[67]. В результате в каждой статье, выходившей из-под его пе­ра, проявлялись «обширность и основательность знаний» и оригиналь­ность решения научной задачи. В перерывах между экспедициями он выступал в печати по разнообразным научным проблемам всегда с новы­ми идеями. Возьмем для примера его статьи по экономическим вопро­сам: «Несколько мыслей по поводу упадка ценности кредитного рубля, торгового баланса и покровительства промышленности» (впервые опу­бликована в еженедельном петербургском журнале «Торговый сборник», 1867. №№ 4, 5, 11, 13, 18, 20, 22) и «Несколько мыслей по поводу низкого курса наших бумажных денег и некоторых других экономических явлений и вопросов» («Русский вестник», 1883. №№ 8, 9). Для них харак­терно профессиональное владение русской и зарубежной теоретической литературой по затронутым проблемам, статистикой и всеми тонкостями правительственной финансовой и внешнеторговой политики и, нако­нец, высокая степень аргументированности в отстаивании курса на по­кровительство отечественным производителям промышленной и сель­скохозяйственной продукции. Прочитав последнюю из указанных статей Данилевского в «Русском вестнике», И. А. Вышнеградский, по словам Н. Н. Страхова «один из ученейших людей в Петербурге», «изучил ее», так как увидел в ней «в первый раз» совершенно ясное доказательство необходимости для России покровительственной системы[68].

Вскоре, в 1887 году, став министром финансов, Вышнеградский фактически провел в жизнь все рекомендации, содержащиеся в статье скончавшегося к тому времени Данилевского, усилил протекционизм, укрепил финансовую систему, осуществил ряд мер по ликвидации дефи­цита в бюджете.

Возьмем совершенно другую, чисто гуманитарную область науки – филологию, а точнее – языкознание. В 1869 году Н. Я. Данилевский на­писал две работы: «Несколько мыслей о русской гео­графической терминологии» («Записки Русского географического обще­ства по общей географии», 1869. Т. II) и «Дополнение к опыту областного великорусского словаря» (СПб., 1869). В первой затрагивается топони­мическая проблема и выдвигается один из вариантов ее решения. Да­нилевский обратил внимание на то, что для одних и тех же или очень близких географических явлений существует множество местных обозна­чений. То, что в Прикаспии астраханец называет «ильменями», житель Причерноморья именует «лиманами». В общем, это и в том и в другом случае – вместилище стоячей воды, понятийного различия между эти­ми словами нет. Автор приводит и другие подобные синонимические ряды, например: «пролив», «гирло», «салма», «шар». Или: «мыс», «лби­ще», «нос», «наволок», «стрелка», «коса». Или: «залив», «губа», «бухта», «култук», «кут», «фиорд», «проран». Или: «плоскогорье», «плато», «яйла» и т. д. Данилевский считает, что если местное население вправе имено­вать те или иные природные явления исходя из устоявшихся привычек, то в науке такой разнобой для обозначения одних и тех же явлений недо­пустим. Ученые должны оперировать одними и теми же универсальными понятиями, чтобы понимать друг друга.

Как всегда, Н. Я. Данилевский не только ставит научную проблему, в то время довольно актуальную, но и предлагает ее решение. При этом он исходит из принципа максимального приспособления к естественному процессу развития языка, из принципа ненавязывания ему каких-либо придуманных, искусственных схем. Он предлагает, во-первых, употре­блять для научных географических терминов слова, уже существующие в языке. Во-вторых, принимать за основу те слова, которые озвучивают особенности географического явления, добиваясь, чтобы общеупотреби­тельное значение слова совпадало с научным. В-третьих, избирать то слово, которое имеет преимущественное распространение в стране.

Руководствуясь этими принципами, он полагает, что можно сохра­нить в научном языке оба термина: и «лиман», и «ильмень», – но вкла­дывая в них несколько различное содержание. При этом имея в виду, что волжские «ильмени» – это по большей части пресноводные побоч­ные озеровидные расширения рукавов Волги, а кубанские «лиманы» – морские заливы со смешанной (речной с морской) водой, отделенные от моря косами. Именно с таким особым смысловым наполнением он и предлагал употреблять эти слова в науке. Этими принципами, счи­тал Н. Я. Данилевский, можно руководствоваться во всех случаях, отбирая народные географические названия «для перевода их в точные научные географические термины»[69].

В 50-х годах «Русское географическое общество» провело большую работу в области диалектологии. Под руководством выдающихся русских языковедов А. X. Востокова и И. И. Срезневского в 1852 году был издан «Опыт областного великорусского словаря», а в 1858 вышло из печати «Дополнение» к нему. В начале 60-х Отделение русского языка и сло­весности Академии наук в связи с тем, что Н. Я. Данилевский отпра­влялся в экспедицию к Белому морю, обратилось к нему с просьбой до­полнить «Областной великорусский словарь» диалектными словами Ар­хангельской губернии, не вошедшими в этот словарь и в «Дополнение» к нему. Данилевский, по заключению К. Я. Грота, исполнил это поруче­ние «с тою добросовестностью, какою отличается всякий труд истинного ученого. При этом он не ограничивался занесением недостававших слов, но также исправлял толкования уже записанных, стараясь объяснить их с большею полнотою или точностью. Таким образом, все количество как вновь записанных, так и переработанных им слов составило око­ло трехсот… Сверх того, наш путешественник включил в этот список и некоторые слова, подмеченные им прежде в других губерниях»[70]. По совокупности заслуг перед филологической наукой и публицистикой в 1876 году Н. Я. Данилевский был избран членом «Общества любителей российской словесности» при Московском университете.

Ознакомившись в 1881 году с работой К. Я. Грота «Моравия и ма­дьяры с половины IX до начала Х вв.» (тема защищенной К. Я. Гротом магистерской диссертации), Н. Я. Данилевский написал автору обстоя­тельное письмо, в котором не согласился с его предположением о марш­руте передвижения мадьяр со своей прародины, Урала, в Лебедию – в южнославянские земли между Доном и Днепром, и предложил свой, логически тщательно обоснованный вариант этого маршрута. Он пи­сал, что, если бы 80–100 тысяч угров двигались, как полагал К. Я. Грот, через муромские леса, они поумирали бы с голоду. Леса эти в то вре­мя были непроходимыми, а угры тогда были полукочевни­ками-скотоводами. Данилевскому представляется, что угры предпочли бы скорее двигаться из своей прародины, из района примерно Пермской или Вятской губернии, строго на юг – в район, занимаемый Уфим­ской и Оренбургской губерниями. Здесь, по предположению Данилевского, они сделали многолетнюю остановку, окончательно стали кочевниками и затем через Самарскую губернию перекочевали в Ле­бедию. И их временное поселение Константином Багрянородным бы­ло названо Лебедией, считает Данилевский, из-за буйно растущей здесь, в степях Прикрымья, лебеды. Покоренный неотразимой логикой раз­мышлений Н. Я. Данилевского, поразительной ясностью, четкостью, изя­ществом и остроумием их изложения, К. Я. Грот опубликовал это письмо Данилевского в «Записках Русского географического общества», признав высокую научную ценность замечаний автора. Затем в Петербурге, в том же 1881 году, вышла брошюра под названием «О пути мадьяр с Ура­ла в Лебедию. Заметки Н. Я. Данилевского и К. Я. Грота», приглашавшая ученых к размышлению над поставленной проблемой.

Наконец, значительная часть творческого наследия Данилевского, не связанного с его прямой специальностью ботаника, является публи­цистикой на политические, главным образом внешнеполитические, те­мы. Нельзя забывать, что Данилевский окончил Царскосельский лицей, и многие его питомцы, в том числе один из самых долголетних в России министров иностранных дел – А. М. Горчаков, посвятили себя внешне­политической деятельности. Данилевский и здесь показал себя не диле­тантом, а скорее профессионалом, внимательно следящим за всеми теку­щими внешнеполитическими событиями и дипломатическими акциями. В его жизни был эпизод, ярко свидетельствующий о его компетентности в этой области и, в который раз, о его феноменальной памяти. Во время рус­ско-турецкой войны 1877–78 гг. Турция стала угрожать высадкой десанта в Крыму. Н. Я. Данилевский и его семья жили в это время уже на южном берегу Крыма. Угроза стала в какой-то момент настолько реальной, что Данилевский переправил свою библиотеку и часть имущества за горный перевал Яйлы в деревню Байдары. Находясь длительное время без книг, он, тем не менее, написал две большие статьи для газеты «Русский мир»: «Конференция или даже конгресс» (1878. №№ 574, 575) и «Общеевро­пейские интересы» (1878. №№ 92, 98, 101). «Хотя при написании этих довольно обширных статей он не имел никаких пособий, обе они обнару­живают обычную его основательность: одна из них, например, заключает в себе подробный разбор пунктов парижского трактата 1856 года»[71]. Данилевский воспроизвел их по памяти.

Статьи его по внешнеполитическим вопросам отчасти развивают на конкретных фактах высказанные им идеи в книге «Россия и Европа». Но в основном это глубокий свежий анализ текущих событий между­народного положения России. Многие из этих работ, публиковавших­ся в журналах «Заря», «Русский вестник», «Русская речь», «Известия Санкт-Петербургского славянского благотворительного общества», в га­зетах «Русь», «Русский мир», вошли в посмертно изданный «Сборник политических и экономических статей» Н. Я. Данилевского (СПб., 1890).

В статье, опубликованной за семь месяцев до своей смерти, «Вла­димир Соловьев о православии и католицизме» Н. Я. Данилевский проде­монстрировал еще одну грань своей необъятной эрудиции – незаурядные познания в области истории религии. Характерен в этом отношении уже выбор двух эпиграфов к статье – оба взяты из работ А. С. Хомякова, мно­гие взгляды которого по вопросам православия и католицизма, все­мирной истории, роли в ней Европы, России и всего славянско­го мира, безусловно, импонировали Н. Я. Данилевскому. В данном слу­чае в связи со статьями В. С. Соловьева, появившимися в газете «Русь» и журнале «Известия Санкт-Петербургского славянского благотворитель­ного общества», Н. Я. Данилевский устами А. С. Хомякова напомнил В. С. Соловьеву, во-первых, что «истина не допускает сделок», а во-вто­рых, что «Запад никогда из-за горделивого пренебрежения к Востоку не решится признать, что Божественная истина столько лет охранялась отсталым и презренным Востоком»[72].

В этих статьях В. С. Соловьев в противостоянии католицизма и пра­вославия все более принимал «открыто сторону римского католичества», все отчетливее формулировал свою теократическую утопию. Поначалу В. С. Соловьев проводил мысль, вполне разумную и приемлемую для лю­бого христианина, в том числе и православного, – о необходимости при­мирения христианских Церквей, прежде всего католической и православ­ной. Но постепенно акценты в его статьях, в том числе в цикле статей «Великий спор» в «Руси», стали смещаться в сторону идеи объедине­ния Церквей, со все более нарастающей апологией Церкви католической, в особенности ее организации и иерархии. На это обратили внимание и рядовые читатели его статей, и тем более многие православные священнослужители, а впоследствии отмечали и многие исследователи творче­ства В. С. Соловьева, даже благожелательно к нему настроенные. Напри­мер, Василий Величко, близкий к В. С. Соловьеву его почитатель, в книге о его жизни и творчестве признавал, что В. С. Соловьев «в этот первый период проповеди вселенского объединения высказывается в пользу пре­доставления первенства именно римской Церкви, – и не только потому, что видел в ней преимущества самобытной организации, приспособлен­ной к развитию сообразно с мировым прогрессом, но и потому, что признавал за нею правоту в некоторых исторических и догматических спорах»[73].

Такой крен явно покоробил обе редакции – и «Известий Санкт-Петербургского славянского благотворительного общества», и «Руси». 1884 год оказался последним годом сотрудничества В. С. Соловьева в этих изданиях. Причем публикация последней части статьи «Великий спор и христианская политика» в «Руси» оказалась под вопросом. В завязав­шейся переписке с редактором «Руси» И. С. Аксаковым, который долго не соглашался помещать в газете четвертую часть работы В. С. Соловьева, посвященную вопросу о разделении Церквей, без основательной ее пере­делки, Соловьев упорно отстаивал свою позицию и старался ее обосновать[74].

Н. Я. Данилевский был единственным, кто выступил не только с протестом против новой проповеди В. С. Соловьева, но и дал научное обоснование своей позиции. На конкретном историческом материале он показал, что в 1054 году, вопреки утверждениям В. С. Соловьева, произо­шло не разделение Церквей, а отделение, отпадение католицизма от пра­вославия, которое было изначальной формой христианской религии. От­падение это началось еще с IX века, когда обнаружились противоречия между западной и восточной христианскими Церквами, а завершилось Ватиканским собором 1870 года, провозгласившим непогрешимость па­пы. Расхождение между католицизмом и православием выразилось, под­черкивает Н. Я. Данилевский, не в форме только, а в сущности символа веры, в содержании вероучения. Соловьев находил нормальным догмат Ватиканского вселенского собора: «Верую во единую святую католичес­кую и апостольскую Церковь, всецело передавшую свой существенней­ший атрибут быть органом познания Божественной истины единому лицу папы». Данилевский посчитал, что, претендуя на олицетворение собою всей Христовой Церкви, на первосвященничество, на исключительную царскую власть и на пророческую миссию, а также на полную непогре­шимость, папа Римский совершенно уничтожает в Церкви «всякую сво­бодную деятельность, осуждая ее на полное рабство». Он полагал, что та­кое уклонение от православия несет на себе оттенок еретичности. Мысль Данилевского сводилась к тому, что вполне праведное стремление к мир­ным отношениям с католической Церковью не должно сопровождать­ся уступками принципиального характера в вопросах веры. В связи с этим он приводит в пример стойкость Византии – ее решитель­ный отказ в борьбе с нашествием турок принять помощь Рим­ского католического мира в 1439 году при условии фактического отказа от православия. «Дряхлая Византия, – напоминал Н. Я. Данилевский, – показала всему миру пример духовного героизма. Она предпочла полити­ческую смерть и все ужасы варварского ига измене вере, ценою которой предлагалось спасение»[75].

Но Данилевский не ограничился анализом христианской догма­тики. Он уличал Соловьева в незнании всемирной истории, что про­явилось в его тезисе об изначальном, якобы еще в древности заявив­шем о себе, противостоянии «передового» Запада и «отсталого» Восто­ка и во многих частностях его исторических экскурсов. Вполне резон­но Н. Я. Данилевский отмечает, что на арене истории в Древнем ми­ре лидерами культуры были «Восток» – т. е. страны западной, южной и восточной Азии – и Египет. А так называемый «Запад» «был то­гда покрыт сплошным покровом варварства». Попутно он отвергает те­зис В. С. Соловьева о противоположности психологии «самодеятельного» человека Запада и подчиненного «сверхчеловеческой» силе человека Во­стока. Такой подчиненности сверхъестественным силам Н. Я. Данилевский не видит в китайцах, живущих «как раз на самом настоящем Востоке» и представляющих треть населения земного шара.

В. С. Соловьев увидел образец слияния единой Церкви и «едино­го человечества» в Римской империи, когда римские легионы «явились за Евфратом, а евреи Петр и Павел стали проповедовать новую религию на улицах вечного города». Н. Я. Данилевский напоминает Соловьеву, что «римские легионы никогда и близко не подходили к границам Индии; что за Евфратом их большею частью били и истребляли; что между Рим­скою империю и Индией лежал целый культурный тип Ирана, как раз вскоре после этого расцветший в новом блеске и славе; что, наконец, всемирная Римская империя (именно как всемирная. – Б. Б.) не более как метафорическое выражение, гипербола, и притом очень смелая»[76]. Напирающий на противоположность двух культур – Востока и Запа­да – Соловьев, отмечает Данилевский, никак не желает видеть, что в истории было несколько культур.

Из выступлений Н. Я. Данилевского в периодической печати, ко­торые иллюстрируют энциклопедическую широту их тематики и вместе с тем их основательность, фундаментальность и высокий интеллектуаль­ный уровень, следует также выделить его статью «Происхождение наше­го нигилизма», опубликованную в газете «Русь» 15 ноября и 1 декабря 1884 года, т. е. менее чем за год до его смерти. Статья эта, хотя и явилась всего лишь полемическим откликом на опубликованные в той же газете «Этюды господствующего мировоззрения» (15 августа 1884 г.) «раскаяв­шегося нигилиста» К. Толстого, носит проблемный, историко-философский характер.

Автор «Этюдов» посчитал, что нигилизм был реакцией на опошле­ние христианских идеалов «разными Иудушками и Тартюфами», что из-за бездумной проповеди этих идеалов и «сухой их катехизации» на них «наросла целая кора понятий, совсем христианству не свойственных». В результате, по мнению автора «Этюдов», молодежь 60-х годов с жад­ностью набросилась на материалистические и социалистические учения, пришла к атеизму, вульгарному материализму, к возвеличиванию стрем­ления к счастью как высшей цели жизни. Ложность этих новых идеалов, утверждал автор «Этюдов», со всей очевидностью обнаружилась, когда они распространились за пределы узкого круга интеллигенции и стали достоянием «передней»: «Обожание материи особенно пришлось по вку­су всем ворам и мерзавцам». Цинизм, попрание элементарных норм нравственности, подчеркивал автор «Этюдов», стали находить оправда­ние в судах и на страницах печати. Результатом новых идеалов, по его мнению, явилась «апатия и бессилие людей честных, смелость и на­хальство мошенников, разгул животных вожделений, одним словом – порнификация русского общества»[77]. Автор призывал отвергнуть эти «новые идеалы», которые продемонстрировали свою несостоятельность за каких-нибудь 30 лет, и вернуться к подлинным ценностям христиан­ских идеалов, насчитывающим 2000 лет.

Прежде всего, Н. Я. Данилевский опровергает тезис К. Толстого о том, что аморализм возник лишь «в передней», по мере распростра­нения новых идеалов из кабинетов интеллигенции в неинтеллигентную среду, где эти идеалы вульгаризировались. Нет, говорит Данилевский, сами распространители идей материализма и атеизма уже подверглись растлевающему воздействию своих воззрений, ибо они «ровно никаких нравственных начал в себе не содержат – разве только те, которые изла­гает Карлейль в своей философии свиней: «Что такое справедливость?» (и нравственность, можно прибавить) – «Моя собственная доля в сви­ном корыте, и никакой вашей доли». – «Но что составляет мою до­лю?»… – «Моя доля, – хрюк, хрюк, – моя доля будет вообще то, что я могу захватить, не будучи повешен или сослан на каторгу»»[78].

Бурное распространение «новых» идей Н. Я. Данилевский не скло­нен относить ни на счет консерватизма в проповеди православной веры, ни на счет реформ 60-х годов, как это сделал К. Толстой. Он объяс­няет распространение нигилизма исключительно болезнью подражатель­ности Западу, широко распространенной в российской интеллигенции. Все новейшие теории, включая социалистические идеи Маркса и Лассаля, утверждает Данилевский, немедленно брались на вооружение, ста­новились очередной модой. Причем всякая бездумная подражательность по принципу: раз это самое последнее слово Запада, значит, самое вер­ное – всегда приводит к карикатуре, считает Данилевский. Имен­но такая окарикатуренная форма нигилизма, по его мнению, и возникла в России в 60-х годах. Именно это и «составляет сюжет комедии, разы­гранной нами на сцене истории, как, впрочем, и многие другие комедии и фарсы»[79].

Данилевский считает, что подлинно свое, «самобытное» явление ни­гилизма Запад действительно пережил на почве разочарования в христи­анских идеалах, там совершенно загрязненных, искаженных и опошлен­ных. Ибо Запад мог видеть, как были окатоличены своей собственной кровью литовцы, латыши и эсты в Прибалтике, огнем и мечом – на­роды новооткрытой Америки. Запад повидал крестовые походы против еретиков, костры инквизиции, расправу над гугенотами в Варфоломеевскую ночь, действия иезуитов, не гнушавшихся пускать в ход яд и кинжал против «врагов» Церкви, торговлю благодатью и продажу индульгенций, искупающих якобы и прошедшие, и настоящие, и будущие грехи. После религиозных войн между католиками и протестантами при заключении мирных договоров во Франции и Германии масса простонародья обя­зана была принимать то вероисповедание, которое исповедовал данный феодал-сюзерен.

Все эти факты, считает Данилевский, вполне могут объяснить, почему умы и сердца интеллигенции на Западе отвернулись от христи­анского идеала и почему там появился нигилизм.

Но русский, читая об этих фактах западной истории, «ошалев, ста­новится в тупик»: «До такой степени кажется ему это диким, непонят­ным, немыслимым, не вмещающимся в его сердце и ум, точно как если бы дело шло о происходящем на другой планете, а не у нас на зем­ле»[80]. Следовательно, делает вывод Н. Я. Данилевский, отталкивание от христианства и приобщение к нигилизму для русского православного человека является совершенно неестественным. Все это может происхо­дить с ним только из принципа подражательности. Тяга к народному иде­алу, который у каждого народа зарождается вместе с его языком, нашими нигилистами считается чем-то постыдным. Слово «доморощенный» при­обрело негативный смысл, а по отношению к идеалам воспринимается как что-то совершенно непотребное. И хотя общине, считает Данилевский, повезло больше, но и ее нигилисты стараются нарядить в формы запад­ного социализма.

Одну из причин подверженности русской интеллигенции «болезни нигилизма» Н. Я. Данилевский увидел и в том, что она, в отличие от фран­цузов, англичан, немцев, которые «любят все периоды своей истории», не испытывает любви к прошлому своей страны, «ибо подражательность необходимо предполагает отсутствие любви к своему».

В этой своей последней публичной беседе с читателем Н. Я. Да­нилевский пытается как бы уберечь страну от большой беды, которая придет, если ее интеллигенция не избавится от подражательности Запа­ду и не обратится к своим корням, к своей истории, к своей народной, национальной почве. Он сетует на то, что правительство давало полный простор западникам, которые со страниц газет и журналов, с высоты про­фессорских кафедр делали все возможное для придания подражательного характера нашей культуре, клеймили малейшие проявления самобытно­сти или стремления к ней как обскурантизм и косность. В то же время, издания славянофилов всячески преследовались. Одно за другим были закрыты их издания: «Москва» (1857), «Парус» (1859), «День» (1861–1865), «Москвич» (1867–1868). Н. Я. Данилевский считает, что, если бы славя­нофилам была предоставлена равная с западниками свобода в издании газет и журналов, нигилизм не получил бы в России столь широкого распространения. А между тем цензура «яростно преследовала» то единственное направление, которое служило противовесом подражательно­сти, а следовательно, и нигилизму. Цензура давала полную свободу лишь тем оппонентам западников, которые придерживались так называемо­го «казенного направления» и которые, по словам Данилевского, «своею бездарностью, тошноту вызывающим подобострастием, льстиво­стью и лживостью тона, в сущности, служат тому же делу, что и запад­нические органы печати, выгодно оттеняя их собою» [81].

По существу, в статье довольно отчетливо прозвучало предостере­жение: судьба России будет зависеть от того, будет ли дана возможность в полной голос говорить о своей позиции патриотически настроенной интеллигенции.

***

То, что было выше упомянуто из написанного Н. Я. Данилевским, уже может вызвать вопрос, когда же он это все успевал, с 1849 г. находясь в постоянных длительных экспедициях и составляя многочисленные от­четы по ним почти в течение всей своей трудовой жизни. Но удивление должно еще больше возрасти, ибо мы не назвали его статьи (их боль­шинство) по внешнеполитическим вопросам, а главное, два больших труда Н. Я. Данилевского – «Россия и Европа» и «Дарвинизм. Критиче­ское исследование». О первом из них и о внешнеполитических статьях пойдет речь ниже.

А о втором надо сказать, прежде всего, что он не был окончен из-за скоропостижной смерти автора (Т. 1. Ч. 1. СПб., 1885. Х/2/ 519 с., 9 илл.; Т. 1. Ч. 11. СПб., 1885, XVI. 678 с.; Т. 2 (одна посмертная гла­ва). СПб., 1889. 200 с.). Общий объем этих крупноформатных книг почти 1400 страниц. И при этом в тексте, написанном, как всегда, ясным слогом, нет никакой «воды». Это – плотный, насыщенный фактическим матери­алом анализ учения Дарвина, изложенный с большой логической силой. Это – огромная масса строго систематизированных личных естествен­нонаучных наблюдений автора над флорой и фауной за всю его жизнь. Это – ярко и ясно выраженное отношение автора к сопряженной с затро­нутыми вопросами литературе на немецком, английском и французском языках.

Этот труд Н. Я. Данилевского по своему значению выходил далеко за рамки чисто естественнонаучной проблематики. Речь шла о коренном онтологическом вопросе, поставленном в повестку дня учением Дарвина: об отношении к Богу и Божественной истине о сотворении мира, –  с осо­бой остротой выдвинутом его работами «Происхождение видов путем естественного отбора» (1859), «Изменение домашних животных и куль­турных растений» (Т. 1–2. 1868) и «Происхождение человека и половой отбор» (1871).

Всем содержанием своего фундаментального труда «Дарвинизм» Н. Я. Данилевский, убедительно аргументируя, старался показать, что, во­преки утверждениям Ч. Дарвина, в эволюции животных и растений борь­ба за существование играет отнюдь не главную роль, что немалую роль в исчезновении видов и их эволюции сыграли геологические катастрофы, а не межвидовая борьба, что изменения видов, трансмутация происхо­дят как внутривидовые явления и поэтому в природе и в искусственных условиях никогда не было случая превращения одного вида в другой, что естественного отбора («подбора») в природе не существует, ибо приобре­тенные якобы в результате борьбы за существование более совершенные свойства вида нивелируются из-за стихийного скрещивания, что если бы такой отбор происходил, то мы имели бы сейчас дело только с самыми совершенными представителями видов.

Отсюда вопрос о происхождении человека (как одного вида) от обе­зьяны (как другого вида) отпадал сам собой. Археологическая наука, от­мечал Данилевский, несмотря на огромные достижения, не смогла найти переходный вид, соединяющий человека с обезьяной (заметим, что такой переходный вид не удалось обнаружить и по сию пору). Отдавая эволю­цию жизни на земле, согласно учению Ч. Дарвина, во власть борьбы за существование, т. е. во власть случайностей, невозможно, по мнению Данилевского, объяснить удивительную гармонию в природе, во всем мироздании. «Из сказанного ясно, – писал Н. Я. Данилевский, – какой первостепенной важности вопрос о том, прав Дарвин или нет, не для зоо­логов и ботаников только, но для всякого мало-мальски мыслящего чело­века. Важность его такова, что я твердо убежден, что нет другого вопро­са, который равнялся бы ему по важности, ни в области нашего знания и ни в одной области практической жизни. Ведь это в самом деле вопрос о «быть или не быть», в самом полном, в самом широком смысле»[82].

Некоторые оговорки в ранних работах Ч. Дарвина о том, что пер­воначальные формы на уровне клеток были вызваны к жизни Творцом, в его поздних работах уже не звучали. Данилевский напоминает: еще К. Бэр объяснял это тем, что «вся гипотеза» Дарвина устраняет Творца. И вполне соглашается с этим выводом своего учителя.

Признание Н. Я. Данилевским определенных заслуг Ч. Дарвина как выдающегося «талантливого» естествоиспытателя и ученого, открывше­го «целую новую область исследований, в высшей степени интересную и даже практически важную», не помогло ему отвести от себя поток яростных, грубо искажающих его позицию нападок в либеральной прес­се. И прежде всего со стороны К. А. Тимирязева, который еще в 1864 году в журнале «Отечественные записки» выступал с защитой учения Дарви­на, а в 1865 году выпустил даже книгу «Краткий очерк теории Дарви­на». Позиция К. А. Тимирязева как дарвиниста была в советское время высоко оценена, ибо в полной мере отвечала официальной атеистичес­кой идеологии, в русле которой только и дозволено было развиваться естественным наукам. Напомним, что В. И. Ленин в одной из самых распространенных его работ, обязательной для изучения в каждом со­ветском вузе: «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов», – приравнял учение Дарвина в области естествозна­ния по своему значению к учению Маркса о человеческом обществе, особо подчеркнув, что Дарвин положил конец воззрению на виды жи­вотных и растений как на «богом созданные»[83]. Это предопределило отношение и к российскому дарвинисту номер один – К. А. Тимирязеву. Это предопределило и соответствующее отношение к труду Данилевского «Дарвинизм». Труд Данилевского попросту старались даже не упоминать – как образчик «обскурантизма». Сам Н. Я. Данилевский хорошо понимал, что вступает в борьбу с неравными силами, что труд его, как он скром­но подчеркивал, – «малоизвестного человека» – может быть оценен как «дерзость» по отношению к «гиганту современной мысли». И дей­ствительно, несмотря на эти оговорки, взвешенную и беспристрастную критику дарвинизма, основанную лишь на выявлении неточностей, не­логичностей, некорректностей в выводах Дарвина, Тимирязев с порога отверг. Более того, Данилевский был совершенно неожиданно обвинен Тимирязевым в высокомерном тоне.

Н. Н. Страхов, получивший в свое время высшее естественнонауч­ное образование и всю жизнь занимавшийся философскими вопросами естествознания, после смерти Данилевского горячо вступился за его труд против ожесточенных нападок Тимирязева. Он подчеркивал именно на­учную ценность труда Данилевского, основательность его опровержений дарвинизма. А неумеренно резкий тон полемических статей Тимирязева объяснял тем, что он «наскочил на книгу Данилевского с большой са­моуверенностью; но дело оказалось не так легко, – он оборвался… тон презадорный, а в доказательствах вялость»[84].

Основная полемика вокруг труда Данилевского о дарвинизме раз­вернулась именно между Н. Н. Страховым и К. А. Тимирязевым. Первый опубликовал в январском и февральском номерах «Русского вестника» за 1887 год статью «Полное опровержение дарвинизма», на которую К. А. Тимирязев ответил сначала публичной лекцией в Политехническом музее, а затем, значительно переработав и дополнив, опубликовал ее в том же году как статью «Опровергнут ли дарвинизм?» («Русская мысль», №№ 5, 6). Н. Н. Страхов от­ветил статьей «Всегдашняя ошибка дарвинистов» («Русский вестник». 1887. №№ 11, 12). К. А. Тимирязев отозвался через полтора года простран­ной статьей «Бессильная злоба антидарвиниста» («Русская мысль», 1889. №№ 5, 6, 7). А Страхов как бы подвел итог полемике в краткой ста­тье «Спор из-за книг Н. Я. Данилевского. Общий ход и характер спора» («Русский вестник», 1889. № 12).

 Сдержанность Н. Н. Страхова в этом споре во многом объясня­лась неоднократными обращениями в письмах к нему Л. Н. Толстого – не тратить свои силы на журнально-газетную полемику, ибо он считал ее, во-пер­вых, унижающей человеческое достоинство и, во-вторых, бес­полезной, ибо спорящих она никогда не приводит к одному мнению. К тому же предмет обсуждения для него, как и для многих верую­щих (хотя бы и не ортодоксально), был вне всякого спора. Комменти­руя статью Н. Н. Страхова против нападок на него другого дарвиниста А. С. Фаминцына, Л. Н. Толстой писал: «…это все, т. е. то, что мы думаем о том, как произошли виды, не только не важно, но, что даже совест­но нам, старым людям, готовящимся предстать там Тому, даже стыдно и грешно говорить и думать об этом»[85]. Дарвинисту Фаминцыну, по мнению Толстого, Страхов ответил слабо, ибо, добавил он, «Фаминцын, по-моему, подлежит уничтожению полному». Толстой расценивал учение Дарвина как «нелепость». Противником теории Ч. Дарвина вы­ступал и выдающийся русский педагог, теоретик школьного воспитания К. Д. Ушинский. Был и еще один выдающийся русский мыслитель, ко­торый публично поддержал мнение Н. Н. Страхова о книге «Дарвинизм» Н. Я. Данилевского, – В. В. Розанов. В некрологе Страхову в журнале «Русское обозрение» (1896. № 10) Розанов подчеркнул, что, не умаляя значения работы Данилевского «Россия и Европа», отдает предпочтение книге, посвященной «замечательной критике дарвинизма».

Но, кроме К. А. Тимирязева и А. С. Фаминцына, российские ученые-естествоиспытатели в дискуссии по книге Данилевского «Дарвинизм»  участия не приняли и тем более – не высказали одобрения этому труду. Современная исследовательница справедливо резюмирует, что «естест­воиспытателями того времени не были замечены ни его оригинальные идеи, ни аргументация, содержавшая в себе немало рационального и за­ставлявшая задуматься»[86]. Вопрос оставался как бы открытым вплоть до октября 1917 года. С одной стороны, для многих ученых-естественни­ков, сохранивших свои религиозные убеждения, доводы Н. Я. Данилев­ского казались неоспоримыми, книга его – талантливой. И мнение о ней Н. Н. Страхова, что она «есть истинный подвиг русского ума и русско­го чувства», что она «составляет честь русской ученой литературы»[87], они полностью или во многом разделяли. С другой стороны, немалая часть ученых, стоявших на позициях материализма, атеизма или деизма, присоединилась полностью или частично к мнению К. А. Тимирязева, ко­торый отнес книгу Данилевского к разряду «глупых», а «встревоженные религиозные чувства» Данилевского и его сторонников не посчитал заслуживающими какого-либо внимания.

Большую часть своих научных трудов и публицистических статей Н. Я. Данилевский написал, как уже отмечалось, в перерывах между мно­гочисленными экспедициями. И, вероятно, это было бы невозможно для него, если бы он жил в столице, как его немногочисленные дру­зья и единомышленники. Конечно, Петербург был ему дорог по его юношеским лицейским и студенческим годам, но «осесть» в нем навсе­гда он не хотел. Возможно, столица отталкивала его своей не только официальной канцелярской, но и праздной светской суетностью, с ее принудительным общением со множеством часто ненужных ни его ду­ше, ни уму лиц на разных «вторниках», «четвергах», «пятницах» и тому подобных журфиксах, на званых обедах и ужинах. Для него, человека са­моуглубленного, занятого непрерывной мыслительной работой, все это было противопоказано. Петербург не мог для него не ассоциироваться и с казематами Петропавловской крепости.

Поэтому, вступив во второй брак, он снял в 1864 году для се­мьи дом – около Мисхора, а в 1867 году ему удалось купить у графа Г. А. Кушелева-Безбородко запущенное имение «Мшатка» близ Фороса с участком земли в 116 десятин, занятым виноградниками, плодовыми деревьями и парком. Здесь Н. Я. Данилевский, собрав свою библиоте­ку, пользуясь также немалой библиотекой Никитского сада и присылае­мыми из Императорской публичной библиотеки Петербурга ее «ученым библиотекарем» Н. Н. Страховым книгами (снабжавшим литературой еще и Л. Н. Толстого), мог в спокойной обстановке предаваться своим ученым занятиям.

Страхов неоднократно обращался к нему с призывом чаще бывать в Петербурге или даже переселиться в столицу. В 1882 году он писал Данилевскому: «Давно Вам следовало бы, дорогой Николай Яковлевич, быть здесь и законодательствовать; люди очень нужны, и я дивлюсь, что Вас до сих пор оставляют в Крыму». Он считает, что здесь его «слово было бы полезно и нужно»[88]. Через два года он снова напоминает Данилевскому: «Не раз осуждал я Вас за ваше домоседство. Каждый год хоть на две недели Вам следовало бы навещать Петербург. Тогда все дела ваши (имелось в виду издание книги «Дарвинизм». – Б. Б.) шли бы прекрасно, не терпели бы ни проволочек, ни затруднений»[89].

Однако Данилевский был непреклонен. Уединение больше устраи­вало его. Он полагал, что людей для общения «мало, очень мало таких, с которыми хорошо говорится»[90].

Интерес представляет еще одно пояснение, помогающее понять особенности его творческой лаборатории и его тягу к уединенному обра­зу жизни. В письме к Н. П. Семенову от 23 мая 1879 года он делится с ним таким откровением: «Но для меня писать не такая легкая вещь, как для тебя. Мне нужна абсолютная тишина и спокойствие, совершен­ное неразвлечение чем бы то ни было, процесс писания (т. е. сочинения) представляется чем-то вроде хождения по жердочке или по канату, мысль беспрестанно стягивается то в ту, то в другую сторону, и то и дело грозит ей падение с каната, на который уже с большим трудом надо ей вновь взбираться и беспрестанно наблюдать, чтобы идти прямо по жердочке, ибо то, что называется логическим мышлением, есть именно такое ше­ствие по жердочке, чрезвычайно скользкой и тонкой, а другого пути к истине нет. (То же самое говорят и о пути нравственном в Царствие Небесное.) И вот я всегда с большими колебаниями и неохотно предпри­нимаю такое путешествие. Надо, чтобы что-нибудь очень сильно воз­буждающее к этому меня побудило…»[91]. Это откровение во многом объясняет и тщательную целенаправленность в любой его научной ста­тье, тема которой его волнует, и его полную самоотдачу в таком случае, и покорявшую многих логическую выверенность и силу его рассуждений.

Круг общения Н. Я. Данилевского был весьма избирательным. Посмотрим, какие люди попадали в этот круг на разных этапах его жизни и как они оценивали его личность, его лич­ные качества. О братьях Семеновых – Николае Петровиче и Петре Петровиче (Тян-Шанском) мы уже отчасти упоминали. Сенатор, госу­дарственный деятель-реформатор, автор книг по истории реформ 60-х годов и одновременно любитель-ботаник Н. П. Семенов, самый близкий для Н. Я. Данилевского человек (именно ему он посвятил свой неокон­ченный труд «Дарвинизм»), узнав о скоропостижной кончине своего дру­га, тяжело и надолго заболел. Некролог Данилевскому писал его сын, юрист, впоследствии автор книги «Самодержавие как государственный строй» (СПб., 1906). В нем он отмечал, что Данилевский «был энци­клопедически образованный, глубоко ученый и самобытный мыслитель и натуралист и ценный, необыкновенно симпатичный, до глубины души русский человек», что всех «поражала неотразимая сила и ясность его ума при необыкновенной скромности, сила убеждений, твердость характера, души»… Интересно, что автор этого некролога посчитал, что жизнь и де­ятельность «этого замечательного человека заслуживают, без сомнения, особой монографии»[92]. (Заметим в скобках, что в России только в по­следние годы стало осуществляться это пожелание, что первые крупные работы о Данилевском появились за границей.) Сам Николай Петрович, выступая несколько позже с оценкой книги «Дарвинизм», присоединился к мнению К. Н. Бестужева-Рюмина, который считал Н. Я. Данилевского «гениальным человеком». А академик П. П. Семенов-Тян-Шанский в своих воспоминаниях называет Н. Я. Данилевского «оригиналь­ной и симпатичной личностью», отмечает его «необыкновенно логич­ный ум», «его изумительную диалектику и обширную разностороннюю эрудицию»[93].

Оценки Н. Я. Данилевского Н. Н. Страховым носили, как правило, восторженный характер, хотя их переписка показывает, что Н. Я. Дани­левский далеко не всегда был его единомышленником, особенно в во­просах философии, и со свойственной ему прямотой не скрывал этого. Для Страхова Данилевский – это «один из самых замечательных людей России»[94]. Он выступил как самый последовательный сторонник и пропагандист взглядов Данилевского, его главных трудов.

Правда, далеко не все сегодня знают, кто такой Николай Никола­евич Страхов и можно ли довериться его мнениям и оценкам. В луч­шем случае некоторые читатели вспомнят, что он был дружен с семьей Л. Н. Толстого, нередко гостил в Ясной Поляне, вел переписку с са­мим писателем. Между тем в 80-е годы XIX века Н. Н. Страхов был широко известен читающей России как философ и литературный кри­тик. Его перу принадлежали такие литературно-критические и естествен­нонаучные философские труды, как «Письма об органической жизни» (СПб., 1859), «Значение гегелевской философии в настоящее время» (СПб., 1860), «Мир как целое» (СПб., 1872), «О развитии организмов» (Сборник «Природа за 1874 год», кн. 1), «Об основных понятиях психо­логии» (СПб., 1878), «Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Тол­стом» (СПб., 1881), «О вечных истинах (мой спор о спиритизме)» (СПб., 1887); «Заметки о Пушкине и других поэтах» (СПб., 1888), «Опыт систе­матического изложения начальных оснований философии» (СПб., 1888), «Об основных понятиях психологии и философии» (СПб., 1892), «Борь­ба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки» (Кн. 1. СПб., 1882, 2-е изд. – 1887. Кн. 2. СПб., 1883, 2-е изд. – 1890. Кн. 3, 2-е изд. – Киев, 1897); «Воспоминания и отрывки» (СПб., 1892). Ему принадлежали переводы многотомной «Истории новой философии» Куно Фишера, «Истории материализма» Фридриха Ланге, «Жизни птиц» Альфреда Брема, «Воспоминаний» Ж. Ренана.

Н. Н. Страхов (1828–1896) был широко образованным человеком. Он окончил философское отделение Костромской семинарии, два курса юридического факультета Петербургского университета, из-за отсутствия средств перешел в Главный педагогический институт, который в 1851 году окончил по естественно-математическому отделению. В 1857 году защи­тил магистерскую диссертацию по зоологии. С 1861 года подружился с Ф. М. Достоевским. Стал активным сотрудником журналов «Время» (1862–1863) и «Эпоха» (1864–1865) братьев Достоевских. Летом 1862 года совершил путешествие с Ф. М. Достоевским за границу. Журнал «Вре­мя» в 1863 году был закрыт правительством из-за статьи Н. Н. Стра­хова «Роковой вопрос», в которой было замечено сочувствие полякам. Во время сотрудничества в журнале подружился и идейно очень сошел­ся с Ф. М. Достоевским и А. А. Григорьевым, выдающимся литературным критиком и мыслителем. Об обоих впоследствии опубликовал интерес­ные и ценные воспоминания. За неимением какого-либо состояния жил только литературным трудом до 1873 года, сотрудничая после «Време­ни» и «Эпохи» в журналах «Библиотека для чтения», «Отечественные записки», «Заря». С 1873 по 1885 гг. работал библиотекарем Императорской публичной библиотеки в Санкт-Петербурге, с 1874 года до смерти был членом Ученого комитета Министерства народного просвещения. Это давало минимальные средства к существованию, которые восполнялись гонорарами за публикации книг, а также статей в «Русском вестнике», «Руси», «Новом времени», «Журнале Министерства народного просвеще­ния», в «Вопросах философии и психологии» и других изданиях.

В философии Н. Н. Страхов исповедовал и обосновывал религиоз­но-идеалистическую доктрину – «теорию духа», антропоцентрическую идею о человеке как центре мироздания. В общественно-политическом отношении всегда квалифицировался как представитель почвенничества и славянофильства. Сам Страхов не отгораживался от этой характеристи­ки, но при этом делал весьма важную оговорку: «Всякого славянофила подозревают в том, что он сочувствует деспотизму и питает ненависть к иноземцам. И вот я хочу сказать, что я, как бы ни был грешен в других отношениях, от этих грехов свободен. У меня нет ни одной страни­цы антилиберальной, ни одного слова ненависти к евреям, католикам и т.п.»[95].

Как литературный критик Страхов отличался, по мнению В. В. Ро­занова, исключительной чуткостью ко всякому новому талантливому слову в художественной литературе и в общественно-политической мы­сли, умением отделять в истории русской литературы вечные ценности от преходящих. Он первый дал высокую и очень глубокую оценку ро­манам Толстого «Война и мир» и «Анна Каренина». Первый заметил необычайный философский и литературный талант В. В. Розанова, по­мог встать ему на ноги, всячески содействовал появлению его первых публикаций, за что получил от В. В. Розанова пожизненную при­знательность и всемерное уважение как к «пестуну» русской литературы. В некрологе Страхову В. В. Розанов писал: «…литература в нем потеря­ла пестуна своего, наша недозрелая младенческая мысль потеряла в нем драгоценнейшую няню, как-то естественно выросшую, само собой под­нявшуюся с почвы среди цветов, дерев, «пшеницы и плевел» нашей словесности»[96].

Современники оценивали Н. Н. Страхова как «просвещеннейшего в России человека». Это было признано на официальном уровне – в 1890 году его избрали членом-корреспондентом Академии наук. В нем виде­ли одного из самобытнейших, глубоких, не зависимых ни от какой моды мыслителей, «одного из лучших в нашем столетии литературных крити­ков»[97]. Так, несомненно, оценивал его и Л. Н. Толстой, который писал ему самые теплые, самые трогательные по выражению чувств симпа­тии и дружбы письма. Вот очень немногие образцы изъявлений этих его чувств в письмах к Н. Н. Страхову: «В тоне Вашего последнего письма есть что-то ироническое. Пожалуйста, не позволяйте этого в отношении меня, потому что я Вас очень люблю» (апрель 1874); «Истинная правда, что Вы все умеете понимать, дорогой Николай Николаевич» (май 1874); «Мне страшно обидно и грустно будет, если не увижусь с Вами при обратном Вашем проезде в Петербург, дорогой Николай Николаевич» (июль 1874); «Ваше письмо, дорогой Николай Николаевич, произвело на меня такое сильное впечатление, что защипало в носу и слезы выступили в глаза. Это впечатление производит на меня выражение всего настоящего…» (ноябрь 1875); «…я был поражен новыми доказательствами нашего умственного родства» (январь 1876); «Разумеется, мне невыразимо радостно Ваше по­нимание (романа «Анна Каренина». – Б. Б.)» (апрель 1876); «Прочел Вашу книгу «Об основных понятиях психологии» (СПб., 1878), и не раз, и не два, а всю исшарил по всем закоулкам, и вся Ваша мысль мне теперь понятна и знакома, насколько мне может быть понятна; ужасно хотелось бы читать с Вами и говорить о каждой почти мысли» (май 1878); «Милый Николай Николаевич, я очень благодарен Вам за Ваше письмо – первое длинное. Я дорожу Вашим доверием ко мне»[98]. «Очень, очень Вас жду и люблю»; «Прочел Вашу книгу («О вечных истинах…» СПб., 1887) и очень одобрил… И как несравненно хорош Ваш перевод» (из «Федона» Платона – май 1887); «Сейчас только прочел Ваше письмо, как всегда, доброе и умное и интересное письмо» (декабрь 1891); «Получил Ваше чудесное письмо» (сентябрь 1892)[99].

Нельзя не сказать, что во взглядах на некоторых писа­телей, ученых, на некоторые книги их мнения не во всем совпадали. Но в основном Толстой очень высоко ценил и ум, и художественный вкус Страхова, и его человеческие качества. Известно, что Толстой даже дове­рял Страхову осуществлять корректуру своих произведений. А между тем оппоненты Данилевского, желая принизить его научные заслуги, обычно писали всегда о Страхове как о какой-то ничтожной в интеллектуальном отношении фигуре – только потому, что он восхищался Данилевским.

Современники отмечали также удивительное умиротворяющее воз­действие Страхова на собеседников. Профессор Московского универси­тета и председатель Московского психологического общества Н. Я. Грот говорил: «Почти всегда спокойный, кроткий и добродушный в обхожде­нии, Н. Н. (Страхов) вносил какой-то особенный тихий свет в то обще­ство, в котором появлялся и среди которого жил»[100]. В. В. Розанов подтверждал: «Его постоянная ясность, доброта и мудрость клали спо­койствие и на душу всех, с кем он сидел»[101].

Почти каждый летний отпуск Страхов проводил или в Ясной Поля­не у Л. Н. Толстого, или в Коренной Пустыни у А. А. Фета, или в Мшатке у Н. Я. Данилевского. (С Фетом Данилевский тоже был знаком, и тот бывал у него в Мшатке.)

Так что о Толстом Данилевский многое узнавал из рассказов о нем Страхова. Во всяком случае, в некоторых опубликованных письмах Стра­хова к Данилевскому Толстой упоминается как «объект» их общего ин­тереса и обожания. Это было время появления двух романов Толстого – «Война и мир» и «Анна Каренина», и о них чаще всего шла речь. На­пример, в письме Страхова к Данилевскому от 4 мая 1879 г. идет продолжение давнего диалога между ними о романе «Война и мир», по поводу выдающихся достоинств которого еще в 1869 году в своей книге «Россия и Европа» Данилевский воскликнул: «Пусть укажут нам на подобное произведение в любой европейской литературе!»[102]. Незатухающий интерес к Толстому и его творчеству прослеживается и в письме Страхова к Данилевскому от 23 сентября 1879[103].

Страхов в письмах Данилевскому нередко рассказывал о своих бесе­дах с Толстым, о проблемах, которые они обсуждали. Но время от време­ни, особенно после своих поездок в Мшатку, Страхов рассказывал и о Да­нилевском в письмах к Толстому. Уже в письме к Толстому от 10 марта 1872 года Страхов пишет о Данилевском как о человеке, известном Тол­стому. В том же году в письме к Толстому от 4 декабря Страхов подробно рассказывает о днях, проведенных в Мшатке, о самом Данилевском и его жене. Данилевский упоминается в письмах Страхова к Толстому в ноябре 1873, в мае–июне 1874, в марте и декабре 1875, в январе, феврале, апреле и октябре 1877 года и т.д. Эти упоминания касаются отдельных дета­лей из жизни Данилевского, из его суждений о разных предметах, в том числе о романе «Анна Каренина». Очевидно, Толстой высоко оценил мнения Данилевского. «О романе, что Вы писали, одно меня порадо­вало, – сообщает он Страхову в конце марта 1875 года, – суждение Данилевского»[104].

В конце концов у Толстого возникло, очевидно, непреодолимое же­лание повидать Н. Я. Данилевского. И встреча состоялась – за несколь­ко месяцев до его кончины. Во время своего семидневного пребыва­ния в Крыму в марте 1885 года Л. Н. Толстой посетил Н. Я. Данилевского в Мшатке и, хотя спешил, все же заночевал, провел у него около суток. Разговор был, очевидно, для обоих интересным, но слишком мало было времени, чтоб наговориться, как потом жаловался Данилевский Страхо­ву. О своем впечатлении от Толстого Данилевский писал Страхову: «Он сам – еще лучшее произведение, чем его художественные произведения. Вот какое впечатление произвел он на меня и на Ольгу Александров­ну… В нем такая задушевная искренность, которой и вообразить себе нельзя… Я слышал, что будто он дурен собой, ничего этого я не нашел – превосходное, дышащее простотой, искренностью и добродушием лицо»[105]. Толстой в письме к Страхову был более лаконичен, но не менее эмоционален: «…был в Крыму, и поехал к Данилевскому. Он очень мне полюбился, и его жена. Разумеется, о Вас много говорили»[106]. А вскоре, 16 апреля, написал Страхову, сообщившему, что Данилевский с похвалой отозвался о его статье «В чем моя вера»: «Вы знали, чем меня порадовать – хорошим отзывом Данилевского. Я очень рад, что догадался побывать у него»[107]. Безмерно был рад и Н. Н. Страхов, что два самых близких ему по духу человека понравились друг другу. В ответ на сообщение Л. Н. Толстого о том, что Н. Я. Данилевский «полюбился» ему, Страхов писал: «Большая была для меня радость читать такие из­вестия. Н. Я. Данилевский во всех отношениях лучше меня, а правдив и прям как никто. Я уже отвечал и передал, что и он Вам полюбился. Как я Вам благодарен за эту поездку»[108].

И Толстой, и Данилевский отличались большой прямотой, откры­тостью, откровенностью в своих мнениях, и, конечно, трудно заподозрить в выраженной ими взаимной симпатии какое-либо лукавство или дань дежурной вежливости. Вместе с тем, оба отличались и большой самосто­ятельностью в своих суждениях, и упорством в их отстаивании. Поэтому возможны были и несогласия. Но раз определившись в своей близо­сти с кем-либо, при строгой избирательности в своих привязанностях, оба они, вероятно, надолго могли бы сохранять установившиеся добрые отношения. Но жизнь Н. Я. Данилевского неожиданно оборвалась.

Николай Яковлевич Данилевский умер 7 ноября 1885 года на 63 году жизни в конце своей инспекционной поездки в Грузию с целью изучения рыболовства на озере Гохча. Умер внезапно в гостиничном номере от сердечного приступа. Последние слова, которые он произносил, касались многочисленных нарушений правил рыболовства на озере: «Испортят они нашу Гохчу». Многое могло разволновать ученого – ведь с Гохчой были связаны его воспоминания о своей первой, каспийской, экспедиции ровно 30 лет назад, под руководством академика К. Бэра.

Болезнь сердца начала развиваться с весны этого года, и первые ее признаки проявились как раз во время визита Л. Н. Толстого, а потом сердечные припадки стали повторяться все чаще и чаще. Страхов рас­сказывал об этом в письме Толстому: «»Как будто грудь разрывается», – говорил он, когда хотел дать понятие о припадках. Боль, вероятно, была большая, хотя он никогда не жаловался, и только крупный пот иногда выступал у него на лице. Но в дни припадков часто случалось, что в спо­койном состоянии глаза его принимали выражение, которое поражало всех. «Необыкновенная кротость», говорила О. А.; «ангельское, небесное выражение», говорила гувернантка… Она говорит также, что он, верно, много думал о смерти»[109]. (Заметим в скобках, что фотопортрет Да­нилевского, напечатанный в его последней книге «Дарвинизм», хорошо передает и эту кротость, и «ангельское выражение», и спокойную ясность, умиротворенность его души.)

Смерть Данилевского буквально сразила людей, близко его знавших. Мы уже упоминали, что его друг с лицейских лет Н. П. Семенов слег и долго не мог поправиться. Н. Н. Страхов также тяжело пережил этот удар. Он писал об этом Толстому, как о катастрофическом, переломном моменте в своей жизни, о том, что «с удивительной легкостью почув­ствовал ничтожество жизни»: «Если не половина, то треть этой жизни для меня исчезла. Мои привычки, книги, мои планы и надежды – мне опротивели, как чистая глупость; на несколько дней я получил способность плакать и ничем не волноваться… В этот месяц принял я важное решение – подал в отставку из публичной библиотеки»[110]. Решение это Страхов незамедлительно исполнил. Толстой, при всем своем религиозно-философском, спокойном отношении к смерти, был тоже глубоко опечален от полученного известия. «Очень мне грустно было узнать о смерти Данилевского. Я рад все-таки, что мы полюбили друг друга», – написал он Страхову сразу после кончины Данилевского. А через полгода, когда Страхов работал над архивом Данилевского в Мшатке, попросил: «Передайте мой душевный привет Ольге Александровне. Я очень мало знал Николая Яковлевича, но очень хорошо полюбил его. И если бы я мог жалеть о чьей-нибудь смерти, то очень жалел бы о нем»[111].

Глубоко скорбел о смерти Н. Я. Данилевского и его сосед по имению в Крыму граф Д. А. Милютин, военный министр-реформатор, почетный член Академии наук с 1877 года. Они часто посещали друг друга на протяжении более чем десяти лет, о чем свидетельствуют записи в «Дневнике» Д. А. Милютина. Например, 31 августа 1874 г.: «Наконец, еще раз ездил я верхом с П. П. Черепановым в Мшатку, к почтенному ученому Н. Я. Данилевскому»[112].

Н. Я. Данилевского похоронили там, где он завещал: на крутом берегу моря, на территории его имения, где природа образовала небольшую квадратную площадку, со всех четырех сторон огражденную стройными кипарисами («кипарисовый зал»). А. А. Фет отозвался на смерть Дани­левского стихотворением-эпитафией, которое вошло во многие сборники его произведений:

«Если жить суждено и на свет не родиться нельзя,
Как завидна, о странник почивший, твоя мне стезя!
Отдаваяся мысли широкой, доступной всему[*],
Ты успел оглядеть, полюбить голубую тюрьму.
Постигая, что мир только право живущим хорош,
Ты восторгов опасных старался обуздывать ложь;
И у южного моря, за вечной оградою скал,
Ты местечко на отдых в цветущем саду отыскал»[113].

***

Приведенные факты говорят о том, что Николай Яковлевич Да­нилевский был не просто обыкновенным ботаником или ихтиологом-практиком, а русским ученым-энциклопедистом, ученым – «искателем истины» и новатором. Об этом свидетельствует широкий диапазон его научных интересов, его стремление найти решение проблем, «найти истину» в разных отраслях науки (в естествознании, политэкономии, филологии, географии, истории, политологии) и в конкретных вопросах внешней и внутренней политики. О том, что это была в высшей степени одаренная могучим интеллектом и в то же время высоконравственная личность, свидетельствуют многие выдающиеся люди, составлявшие круг общения Н. Я. Данилевского. К нему проявляли интерес, с симпатией к нему относились и высоко оценивали разные грани его одаренности, энциклопедической образованности, пытливого, могучего, ясного, логического ума П. П. Семенов-Тян-Шанский, академик К. М. Бэр, Ф. М. Достоевский, Л. Н. Толстой, Н. Н. Страхов, К. Н. Леонтьев, К. Н. Бестужев-Рюмин, А. А. Фет, В. В. Розанов, Д. А. Милютин, И. А. Вышнеградский и др. И многие из них считали, что время признания Данилевского, как всякой необыкновенно талантливой личности в России, еще впереди и что «чем далее ряды сменяющихся поколений будут отходить от нашего времени, тем яснее проступят перед ними величественные черты умственного здания, которое он пытался воздвигнуть»[114].

Но при этом почти всегда имелась в виду главная книга его жизни – «Россия и Европа». И поэтому о ней – отдельно.

 

Примечания

[1] Бажов С. И. Культура и цивилизация в философско-исторической кон­цепции Н. Я. Данилевского (критический анализ). Автореферат дисс. канд. философ. наук. М., 1989. С. 16.

[2] Захаров А. А. Циклические теории всемирно-исторического процесса в рус­ской исторической литературе XIX века. Автореферат дисс. канд. истор. наук. Томск, 1987. С. 1.

[3] Афанасьев В. В. Славянофильская школа исторической социологии / Со­знание и история. Барнаул, 1993. С. 65.

[4] Пивоваров Ю. С. Николай Данилевский в русской культуре и в мировой науке // Мир России. 1992. № 1. С. 163.

[5] Маякунов А. Э. Национально-государственные проблемы России в твор­честве Н. Я. Данилевского. Автореф. дисс. канд. философ, наук. СПб., 1994. С.З.

[6] Платонов О. А. Русская цивилизация. М., 1995. С. 4.

[7] Троицкий Е. С. Русская цивилизация: прошлое и настоящее / Русская ци­вилизация и соборность. М., 1994. С. 6.

[8] Псеуш А. А. Проблема «Россия и Европа» в историософии Н. Я. Данилев­ского. Автореферат дисс. канд. философ. наук. М., 1994. С. 3.

[9] Дубнов А. П. «Падение Запада» и глобальные проблемы человечества (об­щедоступное введение) / О. Шпенглер. Закат Европы. Новосибирск, 1993. С. 29.

[10] Троицкий Е. С. Указ. соч. С. 6.

[11] См., например: Нугманова Н. X. Н. Я. Данилевский: традиции цивилизационного подхода к отечественной историографии. Автореферат дисс. канд. ист. наук. М., МГУ. 1996. С. 3.

[12] Семенов-Тян-Шанский П. П. Мемуары. Т. 1. П-гд, 1917. С. 110–111.

[13] Там же. С. 180.

[14] Там же. С. 128.

[15] Там же. С. 180.

[16] Отечественные записки. 1843. № 5–6. С. 104–106.

[17] Дело петрашевцев. Т. II. М.–Л., 1941. С. 328.

[18] Отечественные записки. 1848. № 5. С. 4.

[19] Там же. № 6. С. 17.

[20] Семенов-Тян-Шанский П. П. Указ. соч. С. 195.

[21] Дело петрашевцев. Т. II. С. 328.

[22] Там же. Т. II. С. 288, 436.

[23] ГАРФ. Ф. 109, 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214, Ч. 52. Л. 13.

[24] Семенов-Тян-Шанский П. П. Мемуары. Т. 1. С. 194.

[25] Там же. С. 180–181.

[26] Там же. С. 181.

[27] ГАРФ. Ф. 109. 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214. Ч. 52. Л. 13.

[28] Семенов-Тян-Шанский. Указ. соч. С. 212.

[29] Дело петрашевцев. Т. II. С. 331.

[30] ГАРФ. Ф. 109. 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214. Ч. 52. Л. 28.

[31] Дело петрашевцев. Т. II. С. 335.

[32] Семенов-Тян-Шанский П. П. Мемуары. Т. 1. С. 217–218.

[33] ГАРФ. Ф. 109. 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214, Ч. 52. Л. 26–37.

[34] Там же. Л. 41.

[35] Там же. Л. 42.

[36] Дело петрашевцев. Т. I. С. 181; Т. II. С. 146.

[37] Там же. Т. II. С. 131.

[38] ГАРФ. Ф. 109. 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214, Ч. 52. Л. 53.

[39] Семенов-Тян-Шанский П. П. Указ. соч. С. 218.

[40] Там же. С. 219.

[41] ГАРФ. Ф. 109. 1-я экспедиция. 1849. Oп. 24. Д. 214. Ч. 52. Л. 54, 51.

[42] Там же. Л. 58–59.

[43] Там же. Л. 62.

[44] Там же. Л. 64.

[45] Там же. Л. 67.

[46] Там же. Л. 84.

[47] Там же. Л. 71, 72.

[48] Семенов П. Н. Николай Яковлевич Данилевский. Некролог. СПб., 1885. С. 5.

[49] РГИА. Ф. 1287 (хозяйственный департамент МВД). Оп. 7. Д. 66. Л. 91–97.

[50] РГИА. Ф. 398 (Министерство гос. имуществ). Оп. 30. Д. 11174. Л. 2.

[51] Там же. Л. 25.

[52] Райков Б. Е. Введение в автобиографию К. М. Бэра / К. М. Бэр. Автобиография. М., 1950. С. 14–15.

[53] Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. XIV. С. 483–484.

[54] Райков Б. Е. Указ. соч. С. 15.

[55] Там же. С. 12.

[56] Холодковский Н. А. Карл Бэр. Берлин, 1923. С. 83.

[57] Там же.

[58] Райков Б. Е. Указ. соч. С. 21.

[59] Райков Б. Е. О жизни и научной деятельности К. М. Бэра / Бэр К. М. История развития животных. Наблюдения и размышления. Т. 1. М.–Л., 1950. С. 399.

[60] Акад. К. М. Бэр. Автобиография. М.–Л., 1950. Примеч. С. 529.

[61] Соловьев М. М. О Каспийском дневнике К. М. Бэра / Научное наследство. Т. 1. М.–Л., 1948. С. 83.

[62] Акад. К. М. Бэр. Автобиография. М., 1950. С. 421, 424, 441.

[63] Из эпистолярного наследия К. М. Бэра в архивах Европы. Л., 1978. С. 284.

[64] Соловьев М. М. Указ. соч. С. 84.

[65] Райков Б. Е. О жизни и научной деятельности К. М. Бэра. С. 384.

[66] Райков Б. Е. Введение в автобиографию К. М. Бэра. С. 28.

[67] Бестужев-Рюмин К. Г. Николай Яковлевич Данилевский (некролог) // Известия Санкт- Петербургского славянского благотворительного общества. 1885. № 10. С. 458.

[68] Письмо Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому // Русский вестник. 1901. № 3. С. 126.

[69] Записки «Русского географического общества». Т II. СПб., 1869. С. 138.

[70] Сборник статей, читанных в отделении русского языка и словесности Императорской Академии наук. Т. VII. № 3. 1869. С. 3.

[71] Семенов П. Н. Указ. соч. С. 10.

[72] Данилевский Н. Я. Сборник политических и экономических статей. СПб., 1890. С. 272.

[73] Величко В. Л. Владимир Соловьев. Жизнь и творения. Изд. 2-е. СПб., 1904. С. 75–76.

[74] Переписка В. С. Соловьева и И. С. Аксакова // Русская мысль. 1913. № 12. С. 82.

[75] Данилевский Н. Я. Сборник Политических и экономических статей. С. 274.

[76] Там же. С. 277.

[77] Толстой К. К. «Этюды господствующего мировоззрения» // Русь. 1884. № 16. С. 57, 59.

[78] Данилевский Н. Я. Указ. соч. С. 240.

[79] Там же. С. 246.

[80] Там же. С. 248.

[81] Там же. С. 270.

[82] Данилевский Н. Я. Дарвинизм. Критическое исследование. Т. 1. Ч. 1. СПб., 1885. С. 18.

[83] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 139.

[84] Страхов Н. Н. Письмо к Л. Н. Толстому от 4 июня 1887 г. / Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым (1870–1894). СПб., 1914. С. 354.

[85] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 64. М., 1953. С. 250.

[86] Авдеева Л. Р. Русские мыслители А. А. Григорьев,  Н. Я. Данилевский, Н. Н. Страхов. М., 1992. С. 59.

[87] Страхов Н. Н. Предисловие к 2-му тому книги Н. Я. Данилевского «Дарви­низм». СПб., 1889. С. 48.

[88] Письмо Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому // Русский вестник, 1901. № 2. С. 457.

[89] Там же // Русский вестник. 1901. № 3. С. 131.

[90] Там же // Русский вестник. 1901. № 2. С. 458.

[91] ОР РНБ. Ф. 237. (Н. Я. Данилевский) Д. 27. Л. 4. В своей монографии «Самобытные идеи Н. Я. Данилевского» А. Н. Аринин и В. М. Михеев при­вели часть этой цитаты почему-то для иллюстрации некой «особенности» историко-философского мировоззрения Данилевского (стр. 45). На наш взгляд, речь в ней идет в основном о творческой лаборатории мыслителя.

[92] Семенов Н. Н. Николай Яковлевич Данилевский. СПб., 1885. С. 1, 18.

[93] Семенов-Тян-Шанский П. П. Мемуары. Т. 1. Пг., 1917. С. 180, 190.

[94] Страхов Н. Н. Полное опровержение дарвинизма. Русский вестник. М., 1887. Т. 187. Январь–февраль. С. 10.

[95] Грот Н. Я. Памяти Н. Н. Страхова. М., 1996. С. 7.

[96] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. СПб., 1913. С. 486.

[97] Из некролога Б. Никольского / Розанов В. В. Указ. соч. С. 417.

[98] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 62. М., 1953. С. 83, 88, 99, 111, 219.

[99] Там же. Т. 90. М., 1953. С. 242; Т. 64. М., 1953. С. 23; Т. 66. М., 1953. С. 111, 253.

[100] Грот Н. Я. Указ. соч. С. 10–11.

[101] Розанов В. В. Литературные изгнанники. С. 391.

[102] Письма Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому // Русский вестник. 1901. № 2. С. 136; Данилевский Н. Я. Россия и Европа. СПб., 1995. С. 426.

[103] Там же. Письма Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому. С. 138.

[104] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 62. С. 164.

[105] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870–1894. СПб., 1914. С. 318.

[106] Толстой Л. Н. Т. 63. М., 1934. С. 220–221.

[107] Там же. С. 238.

[108] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. С. 319.

[109] Там же. С. 332.

[110] Там же. С. 328.

[111] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т 63. С. 313, 366.

[112] Милютин Д. А. Дневники. Т. 3. 1947. С. 169. См. также: С. 98; Т. 2. М., 1949. С. 50; Т. 4. М., 1950. С. 109, 157.

[*] Подчеркнуто мной. – Б. Б.

[113] Фет А. А. Соч. в 2-х томах. Т. 1. М., 1982. С. 185. См. также его «Сти­хотворения». М., 1981. С. 291; Стихотворения. Проза. Письма. М., 1988. С. 142–143.

[114] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. СПб., 1913. С. 5.


 

Глава 2
Книга «Россия и Европа» –
новое слово в историософии

 

Н. Я. Данилевский писал книгу «Россия и Европа» в период с 1865 по 1868 год. Удивительно то, что эта эпохальная работа объемом более 30 печатных листов писалась урывками, в основном в зимнее время, так как с 1863 по 1867 год Данилевский был занят в летние месяцы работой в экспеди­ции – исследованием рыболовства в Азовском и Черном морях – и обоб­щением этой работы в отчетах и статьях. Может быть, более плотно этой книге был отдан лишь 1867 год, когда он поселился в своем имении Мшатка. Но в 1868 году с августа он снова был основательно занят ко­мандировкой в Архангельскую губернию для изучения причин обеднения местных жителей, а также отчетами и публикациями по этой проблеме. Напомним, что кроме научных печатных работ, связанных с экспеди­циями, он опубликовал в 1867 году большую статью в 100 с лишним страниц «Несколько мыслей по поводу упадка кредитного рубля, торго­вого баланса и покровительства промышленности».

Наиболее значительными событиями внутренней российской жиз­ни в эти годы, которые не могли не влиять на умонастроение Данилев­ского, были: осуществление реформ 60-х годов, в частности судебной реформы 1864 года, введение более прогрессивных, чем ранее существо­вавших «Временных правил о цензуре и печати» 1865 года; покушение Каракозова на Александра II 4 апреля 1866 года и закрытие в том же году журналов «Современник» и «Русское слово»; начало выхода в 1868 го­ду журнала «Отечественные записки» Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Елисеева и Михайловского и публикация на его страницах «Историчес­ких писем» П. Л. Лаврова.

Большой внутриполитический и внешнеполитический резонанс продолжали производить: подавление восстания в Польше 1863–1864 гг.; присоединение Туркестанского края в 1865–1867 гг.; войны в 1866 г. Пруссии и Италии против Австрии; Венский мир Австрии с Италией и присоединение Венецианской области к Италии; образование в 1867 г. дуалистической Австро-Венгерской монархии и Северогерманского союза; славянский съезд в Москве в том же году. Не остались незамечен­ными Н. Я. Данилевским и такие события, как основание 1-го Интерна­ционала в 1864 г. и выход первого тома «Капитала» Маркса в 1867 г. Данилевский упоминает в негативном плане и о коммунизме, и о Марксе в ряду имен, которым бездумно начинает поклоняться российская интел­лигенция.

Таков был внутриполитический и внешнеполитический фон, со­провождавший создание Н. Я. Данилевским его главного фундаменталь­ного труда. И, несмотря на огромную профессиональную занятость и на отвлекающие внимание бурные текущие события, труд этот был успеш­но завершен, и полностью готовая рукопись в конце 1868 г. появилась в редакции журнала «Заря». Обычно книги создавались на основе жур­нальных публикаций авторов за несколько лет. Но в данном случае руко­пись книги была полностью подготовлена без предварительных публика­ций и в течение следующего 1869 г. была опубликована. Эта необычная технология появления научного труда и привела впоследствии к ошибоч­ному наименованию отдельно вышедшей книги в 1871 г. «вторым» ее изданием. Первым изданием посчитали ее журнальный вариант.

Что из себя представлял журнал «Заря» и почему Н. Я. Данилевский предпочел именно этот журнал для публикации рукописи своей книги?

В советской историко-журналистской литературе он стабильно квалифицировался как «реакционный орган», который «вел ожесто­ченную борьбу против революционно-демократической идеологии, ма­териалистической философии», занимался проповедью «панславистских идей»[1]. Авторов не смущало, что в столь тенденциозно кривобокую характеристику не вмещается значительная часть содержания журнала, что многие его постоянные авторы лишь при самой грубой натяжке под­верстываются под этот ряд грозных обвинений, не говоря уже об их спорности по существу. Например, один из ведущих сотрудников журна­ла профессор А. Д. Градовский, возглавлявший кафедру государственного права в Петербургском университете, был к тому времени уже широко известен и своими умеренно-либеральными взглядами, и решительной поддержкой всех реформ 60-х годов, и своей промежуточной, буфер­ной позицией между западниками и славянофилами. Вряд ли можно было бы отнести к категории реакционеров и известного профессора Петербургского университета К. Н. Бестужева-Рюмина, к тому времени уже прославившегося своими трудами по русской истории IX–XVI веков, исследованиями русских летописей. Совсем не как реакционер и пансла­вист заявил себя в журнале и Н. Н. Страхов своими глубокими статьями об А. И. Герцене и своей статьей «Роковой вопрос», – из-за выраженных в ней симпатий к полякам и был закрыт журнал «Заря» через четыре года после своего появления.

Авторов упомянутой характеристики журнала, делающей как бы опасным само прикосновение к нему, не смущало то обстоятельство, что в нем были опубликованы произведения Ф. М. Достоевского («Веч­ный муж»), Л. Н. Толстого («Кавказский пленник»), стихи Ф. И. Тютчева, А. Н. Майкова и в стихотворном переводе последнего «Слово о пол­ку Игореве», поэма Адама Мицкевича «Конрад Валленрод» в переводе Н. П. Семенова, критические статьи отнюдь не реакционера О. Ф. Милле­ра и многое другое, имевшее далеко не сиюминутную ценность. Но про­явление нормального русского патриотического чувства в то время было принято относить к разряду реакционности. Не по­следнюю роль сыграл при характеристике журнала в советской историо­графии, очевидно, и тот факт, что именно в нем в первый же год издания появился труд Н. Я. Данилевского, заклейменный историком М. Н. По­кровским и советскими энциклопедическими сло­варями теми же эпитетами.

Данилевский, предлагая рукопись своей книги в редакцию «Зари», конечно, уже знал примерно о круге будущих постоянных сотрудников нового журнала и его программе. И то и другое его вполне должно бы­ло устроить. Да и выбирать, собственно, ему было не из чего. Журна­лов, которые бы более соответствовали направленности книги «Россия и Европа», не существовало. И не всякая редакция взялась бы публико­вать не апробированную в статьях целую книгу человека, который был уже забыт как молодой, начинающий автор «Отечественных записок», но зато был известен как опальный петрашевец.

Итак, первая публикация книги состоялась в журнальном варианте в 1869 г. А в 1871 г. в Санкт-Петербурге вышло первое издание труда в виде книги, ошибочно, как отмечалось, названное вто­рым. Тираж был немалым по тем временам для научного труда – 1200 экземпляров. Его реализация растянулась на 15 лет. А затем до рево­люционного 1917 года вышло еще три издания книги – в 1888, 1889 и 1895 годах, соответственно ошибочно обозначенные как 3-е, 4-е и 5-е. Как видим, особым спросом книга пользовалась в 80–90-х годах XIX ве­ка, уже после смерти Н. Я. Данилевского. Издание 1888 г. разошлось в том же году к ноябрю. В следующем году ввиду неудовлетворенно­го спроса его пришлось повторить. 24 апреля 1890 года Н. Н. Страхов с радостью сообщал Л. Н. Толстому по поводу этого очередного издания книги: «Успех «России и Европы» все еще растет, т. е. книга быстро рас­ходится, и случается слышать большие восторги от тех, кто первый раз прочел»[2].

Нарастание этого интереса к книге Н. Я. Данилевского объяснялось многими причинами: как внешнеполитическими, так и внутриполити­ческими. Подтверждались многие мысли Данилевского об отношении Европы к России, его прогнозы о нарастающем весе и роли России и славянского мира в международных делах. Но главная причина та­илась в обострении для России вопроса о выборе ею дальнейшего пу­ти развития. Участие в споре о книге Данилевского выводило на по­иски ответов на этот, в очередной раз с особой силой поставленный перед Россией вопрос. И то, что в дискуссии по книге прямо (поле­мическими статьями) или косвенно (своими трудами) приняли участие самые выдающиеся философы, социологи, историки России того време­ни: Н. Н. Страхов, В. С. Соловьев, К. Н. Леонтьев, Н. К. Михайловский, Н. И. Кареев, В. В. Розанов, К. Н. Бестужев-Рюмин и т. д., – усиливало читательский интерес к «России и Европе».

Что же нового предложил читателю Н. Я. Данилевский в своей кни­ге под названием, которое на первый взгляд, казалось, несло только внешнеполитическую нагрузку? Под этим непритязательным названием мыслитель-новатор, неутомимый «искатель истины» выдвинул, прежде всего, новую теорию всемирно-исторического процесса и во многом по-новому поставил два уже не новых тогда вопроса: «Запад и Россия», «Россия и славянский мир».

Н. Я. Данилевский впервые высказал и развил мысль о полной не­состоятельности традиционной в науке схемы деления ис­торического процесса на историю древнего мира, средних веков, новую и новейшую. По его мнению, европейские историки (а именно от них пошло это деление) внедрили эту схему в историческую науку ис­ходя из высокомерного отношения к другим народам. Они исходили как бы из того, что только с истории Европы началась история человеческой цивилизации. Опираясь на это самообольщение, они, как заметил один из последователей учения Данилевского, все доевропейские цивилизации загнали в первобытную древность, уделив им одну часть, а под европей­скую цивилизацию отдали две последние части истории[3].

Самообольщение это Данилевский, впрочем, находит вполне есте­ственным для человеческого духа, – оно в известной степени сопровождает многие деяния его. Он поясняет: «Не считает ли всякий истинный худож­ник создаваемые им формы последним словом искусства, далее которого уже не пойдут; не считает ли ученый, вырабатывающий какую-нибудь те­орию, что он сказывает последнее слово науки, объясняет всю истину, – что после него, конечно, будут пополняться частности, но данное им на­правление останется навсегда неизменным? Не считает ли государствен­ный муж, что принятая им система должна на века облагодетельствовать его страну?.. Без этой иллюзии ни истинно великая деятельность, ни ис­креннее чувство невозможны». И эта иллюзия, по мнению Данилевского, свойственна не только отдельным людям, но и целым государствам. «Рим считался вечным, несмотря на то, что Мемфис, Вавилон, Тир, Карфа­ген, Афины уже пали, и потому только казался он римлянам стоящим тех жертв, которые для него приносились»[4]. Т. е. психологически это историческое самообольщение, считает Данилевский, не только впол­не оправдано, но и как бы необходимо для того, чтобы духовный взлет человека или цивилизационный взлет страны состоялся. Но это все-та­ки – самообольщение с точки зрения всемирного процесса, истории всего человечества!

Л. Н. Гумилев, явно опираясь на тезис Н. Я. Данилевского о не­оправданном занижении значения в историческом процессе прошлых цивилизаций, находит этому явлению свое объяснение. Он считает, что историкам, как правило, не всегда удается преодолеть «аберрацию даль­ности», трудность, возникающую «при изучении событий древнейшей истории из-за недостатка информации о них». Именно эта «болезнь», счи­тает Л. Н. Гумилев, и приводит исследователя «к ложному выводу о не­значительности этих событий»[5].

Данилевский делает важный вывод, который в то время был совер­шенно новым словом в исторической науке, явился великим открытием для ее будущего развития: в истории человечества нет однолинейного, однонаправленного восходящего эволюционного процесса – это искус­ственная схема; народы, как и отдельные личности, имеют свое рожде­ние и рост, цветение и увядание; некоторые из них образуют культурно-исторические типы, другие остаются всего лишь как бы этнографическим материалом истории.

Это был взгляд, брошенный на историю не с «кочки зрения» евро­пейской цивилизации, а с высоты космоса и одновременно – с высо­ты Божественного устроения всего сущего на все в человеческом мире и вокруг него. Это был взгляд на человеческую историю ученого-естественника, философа-органициста и одновременно глубоко верующего человека.

Открытую им систему человеческой истории Н. Я. Данилевский на­зывает естественной, а традиционную схему деления всемирной исто­рии – искусственной. Ибо его система, считает Данилевский, не поро­ждена умозрительными схемами, схоластическими конструкциями чело­веческого ума (как, например, гегелевская система) или политическими иллюзиями, а явилась в результате наблюдений над фактами истории, над конкретными судьбами конкретных народов и цивилизаций.

Единой человеческой цивилизации, на которую так безапелляцион­но претендовала европейская, в человеческой истории никогда не было и не должно быть, утверждал Данилевский. Народ в своем разви­тии, сумевший заявить о себе как о культурно-историческом типе, в свое время достигал определенного расцвета, который и следует назы­вать цивилизацией этого конкретного типа. А таких культурно-историче­ских типов Данилевский насчитывал десять: 1) египетский, 2) китайский, 3) ассирийско-вавилоно-финикийский, халдейский (или древнесемитический), 4) индийский, 5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) рим­ский, 9) ново-семитический (или аравийский) и 10) германо-романский (или европейский). Каждый из них, сменяя друг друга, вносил опреде­ленный вклад в «сокровищницу человечества». Но это не был процесс однолинейного развития, наращивания одних и тех же качеств «общече­ловеческой» культуры.

Вместо искусственного деления всемирного исторического процес­са, когда две трети его загонялись в «Древний мир», Данилевский на­ходил более логичным считать, что каждый из культурно-исторических типов проходил через древность, средние и новые века. Более есте­ственно, считал Данилевский, рассматривать каждый культурно-исто­рический тип как природный организм со всеми вытекающими отсюда признаками развития: детством и юностью, возмужанием и зрелым воз­растом, старением и угасанием.

Если культурно-исторический тип находится в расцвете, имеет мно­жество достижений в своей жизнедеятельности, то это значит, что он вслед за этим начнет приближаться к своему угасанию. И Данилевский, как ботаник, приводит поясняющую параллель: «Момент цветения представляет нам последнюю закладку нового в жизни растения, а потому и должно считать его высшим моментом творчества растительной силы, за которым следует уже одно созревание… Плод есть по преимуще­ству дар начала осени…» (С. 143). Период «расцвета» и плодоношения Данилевский и считает цивилизацией культурно-исторического типа. Т. е. он разделяет эти два понятия, считая цивилизацию вершинной частью в развитии культурно-исторического типа[6].

В развитии культурно-исторического типа периоду цивилизации, по Данилевскому, предшествует весьма продолжительный подготовитель­ный этнографический период. Просчитав возраст всех учтенных им куль­турно-исторических типов прошлого, Данилевский пришел к выводу, что этнографический период длится не менее 1000 лет, а период цивилизационный – около 600 лет. Мысль о бесконечном развитии какой-либо нации или культурно-исторического типа Данилевский относил «к чи­слу самых высочайших нелепостей» (С. 91). В пример он приводит Гре­цию, когда-то представлявшую собой лидирующий культурно-историче­ский тип, значительно обогативший сокровищницу человечества, а затем перешедшую в стадию угасания, сошедшую, в ка­честве маяка культуры, с исторической сцены. То же было в свое время и с Китаем, и с Римом, и с Византией. Их вклад в человеческую сокровищницу был в свое вре­мя не менее важен, чем достижения европейского (романо-германского) культурно-исторического типа.

Данилевский, тем не менее, не отрицает, что некоторое обогащение культурно-исторических типов происходит по мере их смены, усложняет­ся их основа: от одноосновности к четырехосновности – таков процесс этого обогащения. Так, считая, что деятельность культурно-историче­ского типа проявляется в четырех аспектах: религиозном (отношение к Богу), культурном (в узком смысле слова), политическом и обще­ственно-экономическом, Данилевский полагает, что в первых культурно-исторических типах – египетском, китайском, вавилонском, индийском и иранском – не выделялась ни одна из этих сторон человеческой де­ятельности, они были в смешении. Затем последовали одноосновные культурно-исторические типы, выражавшие наиболее отчетливо одну ка­кую-либо сторону человеческой деятельности: еврейский (при котором зародилось единобожие) – религиозную, греческий – собственно куль­турную, римский – политическую. Европейский (романо-германский) культурно-исторический тип проявил себя и в религиозном, и в обще­ственно-экономическом плане, т. е. оказался уже двухосновным.

Если состоится следующий – славянский – культурно-истори­ческий тип, то он может, по предположению Данилевского, оказаться четырехосновным, т. е. в нем может быть развита и религиозная, и куль­турная, и политическая, и общественно-экономическая деятельность (С. 400–430).

В связи с этим Данилевский ставит в своей работе вопрос о возмож­ностях и путях взаимного влияния культурно-исторических типов. Это особенно важно подчеркнуть, ибо еще при жизни Данилевского некото­рые из его не очень добросовестных оппонентов, а за ними и некоторые историки представляли его изоляционистом, приписывали ему стрем­ление доказать якобы полную невозможность взаимовлияния культур­но-исторических типов даже на их цивилизационных стадиях развития. Но Данилевский не только признает такую возможность, но и показывает различные аспекты их взаимовлияния, пути и пределы его реализации.

Да, говорит Данилевский, культурно-исторический тип образуется из одного племени или семейства народов, объединенных также одним языком или группой языков, близких между собой. Да, утверждает он, основы, «начала» цивилизации не передаются от одного типа к другому. К основам цивилизации Н. Я. Данилевский относил множество факто­ров. Явно неизменными должны быть, считал он, религия, быт, психо­логия и менталитет. Зато, неоднократно подчеркивал он, безусловно, передаются от одного культурно-исторического типа к другому завоева­ния науки, техники, промышленности, которые являлись компонентами культуры в широком смысле. Он пишет: «…народы иного культурного типа могут и должны знакомиться с результатами чужого опыта, прини­мая и прикладывая к себе из него то, что, так сказать, стоит вне сферы народности, т. е. выводы и методы положительной науки, технические приемы и усовершенствования искусств и промышленности» (С. 85). А что значит «народность», которая не подлежит экспорту и импорту, Данилевский поясняет тут же. Это «свое политическое и обще­ственное устройство, свой быт и нравы, свои религиозные воззрения, свой склад мысли и чувств, как единственно ему свойственные», одним словом, все то, что составляет и позволяет народу сохранять «всю свою самобытность».

Что касается методов воздействия одной цивилизации на другую, то лишь один из них он считает вполне приемлемым. Он уподобляет его влиянию «почвенного удобрения на растительный организм или, что то же самое, влиянию улучшенного питания на организм животный» (С. 84). Это как раз тот случай, когда соблюдаются вышеперечисленные условия сохранения самобытности, «народности» и заимствуются лишь достижения науки, промышленности, техники, в том числе и техники искусств. Такой метод имел место и дал плодотворные результаты, счита­ет Н. Я. Данилевский, при воздействии цивилизации Египта и Финикии на Грецию; Греции на Рим; Рима и Греции на романо-германскую Евро­пу. На фоне этих суждений явно несостоятельными выглядят попытки обвинить Данилевского в изоляционизме.

Но в истории применяются и сомнительные методы воздействия одного культурно-исторического типа на другой. Один из таких методов Н. Я. Данилевский определяет как «пересадку» цивилизации с одного ме­ста на другое «посредством колонизации». Он приводит ряд иллюстраций такой «пересадки» из истории древних цивилизаций, а из современности указывает на «пересадку» англичанами европейской цивилизации в Се­верную Америку и Австралию путем предварительной их колонизации. Но и попытки мирным путем «привить» свою цивилизацию к народам другого культурно-исторического типа Н. Я. Данилевский не считает пло­дотворными. Он напоминает: «Почка, вставленная в разрез древесной коры, или черенок, прикрепленный к свежему срезу ствола, нисколько не изменяют характер растения, к которому привиты. Дичок останется по-прежнему дичком, яблоня – яблонею, груша – грушею. Привитая почка или черенок также сохраняют свою природу, только почерпают нужные им для роста и развития соки через посредство того растения, к которому привиты, и перерабатывают их сообразно своему специфиче­скому и формационному образовательному началу» (там же). Фактически с помощью такой бескровной операции выигрывает не страна – объект прививки, а прививающая свою цивилизацию сторона, ибо она начинает паразитировать на теле страны с «привитой» цивилизацией, питаться ее соками.

Оппоненты Данилевского, к сожалению, закрепили за ним на це­лые десятилетия с помощью статеек в разных энциклопедиях, энциклопедических словарях, учебниках и учебных пособиях славу национали­ста-ретрограда. И для тех, кто был знаком с Н. Я. Данилевским по этим справочным пособиям, будет полной неожиданностью узнать из его глав­ного труда, что он был горячим сторонником самореализации каждого культурно-исторического типа, каждому культурно-историческому типу желал выразиться в своей цивилизации, был сторонником самоценности каждой национальной культуры на Земле. Он считал, что родственные народы, составляющие какой-либо культурно-исторический тип, долж­ны при этом каждый в отдельности обладать политической независи­мостью. И каждый культурно-исторический тип, по его глубокому убе­ждению, только тогда «достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны этнографические элементы, его составляющие, – когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию или политическую систему го­сударств» (С. 77–78).

В каждой нации, народности Н. Я. Данилевский видел высочайшую ценность земной жизни. «Народности, национальности, – писал он, – суть органы человечества, посредством которых заключающаяся в нем идея достигает в пространстве и во времени возможного разнообразия, возможной многосторонности осуществления… следовательно, жерт­вы, требуемые для охранения народности, суть самые существенно-необ­ходимые, самые священные. Народность составляет поэтому существен­ную основу государства, самую причину его существования, – и главная цель его и есть именно охранение народности» (С. 187).

Поэтому государство, представляющее собой конгломерат нерод­ственных народов, по Данилевскому, обречено на распад, ибо «не имеет в себе жизненного начала». Имея в виду прежде всего Турцию и осо­бенно Австро-Венгрию, коренное население которой составляет едва ли только треть от насильственно включенных в Австро-Венгерскую им­перию славян, Н. Я. Данилевский задавал вопрос: какую национальную честь и свободу такое государство может охранять и защищать, когда понятия о чести и свободе среди его населения прямо противополож­ны? И именно народности, национальности не родственные, не входя­щие в один культурно-исторический тип, но соединенные насильственно в один государственный организм, представляют собой главную потен­циальную разрушительную силу для любого такого государства, считал Н. Я. Данилевский. Он был твердо убежден, «что каждая народность, если получила уже и не утратила еще сознание своего самобытного истори­ческого национального значения, должна составлять государство и что одна народность должна составлять только одно государство» (там же).

Что касается родственных народов, то лучшей формой их суще­ствования Н. Я. Данилевский считает федерацию, а не унитарное государство, ибо, «как ни тесна их связь», она не может совершенно сте­реть границ их индивидуальности. Но в то же время они «для взаимной защиты, для возвеличения каждой отдельной народности и для укрепле­ния их естественной связи должны составлять федерацию, которая в свою очередь (смотря по величине опасностей, среди которых предназначено ей жить и действовать) может представлять связь различной силы и кре­пости: может принять форму союзного государства, союза государств или просто политической системы» (С. 191).

Говоря об историческом процессе, Н. Я. Данилевский впервые вы­сказал мысль, что существует не только степень, ступень развития, но и тип развития человеческих сообществ и что для историка первосте­пенное значение имеет определение именно культурно-исторического типа как главной сущности в объекте своего исследования, а потом уже внутри этого типа определение степени развития. «Без подобного же различения – степеней развития от типов развития – невозмож­на и естественная группировка исторических явлений», – считал он (С. 71). Эту поистине новаторскую мысль подхватили народники, ко­торые, особенно Н. К. Михайловский, не раз проводили мысль, что хотя Россия и уступает некоторым европейским странам по степени разви­тия, но по типу своего развития (имелись в виду прежде всего элементы общинного и мирского самоуправления), несомненно, превосходит их.

Из своего учения о культурно-исторических типах и цивилизаци­ях Н. Я. Данилевский вывел и свою формулу прогресса. Интересно, что в это же самое время многие представители русской общественной мы­сли пытались ответить на вопрос «что такое прогресс», обостренный на­чалом проведения в жизнь реформ 60-х годов. На него по-своему отве­чал П. Л. Лавров в «Исторических письмах», опубликованных в 1868 г. в газете «Неделя», и Н. К. Михайловский в известной своей работе «Что такое прогресс?», опубликованной в том же 1869 г., что и «Россия и Европа», в журнале «Отечественные записки». Разумеется, ответы были разные. Но если размышления двух указанных мыслителей несли в себе в основном социолого-политическую нагрузку, то теоретические постро­ения Н. Я. Данилевского по этому вопросу имели исключительно историософскую направленность. Прогресс для Н. Я. Данилевского отнюдь не единая восходящая линия развития всего человечества, когда во всех странах все постепенно совершенствуется по одним и тем же законам и достижения прогресса передаются, как эстафетная палочка. «Прогресс состоит не в том, чтобы все шли в одном направлении, а в том, чтобы все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, исходить в разных направлениях, ибо доселе он таким именно обра­зом проявлялся» (С. 73). Тем самым Данилевский хотел подчеркнуть, что исторический процесс намного богаче в своих проявлениях, чем это себе представляют историки, руководствуясь худосочной схемой одномерно­го, однолинейного, хотя и восходящего, развития человечества. Двигаясь в разных направлениях, народы в рамках различных культурно-историче­ских типов накладывают на исторический прогресс разноцветие своих самобытностей. Кроме того, движение в одном направлении вообще может исчерпать себя и затормозиться или остановиться. «Дабы поступательное движение вообще не прекратилось в жизни всего человечества, – пояс­няет он, – необходимо, чтобы, дойдя в одном направлении до известной степени совершенства, началось оно с новой точки исхода и шло по дру­гому пути, т. е. надо, чтобы вступили на поприще деятельности другие психические особенности, другой склад ума, чувств и воли, которыми обладают только народы другого культурно-исторического типа» (С. 92).

Исходя из своей теории культурно-исторических типов Н. Я. Да­нилевский высказал критическое отношение к понятию «общечеловече­ское» и вместо него предложил опираться на понятие «всечеловеческое», и это разделение двух понятий затем активно поддерживалось и раз­рабатывалось в русской общественной и религиозной мысли, начиная с Ф. М. Достоевского и кончая Н. А. Бердяевым.

Прежде всего, Н. Я. Данилевский подверг критике понятие «челове­чество» в его общеобиходном употреблении, особенно когда говорилось об общих задачах и целях человечества. «Человечество не представляет собою чего-либо действительно конституированного, сознательно иду­щего к какой-либо определенной цели…», – говорит Н. Я. Данилевский (С. 87). По его мнению, то, «что говорится об обязанностях по отно­шению к «человечеству», сводится на деле к конкретным обязанностям по отношению к конкретным группам людей». Можно говорить об обя­занностях по отношению к государству и к «высшей единице» человеческого сообще­ства – к культурно-историческому типу, но не по отношению к такому абстрактному понятию, как «человечество», считает Данилевский. Во вся­ком случае, культурно-исторический тип – это высшая изо всех челове­ческих групп, «интересы которых могут быть сознательными для челове­ка», это «последний предел, до которого может и должно простираться подчинение низших интересов высшим, пожертвование частных целей общим» (С. 88).

Для Данилевского понятие об «общечеловеческом» «не только не имеет в себе ничего реального и действительного, но оно eже, теснее, ниже понятия о племенном или народном; ибо это последнее, по не­обходимости, включает в себя первое и, сверх того, присоединяет к не­му нечто особое, дополнительное, которое именно и должно быть со­храняемо и развиваемо, дабы родовое понятие о человечестве во вто­ром (реальном) значении его получило все то разнообразие и богатство в осуществлении, к какому оно способно» (С. 103). Вид, – напоми­нает Данилевский, – в природе конкретно существующая, осязаемая, видимая единица, а род – это всего лишь абстракция, некое логиче­ское обобщение, плод ума. Так же дело обстоит и с понятиями «че­ловечество» и «народ», «нация» – они находятся в таком же соотноше­нии. Отсюда Н. Я. Данилевский делает вывод о более содержательном, ценностном понятии «всечеловеческое» (как сумме народов) перед по­нятием «общечеловеческое» (как некой абстрактной, средней величине). Он заключает: «Следовательно, общечеловеческого не только нет в дей­ствительности, но и желать быть им – значит желать довольствоваться общим местом, бесцветностью, отсутствием оригинальности – одним словом, довольствоваться невозможною полнотою» (там же). Отсюда Да­нилевскому кажется совершенно несообразным понятие «общечеловече­ский гений». Под этим понятием обычно подразумевают тех, кто именно сверх всех своих национальных особенностей смог, кроме того, выразить особенности и черты, свойственные и поэтому понятные и другим нацио­нальностям. Поэтому таких людей, как Гомер, Софокл, Шекспир, Гегель, Бэкон, Данилевский склонен называть «всечеловеческими» гениями.

Данилевский отмечает, что на «общечеловеческую» цивилизацию претендует Европа и потому в пылу этого явного самообольщения и са­момнения старается навязать свою цивилизацию всем народам и кон­тинентам. «Общечеловеческая цивилизация, – разъясняет он, – не су­ществует и не может существовать, потому что это была бы только не­возможная и вовсе нежелательная неполнота» (С. 104). Даже о достиже­нии «всечеловеческой цивилизации» невозможно говорить, ибо ее «также не существует и не может существовать, потому что это недостижимый идеал, или, лучше сказать, идеал, достижимый последовательным или со­вместным развитием всех культурно-исторических типов, своеобразною деятельностью которых проявляется историческая жизнь человечества в прошедшем, настоящем и будущем» (там же).

Н. Я. Данилевский не был религиозным мыслителем, но он был ве­рующим человеком, православным христианином. И вопреки семидеся­тилетней пропаганде представлений об атеизме как единственной основе для научного творчества, жизнь Данилевского доказывает, что можно делать величайшие открытия в науке, оставаясь с верой в Божественную истину. Это доказал позже и первый русский нобелевский лауреат – ве­ликий физиолог Иван Петрович Павлов.

О Боге он говорит не часто на страницах «России и Европы», чаще об истории христианской религии, показав себя и в этой области бле­стяще эрудированным человеком. Но говорит о Боге всегда сдержанно и с трепетным немногословием. Например, свои рассуждения о «все­человеческих гениях» заключает: «Собственно говоря, был только один Всечеловек – и Тот был Бог» (С. 104).

В самом его представлении, в ходе его мыслей о мире, о всечеловечестве, о культурно-исторических типах, о смене цивилизаций и их судьбе чувствуется его стойкое убеждение в Божественном сотворении мира и всего сущего, в действии Божественного Промысла относительно всего происходящего, относительно таинственного совпадения – «синхронизма» событий (С. 261–263). Критикуя концепцию «человечества», «интересов челове­чества» как некоего неуловимого, слишком абстрактного, «бестелесно­го» понятия, Н. Я. Данилевский задает риторический вопрос: «Но что же такое интерес человечества? Кем сознаваем он, кроме одного Бога, которому, следовательно, только и принадлежит ведение его (челове­чества. – Б. Б.) дел?» (С. 88). Подытоживая свои размышления о та­инственном «синхронизме» событий во всемирной истории (например, совпадение таких из них, как начало книгопечатания, взятие турками Константинополя и открытие Америки, которые оказываются в логичес­кой взаимосвязи), Н. Я. Данилевский приходит к выводу, что это явление можно объяснить только в «плане миродержавного Промысла, по кото­рому развивается историческая жизнь человечества» (С. 263).

Причем Н. Я. Данилевский исповедовал не просто абстрактно-хри­стианскую религию, а именно православие. В нем православие обрело одного из своих последовательных, убежденных и вдохновенных заступ­ников. Никто так убедительно в России в то время не показал в своих работах, что изначальной верой христианской было именно православие, что откололся от подлинного христианства именно католицизм и впал в ересь со своим новым символом веры, со своим папоцезаризмом, с про­возглашением непогрешимости папы, с крестоносцами и иезуитами, с индульгенциями и поддержкой всякого рода агрессивных и особенно колониальных войн.

Он был убежден, что «неправославный взгляд на Церковь лишает само Откровение его достоверности и незыблемости в глазах придержи­вающихся его и тем разрушает в умах медленным, но неизбежным ходом логического развития самую сущность христианства, а без христианства нет и истинной цивилизации, т. е. нет спасения и в мирском смысле этого слова» (С. 184).

***

Книга Данилевского «Россия и Европа», как давно поняли пред­ставители западной историографии, явилась совершенно новым словом в историософии, в методологии истории. В ней впервые была изложе­на и фундаментально обоснована концепция мультилинейного разви­тия исторического процесса, впервые были названы основные культур­но-исторические типы в прошлой и современной Данилевскому исто­рии человечества, обрисованы законы их развития и взаимодействия, раскрыты характерные черты локальных цивилизаций. Автор «России и Европы» впервые посмотрел на исторический процесс не с точки зре­ния готовой умозрительной схемы, а как бы с высоты космоса взглянул на земную жизнь людей и поразмыслил над ней масштабами тысяче­летий, а не столетий ближайшего прошлого. Оценили ли современники по достоинству работу Н. Я. Данилевского? Поняли ли они, что перед ни­ми научное открытие или, по крайней мере, новое слово в исторической науке? К сожалению, мы должны констатировать, что лишь немногие из современников оценили книгу по достоинству. Ее журнальный ва­риант, да и первое отдельное издание прошли почти незамеченными. В 1869 году, когда книга печаталась в журнале «Заря», на нее были лишь небольшие отклики в общих журнальных обзорах некоторых либераль­ных газет, придерживавшихся откровенно прозападнической ориентации («Санкт-Петербургские ведомости». № 119; «Голос». № 203). Естествен­но, эти газеты не замедлили высказать свое несогласие по поводу мыслей Н. Я. Данилевского о «европейской цивилизации», ибо видели будущее России только в полном приобщении к ней. И это весьма характерно для полемики вокруг книги «Россия и Европа», которая постепенно на­растала, – в ходе ее шло столкновение различных точек зрения на судьбу России, различных концепций ее развития. Поэтому, несмотря на немно­гочисленность участников этой полемики, она имела немалое значение в развитии русской историософской мысли, тем более что среди этих немногочисленных участников спора были самые выдающиеся русские мыслители.

Но высокого теоретического уровня обсуждение книги Н. Я. Да­нилевского достигло не сразу. Нападки либеральной прессы откровен­но западнической ориентации отличались циничным пренебрежением к высказанным в книге новым взглядам на историю, их окарикатуриванием и искажением. Так, анонимный автор обозрения апрельского номера журнала «Заря», укрывшийся за псевдонимом «Z» (согласно сло­варю М. Н. Масанова, в «Санкт-Петербургских ведомостях» в эти годы под таким псевдонимом печатался В. П. Буренин), в газете «Санкт-Пе­тербургские ведомости» (14 мая 1869 г.) свел все теоретическое со­держание книги «Россия и Европа» к попытке ее автора доказать, что Россия – не Европа, что она должна идти своим путем, если не хо­чет погибнуть «яко червь», к сравнению «человеческой жизни с жизнью целых обществ, в которых происходит то же самое, но несколько не­понятным образом». Написанная в ерническом стиле, языком мелкого газетного фельетониста, такая рецензия, тем не менее, могла, конечно, какую-то часть публики ввести в заблуждение относительно истинного содержания книги Данилевского.

Аналогичную позицию по отношению к публиковавшейся кни­ге Данилевского занял автор «Литературных записок» в журнале «Русский вестник» (позднее журнал эту позицию изменил), укрывшийся под инициалами «П. Щ.» (Петр Карлович Щебальский, историк). В не­скольких словах и весьма неточно изложив теорию культурно-истори­ческих типов Данилевского, представив автора «России и Европы» изо­ляционистом, он категорически высказался за торжество единой, об­щечеловеческой культуры, распространяемой Западом. «Ныне культура одна для всех, – заявлял автор в пику Данилевскому, – это та, которая с Востока перешла в Грецию и оттуда разлилась по всей почти Европе и Америке, обещая проникнуть во все части света и во все концы мира… в основаниях своих единая и общая»[7].

Никаких даже попыток проанализировать содержание взглядов Н. Я. Данилевского эти авторы в своих беглых обзорах и заметках не пред­принимали. Они очень кратко, в одном-двух тезисах в искаженном виде, удобном для опровержения, преподносили эти взгляды, безапелляционно их объявляли неверными и столь же решительно провозглашали извест­ные западнические теории как единственную и неопровержимую истину. Отвечая «П. Щ.», редакция «Зари» в связи с этим имела все основания утверждать, что доказательства Данилевского в пользу культурно-исто­рических типов «совершенно ускользнули от внимания критика», что в конце своей заметки «г. П. Щ. сбился на старую песню о преемствен­ности культуры и поет ее так, как будто он никогда и в глаза не видел статьи г. Данилевского»[8].

Более основательно пытался аргументировать свою критику книги Н. Я. Данилевского (когда она уже вышла отдельным изданием) извест­ный представитель либерально-западнического направления, экономист и публицист В. П. Безобразов, послуживший для М. Е. Салтыкова-Ще­дрина прототипом для образа преуспевающего ученого дельца в его «Са­тирических циклах». В. П. Безобразов в своей книге «Война и революция», по крайней мере, признал в Данилевском человека «разнообразной учено­сти и талантливости», а книгу его «заслуживающею глубокого уважения и внимания». Однако эту свою талантливость, по мнению Безобразова, Данилевский подчинил лишь новому и оригинальному обоснованию сла­вянофильских и панславистских идей. Между тем, считает Безобразов, Россия принадлежит к «политической системе государств со всеми наро­дами», развивает «те же самые начала, как и Западная Европа». К резуль­татам благотворного влияния европейской цивилизации на Россию он относит и отмену крепостного права, и судебные реформы, и другие нов­шества, вплоть до воскресных школ и артельных сыроварен. И если, как утверждал Данилевский, эти реформы соответствуют духу нашей стари­ны, то это лишний раз доказывает, полагает Безобразов, что и стариной своей мы связаны с Европой. Автор считал немыслимым «наше прогрессивное движение» без дальнейшего освоения основ западно­европейской цивилизации[9].

Таким образом, автор как бы отверг тезис Данилевского о том, что западноевропейский и славянский миры – это две разных цивилиза­ции. По его мнению, это одна цивилизация. В то же время, не вполне последовательно он тут же говорит о большом цивилизационном раз­личии каждой европейской страны и особенно о «почти контрастном различии культур стран романского и германского мира».

Словом, Безобразов подверг сомнению всю систему культурно-исторических типов Данилевского, не прибегнув к ее специальному ана­лизу, а лишь приведя примеры, которые, по его мнению, с ней не сты­куются. Основная мысль Безобразова о том, что весь мир идет доро­гой западноевропейской цивилизации, целиком находилась в русле ли­берально-западнической доктрины, старавшейся ориентировать Россию на слепое копирование западной модели экономического, а отчасти – и общественно-политического устройства.

Критика раздалась и с радикально-демократического фланга пери­одической печати, который в советской историографии было принято называть революционно-демократическим. В связи с появлением книжного варианта «России и Европы» с достаточно пространной аноним­ной рецензией на эту работу Данилевского выступила редакция журнала «Дело». Мог ли журнал, питавшийся радикальными идеями Д. И. Писа­рева и русского бланкиста П. Н. Ткачева, делавший ставку на револю­ционную активность интеллигенции и одновременно по мере возмож­ностей знакомивший русскую публику с марксизмом[10], с деятельностью 1-го интернационала, пропагандировавший материалистическое понима­ние истории и атеизм, выразивший отрицательное отношение к роману «Война и мир» Толстого, – мог ли такой журнал одобрить книгу Н. Я. Да­нилевского, его концепцию исторического процесса? Разумеется, нет.

Но редакция «Дела» не просто отвергала позицию Данилевского, – она пыталась ее высмеять, и для этого почти каждое положение книги подавалось с передержками, в искаженном, окарикатуренном, местами совершенно неузнаваемом виде. Обозвав Данилевского славянофилом и панславистом, редакция разъясняла: «Славянофильство во всех своих оттенках явление крайне ретроградное. Славянофилы – это то же самое, что японофилы, которые в настоящее время борются в Японии против насаждения в ней цивилизации, охраняя свой японский «дух», свою ре­лигию, свою науку и т.д.»[11]. В своем фельетонном кураже анонимный автор не догадывался, как посмеются над ним будущие «японофилы», которые, стремясь сочетать японский «дух», японскую самобытность с заимство­ванием технических достижений западной цивилизации, добьются небы­валого расцвета своей страны.

В своем фельетонно-полемическом экстазе автор рецензии време­нами доходил до русофобских выпадов, заявляя, например, что славяно­фильство зародилось еще в древние времена, «когда образовалась русская нация и развила в себе надменное патриотическое чувство, то чувство, которое заставляет презирать все иностранное и считать все родное чем-то священным, совершенно непогрешимым»[12]. Этот фрагмент наглядно показывает, до каких пределов искажения исторической истины могли дойти оппоненты Данилевского в пылу полемики против него. Правда, далеко не все радикальные демократы старались доказать, что славянофи­лы, к которым «Дело» относило даже Д. И. Фонвизина, – это сплошь ре­трограды, что все они страдали «надменным» патриотическим чувством, что теория Н. Я. Данилевского была сплошной химерой.

Более взвешенная позиция была выражена Н. К. Михайловским в его очередных «Записках профана», опубликованных в январе 1877 г. На размышление о книге его натолкнули вновь появившиеся в печати объявления о продаже «России и Европы», а также сообщения о про­читанных в Харькове профессором А. А. Потебней публичных лекциях об этой книге (по некоторым источникам, Потебня оценил ее как вы­дающееся явление). В отличие от крайних радикалов журнала «Дело», Михайловский выразил довольно уважительное отношение к лич­ности Данилевского, заявив, «что это – человек очень умный, уче­ный, разносторонний». Он нашел, что Данилевский отклоняется в своем труде «от чистого славянофильства», что он, например, «не питает нена­висти к Петру и не путается в гегельянстве».

Михайловский счел нужным отметить, что учение о культурно-ис­торических типах совпадает с тем, «что недавно говорила «Неделя», но, несмотря на все недостатки автора, несравненно лучше отделанное»[13]. А о том, что говорила «Неделя» по этому поводу и как он к этому от­носится, он высказался несколько раньше, полемизируя с этой газетой. Публицист этой газеты П. П. Червинский в одной из своих статей вы­сказал мысль, что Россия отстает от стран Западной Европы по степени развития, но зато превосходит их по типу развития (благодаря наличию общины, являющейся ячейкой социализма. – Б. Б.). Михайловский, на­мекнув, что значительно раньше ввел эту формулу в научный оборот, тем не менее, приоритет в ее употреблении отнес к Данилевскому, к его книге «Россия и Европа». Однако тогда же Михайловский отмежевался от ин­терпретации этой формулы в духе Данилевского, т. е. от чрезмерного, как ему казалось, акцентирования на своеобразии национального рус­ского пути. Михайловский при этом исходил из того, что «исторический опыт одних народов не должен проходить даром для других, что между всеми народами неизбежно происходит обмен идей, что типы разви­тия не замыкаются в рамки национальностей, что они могут переходить один в другой, что, наконец, европейские массы, равно как и лучшие умы в Европе, чем дальше, тем больше тяготеют к тому типу обществен­ного строя, частное выражение и невысокую степень развития которого представляет наша община»[14].

Здесь уже просматривается, что, частично принимая в теории Дани­левского очень важное соображение о типах и степенях развития, Михай­ловский корректирует ее с позиций социалиста, с позиций своего пред­ставления об одинаковом социалистическом будущем России и Европы, с позиций своего представления о судьбе России.

В заметках о книге «Россия и Европа» он развивает эту мысль. Он пишет: «Я вполне, однако, признаю общие положения г. Данилевского о культурно-исторических типах и степенях развития, о смене их на арене цивилизации, словом – все те положения, которыми еще не предреша­ется вопрос о характере типов, о их строении. Вместе с г. Данилевским я думаю, что европейская цивилизация, как и все предшествовавшие, одностороння, но не потому, что она заключена в необходимо узкие рамки национальности (что относительно Европы фактически неверно), а потому, что в ней принимало и принимает участие лишь меньшинство европейского населения. «Народ» в тесном смысле слова, т. е. не в эт­нографическом, а в социологическом, должен представить тот основной элемент, который дает иное течение истории, создает новый культурно-исторический тип. И переживет тогда старая Европа века и века, пото­му что она помолодеет»[15]. Как видим, культурно-исторический тип Михайловского вполне совместим с марксистской формацией. Измени Европа свою капиталистическую формацию на социалистическую, она сменит и свой культурно-исторический тип – старый на молодой.

Именно с позиций своего социалистического выбора будущего для России и подходит Михайловский к критике всех остальных сторон кон­цепции Данилевского. На первом месте для него слабости ее социального содержания. Ему кажется, что, сопоставляя Россию и Европу, Данилев­ский видит в чужом глазу соломинку, а в своем не видит и бревна. На­пример, в европейской истории упоминается торговля неграми, а в рос­сийской замалчивается торговля крепостными крестьянами. В европейской автор отмечает такие жестокости, как расстрелы картечью рабочих – участников восстаний во французском Лионе или массовые потопления республиканцами арестованных роялистов в г. Нанте в 1792 году, когда к го­роду подходила армия вандейцев, которая могла освободить их, но в рос­сийской он умалчивает о Стеньке Разине и пугачевщине.

Однако эта критика, скажем, с социально-классовых позиций со­провождается и весьма спорной критикой книги Данилевского с научных позиций. Н. К. Михайловскому кажется, что Данилевский сильно облег­чил себе задачу, выбрав для своей справедливой критики традиционную, «искусственную» схему деления истории на историю древнего мира, сред­них веков и новую. Такое деление, по мнению Михайловского, бытует только в школьных учебниках. А вот если бы автор взялся за критику исторических схем Фихте, Гегеля, Конта, Луи Блана, Лассаля, то весь ход своей аргументации ему пришлось бы изменить, чтобы отпраздновать по­беду. Но ведь Данилевский, как ученый-естественник, сознательно стро­ил свои выводы на анализе конкретных явлений и фактов исторической науки, а не тех умозрительных схем, которые предлагали для периоди­зации исторического процесса философы, но которые не были взяты историками на вооружение в их трудах по написанию истории разных стран и всемирной истории. И до недавнего времени во многих странах, и не только в школьных, но и в вузовских учебниках, и в трудах, адре­сованных научным работникам, господствовала эта, по Данилевскому, «искусственная» схема деления исторического процесса. И только в по­следние десятилетия за рубежом, а у нас лишь в последние пять-шесть лет наблюдается усиленное внимание к анализу истории цивилизаций.

Первые издания книги «Россия и Европа» сопровождались и други­ми, полярно противоположными откликами, которые исходили от более авторитетных для Данилевского людей и были для него важной мораль­ной поддержкой. По поводу появления первых глав книги в журнале «Заря» Ф. М. Достоевский написал Н. Н. Страхову из Флоренции в марте 1869 года: «Да ведь это – будущая настольная книга всех русских на­долго; и как много способствует тому язык и ясность ее, популярность ее, несмотря на строго научный прием… Она до того совпала с моими собственными выводами и убеждениями, что я даже изумляюсь, на иных страницах, сходству выводов; многие из моих мыслей я давно, уже два го­да, записываю, именно готовя тоже статью, и чуть не под тем же заглави­ем, с точно такою мыслию и выводами. Каково же радостное изумление мое, когда встречаю теперь почти то же самое, что я жаждал осуществить в будущем, уже осуществленным – стройно, гармонически, с необык­новенной силой логики и с тою степенью научного приема, которую я, конечно, несмотря на все усилия мои, не мог бы осуществить никогда. Я до того жажду продолжения этой статьи[16], что каждый день бегаю на почту и высчитываю все вероятности скорейшего получения «Зари» (и хоть бы по три-то главы печатала редакция вместо двух! Прочтешь две главы и думаешь: целый месяц еще, а пожалуй, и 40 дней)»[17].

Вряд ли Страхов не познакомил Данилевского с отзывом о труде его старого товарища по кружку петрашевцев. И вряд ли этот отзыв был Данилевскому не дорог. Дело, конечно, не только в воспоми­наниях о тех «вечерах» у Петрашевского, на которых Данилевский делал свои блистательные доклады об учении Фурье, а Достоевский чи­тал свои художественные произведения. К концу 60-х годов Достоевский уже прочно вошел в сознание всей читающей России как один из лучших русских писателей, а для многих и самый лучший. Написанные и опубли­кованные после ссылки «Записки из мертвого дома» (1860–1862), «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868) подняли писательский авторитет Достоевского к 1869 году на огромную высоту.

В этом отзыве для Данилевского было, конечно, очень дорого пол­ное созвучие его мыслей размышлениям Достоевского. Позднее Досто­евский их выразил в полной мере в своем «Дневнике писателя» за 1876, 1877 и 1881 годы. Но и раньше их мысли во многом были созвучны­ми, когда Достоевский активно заявлял о своей общественной позиции в своих журналах «Время» и «Эпоха», например в статье «Зимние заметки о летних впечатлениях» («Время», 1863. №№ 2, 3; но об этой статье подроб­нее – в следующей главе). В своих письмах Достоевский не раз высказывал свою солидарность с концепцией Данилевского, изложенной им в книге «Россия и Европа». Но в этом письме Достоевский выра­жал не только горячее одобрение содержания работы «Россия и Евро­па», но и буквально восторг перед ее высокой научностью, логичностью, гармоничностью и стройностью сюжета, ясностью языка. Он не пи­шет об этом как о чем-то неожиданном. Ведь именно эти достоинства Н. Я. Данилевского он мог наблюдать еще в кружке М. В. Петрашевского, а также и читая раньше его статьи в журнале «Отечественные записки». Изумило его лишь почти полное сходство их мыслей.

Придавая огромное значение труду Данилевского для России, До­стоевский был крайне озабочен его издательской судьбой. Ему кажет­ся, что редакция журнала «Заря» понапрасну никак не выделяет его на своих страницах, подает как обычный рядовой материал. В письме А. Н. Майкову в мае 1869 г. он пишет: «По-моему, это произведение – важное в последней степени (выделено мной. – Б. Б.), но боюсь, что оно у них в журнале недостаточно выставлено»[18]. Он был встревожен, ко­гда до него во время заграничной поездки доходят слухи, что срывается договоренность об издании «России и Европы» отдельной книгой. «Да как же это можно? Ради Бога, не забудьте об этом уведомить», – пишет он Н. Н. Страхову из Дрездена[19].

Нельзя не отметить, что в отличие от многих ординарно мысливших современников Ф. М. Достоевский оказался в оценке книги Н. Я. Дани­левского таким же провидцем, как и по многим другим судьбоносным для России вопросам. Он был уверен, что «она должна иметь колоссаль­ную будущность, хотя бы и не имела теперь»[20].

Их личные контакты, вероятно, были очень редкими. Как уже ука­зывалось, Данилевский нечасто посещал Петербург, большую часть вре­мени проводил или в научных экспедициях, или в своей семейной кре­пости на берегу Черного моря за написанием научных трудов. Во всяком случае, после возвращения Ф. М. Достоевского из ссылки они до 1869 го­да не встречались. В феврале 1868 года А. Н. Майков сообщил в письме к Ф. М. Достоевскому: «Этот Данилевский – Вы его знаете (несомнен­но, по кружку петрашевцев. – Б. Б.) – бесподобная голова. Он написал книгу листов в 25 под заглавием «Россия и Европа»… Представьте се­бе: методы естественных наук, приложенные к истории, – прелесть что такое! Это будет капитальное явление… Светлая голова, развивавшаяся в странствиях по России и окрепшая в науке. Крепкая мысль». На что До­стоевский обрадованно отвечал: «Ведь да это тот Данилевский, бывший фурьерист, по нашему делу? Да, это сильная голова… О как бы я желал прочесть!»[21]. Об их, может быть, первой встрече по прошествии более чем двадцати лет со времени их общих увлечений социалистическими идеями, зимой 1871–1872 гг., рассказывает в своих «Воспоминаниях» А. Г. Достоевская. Она пишет, что в семье Достоевских был устроен обед в честь приезда из Крыма Н. Я. Данилевского, на котором, кроме глав­ного гостя, среди приглашенных «умных и талантливых людей» присут­ствовали А. Н. Майков, Н. Н. Страхов и профессор кафедры славянской филологии Петербургского университета В. И. Ламанский, что «беседа их затянулась до глубокой ночи»[22].

А. Г. Достоевская вспоминает еще об одном обеде, данном Ф. М. До­стоевским в честь Н. Я. Данилевского, видимо, годом или двумя позже: «Так как тот (Н. Я. Данилевский. – Б. Б.) скоро уезжал, то муж тут же пригласил его к себе пообедать на завтра. Услышав об этом, друзья и по­клонники Данилевского сами напросились на обед. Можно представить мой ужас, когда муж перечислил будущих гостей и их оказалось около двадцати человек. Несмотря на мое маленькое хозяйство, мне удалось устроить все как надо, обед был оживленным, и гости за интересными разговорами просидели у нас далеко за полночь»[23].

Итак, мы видим, что книга Н. Я. Данилевского с ее основной кон­цепцией нашла полное одобрение у одного из самых выдающихся рус­ских писателей всех времен, чье творчество, по справедливому замеча­нию одной исследовательницы, «остается более актуальным, чем многие творения наших современников»[24].

Но не менее знаменателен также и тот факт, что эта книга и ее концепция получили полное одобрение со стороны лучшего и ведущего, самого эрудированного историка того времени (в промежутке между С. М. Соловьевым и В. О. Ключевским) – со стороны Константина Ни­колаевича Бестужева-Рюмина. С 1865 г. возглавлявший кафедру русской истории в Петербургском университете (с 1890 – академик), К. Н. Бестужев-Рюмин был человеком широко и разносторонне образо­ванным, автором трудов по русской истории, охватившим все ее перио­ды, был также источниковедом и историографом, в том числе прекрасно знал и зарубежную историографию. И вот этот человек, всегда очень осторожный и сдержанный в своих оценках, но вместе с тем «отличав­шийся тонкой наблюдательностью, эрудицией и широтой взглядов»[25], с самого начала и до конца своего научного пути неизменно высоко отзывался о книге Н. Я. Данилевского «Россия и Европа».

В первый раз эта оценка прозвучала в его работе «Русская исто­рия» (Т. 1, СПб, 1872). Рукопись этой книги была сдана в печать, ко­гда «Россия и Европа» еще не появилась отдельным изданием, поэтому Бестужев-Рюмин ссылается на ее журнальную публикацию. В пер­вой части введения, посвященного раскрытию «понятия об истории», он пишет о «блистательных статьях Н. Я. Данилевского «Россия и Евро­па»», о его теории исторического процесса как сменяющихся культурно-исторических типах. Он считает, что теория Данилевского гораздо более похожа на правду, нежели немецкие теории деления народов на истори­ческие (длинноголовые) и неисторические (короткоголовые), согласно которым славяне, естественно, отнесены к короткоголовым. Высокомер­ное отношение к другим народам было свойственно представителям всех господствующих цивилизаций, подчеркивает Бестужев-Рюмин. Напри­мер, греки делили мир на эллинов и варваров, которыми они считали все остальные народы. Принять мысль Данилевского, считает Бестужев-Рюмин, значит отказаться от этой «великой неправды»[26].

Неожиданная кончина Н. Я. Данилевского потрясла К. Н. Бестуже­ва-Рюмина. Его некролог автору «России и Европы» прозвучал как мощ­ный реквием, исполненный глубокой скорби, при­знательности великому ученому за его труды, пророческой уверенно­сти в его будущей широкой известности. Он относит Н. Я. Данилевского к числу «глубоких мыслителей и оригинальных ученых», каких «еще мало в летописях русского просвещения». Интеллект Данилевского для него – явление из ряда вон выходящее. Он поясняет: «Умственная природа по­койного принадлежит к редким и исключительным; скажем прямо – то был человек гениальный. Он умел соединить многосторонность знаний с их основательностью, умел возвести свои обширные знания к единству цельного оригинального миросозерцания»[27]. В книге «Россия и Евро­па» Бестужев-Рюмин видит «спокойное, серьезное, доказательное изло­жение этого оригинального миросозерцания», свидетельство «обширных знаний и глубоких размышлений» автора. Это книга, по его мнению, не для тех, кто привык к фельетонному, поверхностному чтиву, она тре­бует соразмышления. И тот, кто хоть раз вчитался в нее, будет ее по­стоянно перечитывать. Бестужев-Рюмин уверен, что, хотя книга «Россия и Европа» и была при своем первом появлении встречена «или холодно, или враждебно», успех в будущем ей обеспечен, ибо это «одна из тех книг, значение и смысл которых уясняется временем». А изложенной в книге теории культурно-исторических типов, считает он, «суждено, ве­роятно, занять преобладающее место в философии истории». Будущий успех в России книги «Россия и Европа» Бестужев-Рюмин ставит в зависимость от роста в стране национального самосознания: «чем больше будет расти у нас народное самосознание, тем глубже и об­ширнее будет влияние Данилевского». Во всяком случае, он твердо уверен: «Имя его и его мысли будут жить, пока живет русский народ»[28].

Автор некролога, кроме «России и Европы», приводит и ряд дру­гих примеров сочетания широты интересовавших Данилевского научных вопросов с глубокой, основательной их проработкой в его трудах. Так, по мнению Бестужева-Рюмина, Данилевский совершенно «блистательно» наметил путь угров (венгров) по России в место своего нового обитания; дал «глубокомысленный и веский ответ В. С. Соловьеву» по истории вза­имоотношений православия и католицизма; написал часть обширного труда о дарвинизме, которому, судя по опубликованному, «по всей веро­ятности, суждено было произвести переворот в существующих биологи­ческих взглядах».

После смерти Н. Я. Данилевского К. Н. Бестужев-Рюмин как бы ста­рался наверстать все, что он не успел сказать о нем и его учении при его жизни. Фигура Данилевского, его заслуги перед наукой становились для него все более очевидными, приобретали все более крупный мас­штаб. Поэтому в 1888 году в связи с выходом третьего издания «Рос­сии и Европы» (второе – в виде отдельной книги) К. Н. Бестужев-Рюмин выступил в четвертом номере «Журнала Министерства народного про­свещения» с рецензией на этот труд. Он приравнял в ней разработан­ную и обоснованную Данилевским «естественную систему» историческо­го процесса к открытию Коперника в астрономии. Он рекомендует Дани­левского читателям как автора, который «поражает строгою логичностью своих выводов, необыкновенным глубокомыслием, широтою взглядов и многосторонностью своих познаний». А только что появившийся не­оконченный труд Данилевского «Дарвинизм», по мнению Бестужева-Рюмина, служит «новым доказательством и глубины ума его, и обширности знания»[29]. Поэтому в том же 1888 г. он опубликовал большую статью «Теория культурно-исторических типов» в журнале «Рус­ский вестник» (кн. 5), в которой подробно изложил ее, высказав убежде­ние, что «едва ли можно доказать, что прогресс совершается не тем путем, который указал Данилевский». Статья эта в 1888 и в 1895 го­дах была включена в переиздание книги «Россия и Европа» в качестве приложения к ней.

В этой статье Бестужев-Рюмин снова подчеркивает, что непреходя­щая уникальная ценность книги «Россия и Европа» – в содержащейся в ней и убедительно обоснованной Н. Я. Данилевским теории культур­но-исторических типов. Однако, отмечает Бестужев-Рюмин, оппоненты Данилевского, как правило, или обходят, или искажают эту теорию, при­писывая автору стремление обосновать полную замкнутость и изоляцио­низм в политике России. В связи с этим Бестужев еще и еще раз разъ­ясняет: «Данилевский, не отрицая возможности дальнейшего развития науки европейскими народами, а также и возможности пользоваться результатами их трудов народами нового типа, указывает как на условие неизбежности нового типа культуры на то, что для дальнейшего разви­тия цивилизации необходима перемена направления, обретение нового предмета деятельности»[30].

Причину злобных нападок на книгу Данилевского прозападнических критиков Бестужев-Рюмин усматривает в том, что этой теорией у Европы отнимается самочинно присвоенная ею самой себе роль но­сительницы мировой культуры на все времена, и в том, что эта теория провозглашает возможность развития всеславянской культуры. Особую пользу книги для русского читателя Бестужев-Рюмин видит в том, что она помогает ему избавиться от своеобразного комплекса неполноценно­сти, ибо, говорит он, «мы так привыкли к самоунижению, самобичева­нию, что каждый твердый голос, защищающий русское начало, кажется нам какой-то непозволительной ересью»[31].

В 1890 г. К. Н. Бестужев-Рюмин выступил с большой рецензией на «Сборник политических и экономических статей» Н. Я. Данилевского. В ней он очень высоко оценил статьи сборника по внешнеполитическим и экономическим вопросам, высокую степень их научности, конструкти­визм критики и логичность в выводах. Статьи Данилевского, по мнению Бестужева-Рюмина, учат, что «чем национальнее внешняя политика, чем глубже национальные чувства в народе, тем страна здоровее и сильнее». Вместе с тем, статьи Данилевского, считает Бестужев-Рюмин, содейству­ют пониманию в русском народе его исторических задач, пробуждают в нем веру в себя. Но и в этой рецензии, в начале ее, он отдает еще раз дань уважения главному труду Данилевского – его книге «Россия и Европа». Он выражает чувства глубокого удовлетворения, что произ­ведение это «наконец получило общественное признание»[32], вслед за быстро разошедшимся в 1888 году изданием было предпринято и сле­дующее издание – 1889 года. Автор выражает уверенность, что, вероят­но, потребуется еще одно издание. Действительно, в 1895 году книга «Россия и Европа» была переиздана еще раз.

Поддержка выдающегося русского историка, возглавлявшего ка­федру русской истории в столичном университете, была очень важна для Н. Я. Данилевского и его книги. Велики заслуги К. Н. Бестужева-Рю­мина в исторической науке. Огромны его заслуги и в подготовке ка­дров историков, и в просветительской деятельности. Нельзя забывать, что он был организатором, руководителем и лектором известных в Рос­сии Высших женских курсов (знаменитых Бестужевских курсов, которые открылись в 1878 г.). Обо всем этом у нас есть научные исследова­ния – статьи и диссертации и даже одна добротная научная моногра­фия Р. А. Киреевой. «К.Н. Бестужев-Рюмин и историческая наука второй половины XIX в.» (М., Наука, 1990 г.). Но до сих пор не было сказа­но еще об одной заслуге К. Н. Бестужева-Рюмина – о его последова­тельной и существенной пропаганде научных трудов Н. Я. Данилевского, несмотря на хор злобных нападок на него со стороны либерально-запад­нических и леворадикальных критиков. Он не уставал повторять всей читающей России: перед нами русский гений, его книга – открытие в философии истории, его особая позиция по вопросу о судьбе России – бесценный гражданский поступок, его проповедь целей и задач русско­го народа, всего славянского мира спасительна для России и для всего славянства.

Этот голос имел очень важное значение еще и потому, что он про­звучал в тот момент, когда началась жесткая бескомпромиссная поле­мика по книге Н. Я. Данилевского между двумя весьма авторитетными в 80-х годах представителями русской общественной мысли – религиоз­ным мыслителем В. С. Соловьевым и литературным критиком и филосо­фом-публицистом Н. Н. Страховым.

***

В год своей смерти Н. Я. Данилевский выступил с уже упоминав­шейся критической статьей «Владимир Соловьев о православии и като­лицизме» («Известия славянского благотворительного общества». 1885. №№ 2, 3). В. С. Соловьев ответил немедленно в том же журнале – «Ответ Н. Я. Данилевскому» (№ 3). В отличие от статей, направленных против учения Н. Я. Данилевского и опубликованных после его смерти, «От­вет Н. Я. Данилевскому» был выдержан в спокойных и уважительных тонах. Он писал, например, что «серьезные и обстоятельные возраже­ния столь заслуженного писателя, как Н. Я. Данилевский», решил не оста­влять без ответа, хотя и относились эти возражения «к прежним моим опытам». Из содержания «Ответа» Соловьева видно, что эта уважитель­ность была вызвана не просто тем, что Данилевский был старше его на тридцать лет, но именно «серьезностью и обстоятельностью» возра­жений Данилевского. Соловьев, отвечая, как бы пытается оправ­даться против выдвинутых обвинений в большей его приверженности к католицизму, нежели к православию. В своем несогласии с позицией Данилевского по чисто богословскому вопросу об истинности католиче­ского символа веры Соловьев заявляет, что окончательно прояснить этот вопрос можно только «при дальнейшем ближайшем знакомстве с като­личеством». А это возможно, считает Соловьев, «только при полноте богословской свободы». И тут он делает вполне дружелюбный, прими­рительный жест в сторону Данилевского: «Вот где мы сошлись наконец с уважаемым Н. Я. Данилевским в общем желании». (Данилевский дей­ствительно высказывался за свободу обсуждения богословских вопросов в печати. – Б. Б.) И совсем смиренно добавляет: «Со всеми превосход­ными замечаниями его я вполне согласен и радуюсь, что он их выска­зал»[33].

В своей статье Н. Я. Данилевский фактически сам вызвал В. С. Соловьева еще и на спор о своей теории локальных цивилизаций, раскри­тиковав точку зрения Соловьева на исторический процесс – как слиш­ком огрубленную схему противостояния Востока и Запада, указав, что в истории было гораздо больше культурно-исторических типов. Поэтому Соловьев высказался и по этому вопросу, но вполне деликатно, совсем не так агрессивно, как он это делал в своих последующих статьях. Он писал в своем «Ответе»: «Я вполне признаю существование культурно-исторических типов, указанных г. Данилевским, но их типические разли­чия не закрывают для меня еще более важной противоположности между историческим Востоком и Западом, а также не мешают мне признавать последовательное преемство всемирной истории, которое гораздо слож­нее простого хронологического порядка»[34]. Выходило, что, признавая теорию Данилевского, Соловьев в противостоянии Востока и Запада ви­дел более обобщенную типизацию культур, включение всех культурно-исторических типов Данилевского в два более крупных типа – Восточ­ный и Западный.

Однако всего через три года в статье, названной, как и книга Да­нилевского, – «Россия и Европа», опубликованной в журнале «Вестник Европы», В. С. Соловьев со всей силой слова обрушился на концепцию Н. Я. Данилевского. Что же изменилось? Неужели он сделал это потому, что теперь, когда Н. Я. Данилевского уже не было на свете, с ним лег­че было полемизировать? Это обстоятельство, во всяком случае, было не в пользу В. С. Соловьева, и некоторые его оппоненты впоследствии обращали на него внимание.

Но главное все-таки, что подталкивало В. С. Соловьева к полемике с Н. Я. Данилевским и его книгой и делало полемику, по существу, не­минуемой, было то, что у него к этому времени сформировалась своя доктрина будущего России, ее мессианской роли в мире, которая в кор­не противоречила теории Данилевского. Вернее, теория Данилевского, в случае ее достоверности, делала невозможной, несбыточной ту роль, которая была уготована России В. С. Соловьевым.

Уже в «Ответе Н. Я. Данилевскому» Соловьев объявил читателям, что готовит к печати «обширное сочинение по церковному вопросу», но что, помимо его воли, появление этого труда может быть «замедлено». Речь шла о цензурных препятствиях к изданию в России его очередно­го, для него чрезвычайно важного в концептуальном отношении труда «История и будущность теократии». Первый том его из-за цензурных препятствий Соловьеву пришлось издать в Загребе, в 1887 году, хотя не­большое вступление к этой работе – «Первоначальные судьбы теократии» ему удалось выпустить в 1885 году в издательстве Московского универ­ситета.

Нельзя забывать, что к этому времени В. С. Соловьев был уже ши­роко известен как автор ряда фундаментальных богословско-философ­ских работ, как, безусловно, выдающийся русский религиозный мыслитель и талантливый поэт (первое издание его стихотворений вышло в 1891 г., второе – в 1895 г.). Вообще, его быстрое шествие по ступеням образова­ния и науки было необычным и скорее давало основание говорить о нем как о вундеркинде. «Семи лет отроду, – пишет один из биографов, – маленький Владимир Соловьев прочел жития святых, – и не только прочел, но принялся и сам их «переживать» по мере своего все расту­щего понимания. Он стал испытывать и закалять свою волю во славу Божию»[35]. А восьми лет имел уже серьезные познания в истории и географии, которыми особенно увлекался.

Фактически за три года он успешно освоил курс историко-филологического факультета Московского университета, но по завершении учебы, 21 года отроду, представил магистерскую диссертацию из об­ласти философии – «Кризис западной философии. Против позитивис­тов». За основу была взята работа «Философия бессознательного» Э. Гартмана[36].

Защита проходила в 1874 г. в Петербургском университете по мо­ральным соображениям – ректором Московского был в это время его отец, знаменитый русский историк С. М. Соловьев. Содержание диссер­тации, диспут по ней вызвали большой интерес ученых и в основном положительные отклики в печати. Для многих собравшихся послушать юного ученого преподавателей и студентов, воспитанных на модных в 60-е годы идеях материализма и атеизма, завораживающе неожиданными прозвучали вдохновенные мысли диссертанта о том, что отрицательное отношение к религиозной вере характерно лишь для первоначального этапа человеческого разума, что в ходе своего развития он приходит к признанию истинности религии и что задача философии – дости­жение высшего синтеза философского познания и религиозной веры. Вернувшись с защиты, К. Н. Бестужев-Рюмин, к тому времени уже воз­главлявший кафедру русской истории Петербургского университета, в од­ном из частных писем сообщил в Москву: «Россию можно поздравить с гениальным человеком»[37].

То, что В. С. Соловьев успел сделать за последующие десять лет, вполне подтверждало эту высокую оценку личности диссертанта. В 1877 г. он опубликовал большую работу «Философские основы цельного знания». В этом же году В. С. Соловьев начал печатать в журнале «Рус­ский вестник» свой новый философский труд «Критика отвлеченных на­чал». Завершив публикацию этого труда в 1880 г., 25-летний В. С. Соловьев тогда же защитил его в качестве докторской диссертации. В ней западная философия также была подвергнута критике, на этот раз глав­ным образом за односторонность каждой из философских школ. Все отдельно взятые западные философские начала, часто противостоящие друг другу, преподнося каждое свое одностороннее учение как самодо­влеющую, безусловную и полную истину, в конце концов в своей сумме являют собой ложь. Чтобы избежать этого, Соловьев предлагает свою систему истинного знания, представляющую собой синтез теологии, ра­циональной философии и положительной науки. В этом труде были за­ложены основы теории Соловьева о целостном понимании мира, его учения «положительного всеединства».

Начав до защиты докторской диссертации читать свои лекции о Богочеловечестве, В. С. Соловьев одновременно публиковал их в журна­ле «Православное обозрение» в течение 1878–1881 гг. Затем «Чтение о Богочеловечестве» было издано отдельной книгой (1881). Впервые перед студенческой аудиторией лектор стал говорить о вопросах веры, о богословских проблемах на высоком философском уровне и, вместе с тем, увлекательно, ясным, сочным, выразительным русским языком. А. Ф. Кони считает, что это было целым событием в жизни русского обще­ства, а со стороны В. С. Соловьева – духовным подвигом. Он вспоми­нал: «Бестрепетно и чуждый малодушного искания популярности пришел он к восприимчивой, державшейся противоположных взглядов, горячей в своих симпатиях и антипатиях и в значительной степени враждебно на­строенной молодой толпе и пред нею, открыто и твердо, без уступок и оговорок, изложил свое исповедание веры, – да не только изложил, а настойчиво стал призывать к нему!»[38]. Он объяснял, что смысл су­ществования человека – внутреннее и свободное объединение земной силы и Божественного действия, что соединение человека с Богом со­здает Богочеловека, т. е. Христа. Лекции его приумножали духовные силы в слушателях, убеждали их, что в своем обращении и движении к Богу они не просто очищают себя, но приготовляют к активной, бла­годатной земной деятельности. Критикуя в своих первых философских работах позитивизм, распространившийся в России вместе с учением Огюста Конта, за его узость и приземленность, Соловьев провозгласил: «Творят жизнь люди веры; люди факта живут чужой жизнью, они не тво­рят жизнь». Принципы высокой нравственности, пути движения чело­вечества к Богочеловечеству были обоснованы и развиты им и в работе «Духовные основы жизни» (1884).

Немалую долю популярности добавил В. С. Соловьеву и его доволь­но мужественный гражданский поступок – обращение к Александру III во время публичной лекции с просьбой отменить смертную казнь первомартовцам. Вынужденный после этого прекратить преподавательскую деятельность, В. С. Соловьев получил в глазах общественности статус го­нимого. Ореол страдальца за проявленную публично гуманность по отно­шению к приговоренным к смерти усилил симпатии к Соловьеву среди либеральной части общественности.

В эти годы В. С. Соловьев почти единодушно определяется всеми исследователями его творчества как человек, тяготеющий по своим взгля­дам к славянофильскому крылу русской общественно-политической мы­сли. Действительно, в речи «Три силы», произнесенной в 1877 году в Мо­сковском «Обществе любителей российской словесности», как отмеча­ют исследователи, славянофильский мировоззренческий крен Соловьева проявился достаточно выпукло. (Хотя славянофилом в полном смысле слова В. С. Соловьев никогда не был, так же как, впрочем, и полно­ценным, стопроцентным западником, как увидим дальше.) В этой речи, опубликованной затем в виде статьи, Соловьев проводит вполне славя­нофильскую мысль о России как третьей силе, по сравнению с двумя другими – Востоком и Западом, более перспективной и даже спаси­тельной в человеческом сообществе. По мнению В. С. Соловьева, Восток совершенно уничтожает человека в Боге, он утверждает «бесчеловечного Бога» и «характерное отличие восточной культуры составляет безличное единство, поглотившее всякое разнообразие». Напротив, Запад, считает Соловьев, страдает другой крайностью – он «стремится к исключитель­ному утверждению безбожного человека» и особенность его культуры «есть индивидуализм, грозящий упразднить всякие общественные свя­зи»[39]. Если бы в мире существовали только эти две силы, то челове­чество постоянно страдало бы от их непрерывного конфликтного проти­востояния. Но, слава Богу, над этими двумя силами возвышается третья, которая примиряет эти два начала, создает «целость общечеловеческого организма и дает ему внутреннюю тихую жизнь». В роли этой примири­тельницы, посредницы между Западом и Востоком, олицетворенным их синтезом и предназначено исторической судьбой быть России. Соловьев прямо утверждает: «Между тем две первые силы совершили круг свое­го проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению. Итак, повторяю, или это есть конец истории, или не­избежное обнаружение третьей всецелой силы, единственным носителем которой может быть только славянство и народ русский»[40]. Как бы упре­ждая доводы тех, кто мог бы указать, что западные страны побогаче и подемократичнее России, Соловьев подчеркивает, что мессианская роль России определяется ее силой, которая «не от мира сего», она не измеряется ни степенью богатства, ни особенностями государственного порядка.

Его славянофильские пристрастия в этот период определяются и его сотрудничеством в славянофильских органах печати – в «Известиях Санкт-Петербургского благотворительного общества», в аксаковской «Ру­си», в его близких, дружеских отношениях с Н. Н. Страховым, И. С. Ак­саковым, К. Н. Леонтьевым, хотя последнего тоже лишь отчасти можно считать славянофилом. Сказались славянофильские симпатии Соловьева в этот период и в его патриотическом порыве с началом русско-турецкой войны за освобождение славян.

Однако с 80-х годов начинается постепенный отход от славяно­фильского крена. Поначалу этот отход не был хорошо заметен. Во вся­ком случае, И. С. Аксаков не без колебаний, но взялся за публикацию в своей газете «Русь» цикла статей Соловьева «Великий спор и христи­анская истина», в первых главах которых никакого существенного пово­рота во взглядах автора не отмечалось. Тем более что опубликованная докторская диссертация Соловьева «Критика отвлеченных начал», посвя­щенная исключительно философским и религиозно-нравственным про­блемам, покорила сердца многих читателей своей глубокой разработкой этих проблем и яркой, талантливой формой изложения. А. Ф. Аксакова – жена И. С. Аксакова и дочь Ф. И. Тютчева, человек вы­сокообразованный – даже написала Соловьеву благодарственное письмо за его «непротивные разуму» разъяснения «Ветхого Завета», который вы­зывал в ней раньше мучительные сомнения.

В первой статье «Великого спора», посвященной в основном поль­скому вопросу, автор поставил более широкую проблему – о необ­ходимости руководствоваться христианскими принципами в политике. По его мнению, осуществление подлинно христианской политики всеми государствами разрешит «великий спор Востока и Запада». Более того, по его убеждению, «христианская политика должна подготовлять при­шествие Царства Божия для всего человечества как целого, состоящего из больших частей – народов, племен и государств»[41]. Однако, счи­тает Соловьев, многие государства руководствуются в своей политике дурно понятым патриотизмом, национализмом. В пример он приводит «людоедскую» внешнюю политику Англии и Германии. Во имя своих ко­рыстных интересов, отмечает автор, «богатые и властительные англичане морят голодом ирландцев, давят индусов, насмерть отравляют опиумом китайцев, грабят Египет». «Самодовольно» высасывая кровь из «низших рас» ради своей выгоды, англичане к тому же уверяют, что приобща­ют их «к высшей цивилизации», осуществляют якобы тем самым свое историческое культуртрегерское призвание. Немцы же объясняют свою «людоедскую политику» необходимостью онемечивания подвластных им народов, поскольку считают себя высшей расой. Так они «поглотили вен­дов, прусов и собираются поглотить поляков». Поэтому если англичане просто «грабят и давят народы», то немцы уничтожают в них их «вну­треннюю сущность», «самую народность». Автор отмечает, что «народом народов» считают себя также и евреи, французы, греки, итальянцы и т.д. По его мнению, именно дурно понимаемый патриотизм, национализм, подтолкнул иудеев к расправе над Христом.

Исходя из того, что только христианская политика способна ис­коренить «людоедские отношения» между народами, Соловьев подходит и к решению польского вопроса. По его мнению, напрасны усилия ре­шать этот вопрос на основе «племенного родства», ибо главное, что разде­ляет нас с поляками, – религия, а «дух – сильнее крови». Россия, кроме участия в трех разделах Польши и подавления в ней вооруженных восста­ний, сделала для Польши, считает Соловьев, немало добра: в 1814 г. сохранила ее от «неизбежного онемечения», не отдав всю Польшу Прус­сии; в 1864 г. «эмансипацией крестьян освободила Польшу от того ожесточенного антагонизма между панством и холопами, который в кор­не подрывал жизненные силы Польши».

И, тем не менее, несмотря на эти добрые дела, попытки сблизить­ся с поляками не могут увенчаться успехом не только на «племенной», но и на социальной и государственной почве. Ибо в социальном отно­шении поляки все еще настолько разделены, что, протягивая руку холопам, мы задеваем панов, а протягивая руку панам, вынуждены опять усугублять угнетенное положение холопов. А на государственной почве с поляками сойтись невозможно потому, что они страдают «несообразны­ми притязаниями» на русские земли, на восстановление Польши сначала 1772 года, затем 1667 года с присоединением Киева «польского», Смолен­ска «польского», Тамбова и т.д. Все эти «галлюцинации» автор относит к «патологическим явлениям».

Решение польского вопроса автор видит только в одном – в прими­рении Церквей: православной и католической. Заметим, что речь здесь пока идет не о соединении Церквей, а именно о примирении, что нико­гда не противоречило славянофильской доктрине. И потому такая идея не могла быть отвергнута аксаковской «Русью». К тому же В. С. Соловьев опять заговорил здесь о мессианской роли России как третьем Риме. Именно Россия, по его мнению, как «христианская и православная стра­на, не принимавшая участие в начале братоубийственного спора (между восточным и западным христианством. – Б. Б.), первая должна его по­кончить»[42].

Постепенно тема примирения Церквей в цикле статей Соловьева «Ве­ликий спор и христианская политика», однако, стала перерастать в тему «химического»[43] соединения Церквей со все большими обвинениями в расколе именно православия. Стали отчетливо звучать чуждые для ак­саковской «Руси» ноты возвеличения католицизма, попытки доказать его примат в христианской религии. Это и вызвало уже упоминавшееся вы­ступление Н. Я. Данилевского со статьей «Владимир Соловьев о право­славии и католицизме» и «Ответ Н. Я. Данилевскому» В. С. Соловьева. Но это привело также к почти полному разрыву редакции «Руси» с Соловьевым.

Данилевский сразу заметил своим зорким взглядом аналитика, что Соловьев не просто заблуждается и искажает историю взаимоотноше­ний православия и католицизма, но воздвигает, сооружает ошибочную концепцию всемирной истории, опасную для России.

Публиковать последнюю, заключительную статью цикла «Великий спор и христианская политика», посвященную идее соединения Церквей, И. С. Аксаков решительно воспротивился и предложил Соловьеву ее пе­ределать. Однако Соловьев твердо стоял на своем. «Будь я проклят, как отцеубийца, если когда-нибудь произнесу слово осуждения на святыню Рима», – заявил он в письме Аксакову в марте 1883 г.[44] В конце концов редакция опубликовала заключительную статью Соловьева со значитель­ными сокращениями, что вызвало его протестующее письмо. На этом сотрудничество В. С. Соловьева в «Руси» прекратилось.

Вынашиваемые им идеи вселенской теократии он решил выра­зить без оглядки на цензуру в новых трудах, которые предпочел издать за границей. Так появились три его работы, посвященные новой теории: «История и будущность теократии» (Т. 1. Загреб, 1887), «Россия и все­ленская Церковь» и «Русская идея» (обе на французском языке, Париж, 1888 г.).

Теократия для Соловьева – это «Царствие Божие» на земле. До­стигнуть его можно только через Церковь. На заре христианства Церковь была единой. Бог создал единую Церковь для борьбы с «врагами адо­выми», но Церковь разделилась, и зло распространяется в мире с удво­енной силой. Церковь только там, подчеркивает Соловьев, «где люди, соединенные взаимною братскою любовью и свободным единомыслием, становятся достойным вместилищем единой благодати Божией, которая и есть истинная сущность и жизненное начало Церкви, образующее ее в единый духовный организм»[45].

Соловьев отвергает мнение славянофилов (главным образом А. С. Хомякова), что православие является единственно истинным христиан­ским вероисповеданием, что весь западный мир находится вне настоя­щего христианства. Он находит изменения в символе веры у отколовше­гося от православия католицизма несущественными и напоминает, что эти изменения не были осуждены православными соборами как ересь. При этом явно обходит молчанием наиболее возмущавший православных иерархов догмат первого Ватиканского собора (1869–1870) о непогреши­мости папы Римского. Соловьев осуждает не только разделение христи­анской Церкви на восточную (православную) и западную (католическую), но и всякое церковное обособление по национальному принципу. Где нет единого духовного центра, Церкви становятся автокефальными, в них начинает господствовать антихристианский абсолютизм, распространя­ется атеизм. В пример Соловьев приводит Грецию, Болгарию, Румынию, Сербию.

Идеальной Соловьев считает организацию католической Церкви с ее наднациональной властью Римского первосвященника. Поэтому он выдвигает перед русскими православными людьми совершенно конкрет­ную задачу: «Прежде всего мы должны осознать себя тем, что мы есть на самом деле, а именно: органической частью великого христианского тела, – и признать нашу тесную солидарность с братьями на Западе, обла­дающими центральным органом, недостающим нам». И поясняет: «Этот моральный акт, акт справедливости и любви, был бы уже сам по себе огромным шагом вперед для нас и необходимым условием всякого дальнейшего прогресса»[46]. Насколько важна была эта мысль для Соловьева, свиде­тельствует тот факт, что слова, ее выражавшие, в тексте книги «Россия и вселенская Церковь» были выделены автором.

Во всяком случае, к этой мысли Соловьев возвращается не раз. В этой же книге он подчеркивает: «Все, что мы решаемся утверждать, это – что папство есть единственная международная и независимая власть, единственная действительная и пребывающая основа для вселенского дей­ствия Церкви. Это – факт неоспоримый, и его достаточно, чтобы заста­вить признать в папе единого хранителя преимущества и власти, данных Христом Петру (апостолу. – Б. Б.)». И в подтверждение «легитимности» папского престола добавляет: «Перенесение в Рим верховной церковной власти, установленной Христом в лице апостола Петра, есть очевидный факт, подтверждаемый церковным преданием и оправдываемый логикой вещей»[47]. Власть в Церкви, основанной Христом, напоминает Соловьев, являлась единодержавной. Христос основал ее на монархической власти Петра: «Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою», – ци­тировал Соловьев Евангелие в подтверждение своих слов[48]. Он считал, что на коллективном мнении не может строиться управление Церковью, ибо это отдаст его во власть случайных страстей. Такое управление Церковью не будет соответствовать Божественному величию.

Иисус Христос в своем богочеловеческом служении, по Соловьеву, выступал в трех ипостасях: как первый священник, как царь и как про­рок. В теократии, считал Соловьев, все эти три вида деяния должны быть продолжены для достижения Царства Божьего на земле. Священничес­кая роль должна осуществляться, по мнению Соловьева, христианской Церковью под руководительством Римского первосвященника. Царская власть во вселенской теократии должна была бы принадлежать русскому царю. Как сын Церкви, царь духовно должен быть подчинен папе Римскому. Этот щекотливый момент в своей теократиче­ской конструкции Соловьев пытался устранить тем, что сосуществование двух властей должно было регулироваться христианской моралью, прове­дением царем исключительно христианской политики. В представлении Соловьева, цари должны были бы нравственно восходить до религиозного союза с Римским первосвященником. Пророческую функцию в обществе Соловьев отводил пророкам, которые всегда во все времена существовали в любом обществе.

Свою конструкцию Соловьев недаром называл также свободной те­ократией, ибо в ней свободными, а не юридически регламентированными предполагались отношения между первосвященником и царем, предполагалось свобод­ное, сыновнее подчинение Церкви, свободным было пророчество. Трие­динство социальных функций было призвано олицетворять власть Христа через посредников – Святую Троицу в действии. Государству в традици­онном смысле с его методами насильственного принуждения не было места в теократии Соловьева, все должно было регулироваться по такому принципу: тому больше, кто менее эгоистичен. Всеобщая взаимная лю­бовь должна была положить конец классовой борьбе и «истребительной» конкуренции и постепенно преобразить человечество в Тело Христово.

Вместо национальных квартир Соловьев предлагал единое, всемир­ное христианское отечество. И во имя этой, единственно оправданной, по его мнению, цели он предлагал России самопожертвование. Соб­ственно, в этой миссии России – послужить соединению Церквей, взять на себя главную роль в создании христианского оте­чества он и видел «русскую идею», о чем и написал в одноименной своей работе. Эту мысль он проводит достаточно откровенно и настойчиво. Как бы под­бадривая читателей на этот шаг, он напоминает им, что русское государ­ство, собственно говоря, даже возникло благодаря национальному само­отречению, «в дни, когда наши предки… по своей доброй воле и по зре­лым размышлениям призвали к власти скандинавских князей, сказав им достопамятные слова: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, приходите княжить и владеть нами»»[49]. Он старается убедить чи­тателя, что жертва, собственно, и не так велика в данном случае, «что единственное, чем мы должны пожертвовать истины ради, это – лже­церковным учреждением… основанным на раболепстве и материальном интересе и действующим путем обмана и насилия»[50]. В этой крити­ческой эскападе было немало правды относительно синодального упра­вления русской православной Церковью. Но Соловьев как бы не замечал или не хотел замечать, что такие пороки в более крупных масштабах водились и за католической Церковью.

Понимая, что его проповедь «национального самопожертвования», призыв «принести в жертву истинному Богу наш национальный эгоизм» могут встретить не только непонимание, но и отпор, Соловьев угрожаю­ще предупреждал: «Но не желающие пожертвовать своим национальным эгоизмом вселенской истине не могут и не должны называться христиа­нами»[51].

Несмотря на эти предостережения, теократическая «русская идея» Соловьева была встречена почти единодушным осуждением не только среди православных священнослужителей, но и во всех кругах русско­го общества. В отличие от более ранних работ, таких как «Критика отвлеченных начал», «Чтения о богочеловечестве», «Духовные основы жизни» или более поздний фундаментальный труд «Оправдание до­бра», работы, выражавшие теократическую идею, подвергались резкой массированной критике в периодической печати. Сам Соловьев жало­вался в письме отцу-иезуиту П. Пирлингу 26 февраля 1887 года: «Всех статей (значительных по содержанию и по объему), изданных против меня по вопросу о соединении Церквей, известно мне 27, не считая мел­ких заметок и пасквилей, продолжающих являться и до сего дня»[52]. И это еще до выхода его указанных выше парижских работ по данной проблематике.

Не только оппоненты В. С. Соловьева, но и его доброжелатели, его последователи, исследователи, высоко ценившие его философско-богословское наследие, единодушно называли его теократическую идею край­не противоречивой, несостоятельной и утопической. Осно­вательной критике идею теократии Соловьева подверг Е. Н. Трубецкой в своем фундаментальном двухтомном труде «Миросозерцание Вл. С. Соловьева» (М., 1913), в котором он в целом высоко оценил духовное на­следие философа, особенно «бессмертную душу» этого наследия – уче­ние о богочеловечестве. Что касается учения Соловьева о теократии, то Трубецкой отмечает его крайнюю противоречивость и утопичность. Од­ну из коренных ошибок Соловьева Трубецкой видит, с одной стороны, «в противоречивой попытке включить государство как составную часть в Царствие Божие», «изобразить теократическое государство как социаль­ное Тело Христово». Это Трубецкой называет мистификацией естествен­ного порядка. С другой стороны, столь же неправомерной представляется Трубецкому «попытка втиснуть Царствие Божие, хотя бы здесь на земле, в рамки церковно-государственной организации и найти земное осуще­ствление мистического Триединства в объединении трех теократических властей». Это Трубецкой назвал «недозволительной рационализацией» мистического начала[53]. Вообще, идея строительства Царства Божия на земле была подвергнута критике Е. Н. Трубецким и многими другими именно как утопическая. Похвалив Соловьева за то, что он правильно определил достижение полноты и целостности истинной жизни в Боге как окончательную цель для человека и человечества, Трубецкой вместе с тем увидел ошибку его в том, «что он поверил в возможность дости­жения этого высшего предела всякого существования в рамках здешнего, земного». Трубецкой поясняет: «В полноте своей идеал цельности жизни не может быть осуществлен не только в пределах государства, но и в пре­делах всего вообще греховного, несовершенного, а потому самому – становящегося мира»[54].

Трубецкой убедительно показал наивность надежд Соловьева уви­деть в теократии идеальных святителей, идеальных царей и идеальные на­роды, которые «добровольно и по совести» будут исполнять свои обязан­ности, нисколько не заботясь о своих правах. Подданные теократического государства, в котором исповедание христианской веры будет связано с мирскими выгодами, немедленно все, иронизирует Трубецкой, да­же политические мошенники, объявят себя правоверными католиками и ревностными теократами. Трубецкой недоумевает, как может суще­ствовать государство, не защищая себя от внешних и внутренних врагов «вещественным оружием». Но теократия Соловьева не предполагает со­держания не только воинов, но даже судей и администраторов, не ру­ководствующихся христианскими заповедями: «не убий; не судите, да не судимы будете» и т.д. Трубецкой справедливо отмечает, что тем самым отрицается само существование государства.

Заложенное в учении Соловьева о теократии отрицательное отно­шение к существующим формам государства Трубецкой осуждает. Он напоминает, что Христос в Евангелии проявлял более чем терпимое от­ношение к разного рода исполнителям государственных обязанностей, в том числе и к воинам; что «Евангелие ценит государство не как воз­можную часть Царствия Божия, а как ступень, долженствующую вести к нему в историческом процессе». Поэтому, считает Трубецкой, надо благословлять ту силу, которая до времени мешает миру превратиться в ад. «Тот ложный максимализм, – поясняет Трубецкой, – который с мнимо-религиозной точки зрения отвергает низшие и посредствую­щие ступени во имя вершины, во имя христианского идеала, отрицает христианский путь: это – максимализм не христианский, а беспутный» (выделено Е. Н. Трубецким)[55].

Некоторые из критиков теократической концепции обращали вни­мание на то, что Соловьев как бы не видит на земном шаре никого, кроме христиан; вопрос о месте при теократии миллионов сторонников таких фундаментальных религий, как буддизм, иудаизм, ислам, не был им по­ставлен. Лишь из других работ В. С. Соловьева можно было заключать, что он, очевидно, считал само собой разумеющейся христианизацию всего мира. Констатируя, что иудейство заняло «господствующее положение в наиболее передовых странах», что они «господа в современной Европе», что в Англии, «да и в других странах финансы и большая часть перио­дической печати находятся в руках евреев (прямо или косвенно)»[56], Соловьев в своих работах неоднократно цитирует слова Христа, что и «Израиль спасется», т. е. в конце концов примет христиан­ство. Правда, для этого он призывал читателей относиться к евреями по-христиански, несмотря на то, что они относятся к христианам по-иудей­ски. В книге «История и будущность теократии» Соловьев напомнил, что в первоначальной ветхозаветный теократии, кроме главного ствола, воз­росшего от Авраама, имелась и побочная ветвь – от Агари и Исмаила, что ислам, таким образом, получил обетование Господне. В духе веротерпи­мости была выполнена им и работа «Магомет. Его жизнь и религиозное учение» (1896). Но в тщательно разработанной им схеме «свободной те­ократии» место ислама не прояснено. И совсем не поставлен вопрос о будущем буддизма, хотя уже и тогда его исповедовала значительная часть населения планеты.

Неудивительно, что пропаганда Соловьевым идеи теократии не на­шла отклика в русском обществе, ибо, как писал А. Ф. Лосев: «Такая философия истории и такая вера в теократический прогресс истории ре­шительно никого не устраивали. И, можно сказать, из всех соловьевских учений не было такого учения, которое бы так далеко отстояло от тогдаш­ней русской общественности. Эту соловьевскую теократию все считали каким-то курьезом»[57].

Еще менее удивительно, что пропаганда этой теории встретила за­преты со стороны духовной и светской цензуры, поддержанные самим царем. На жалобе, поданной Соловьевым Александру III 14 ноября 1890 г. по по­воду цензурных запретов на распространение его последних сочинений, несмотря на содержащиеся в ней комплименты в адрес самодержавия, царь решительно начертал: «Сочинения его возмутительны и для рус­ских унизительны и обидны»[58].

И впоследствии, спустя многие годы, даже те, кто боготворил В. С. Соловьева, высоко ценил его духовное наследие или отмечал в этом наследии немало выдающегося, считали его «свободную теократию» яв­ной неудачей. Н. А. Бердяев, например, писал в 1925 году: «Соловьевская вселенская теократия есть чистейшая утопия, которая в последний пе­риод его жизни потерпела крушение в его сознании»[59]. В работе, написанной также в эмиграции, В. В. Зеньковский, высоко ценивший В. С. Соловьева как философа, тем не менее, отмечал: «Католические сим­патии Соловьева, его утопические планы совершенно изолировали его от русского общества, и доныне нет никого, кого вдохновили бы эти мечты Соловьева»[60].

И вот исповедание этой теории, которой, как с сожалением отмечал Е. Н. Трубецкой, Соловьев посвятил лучшие годы своей жизни, и послу­жило причиной его жесткой, весьма агрессивной критики теории Да­нилевского, последовавшей после его смерти. Ибо теократия Соловьева по всем пунктам была антиподом теории культурно-исторических типов Данилевского. Имеется много свидетельств, что именно в теории Да­нилевского Соловьев увидел основное идейное препятствие для пропа­ганды своей «свободной теократии». Даже племянник В. С. Соловьева – С. М. Соловьев в своей апологетической книге «Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева» вынужден был признать: «Но, конечно, главной причиной его борьбы с «кораном» славянофильства (так В. С. Соловьев называл книгу Н. Я. Данилевского «Россия и Европа». – Б. Б.) было то, что при подобном понимании истории соединение Церквей является невозможным в самом принципе»[61]. Но, собственно, и сам В. С. Соловьев не скрывал, что именно этим мотивом он руководство­вался в своем публицистическом походе против книги Данилевского. В письме к Н. Н. Страхову от 10 ноября 1887 г., поясняя свое намере­ние выступить с критической статьей о книге Данилевского, он откро­венно заявил, что Данилевский «соорудил некоторое неуклюжее здание, которое стоит на моей дороге», что разбор книги давал ему возможность продолжить «проповедь Вселенской Церкви и примирения с папством», которую ему мешает вести цензура[62].

Статья В. С. Соловьева с резкими нападками на Данилевского под названием «Россия и Европа», опубликованная им во втором и четвер­том номерах журнала «Вестник Европы» за 1888 г., послужила нача­лом полного разрыва многолетних теплых, дружеских отношений с ним Страхова. И не только потому, что автор ее развивал в ней с прежней настойчивостью идеи, уже осужденные Н. Я. Данилевским, не только по­тому, что оскорблял память этого еще более духовно близкого Страхо­ву человека, но и потому, что совершенно неожиданно круто повернул в сторону ненавистного Страхову оголтелого западничества и его флаг­мана – журнала «Вестник Европы». На самом деле в полном смысле западником Соловьев с его неизменно религиозно-монархическими убе­ждениями никак стать не мог. Но западникам, и в частности редакции «Вестника Европы», явно ко двору пришлась яростная публицистическая атака В. С. Соловьева против «русского национализма», к которому она причисляла Н. Я. Данилевского.

Намерение Соловьева написать критический разбор книги Дани­левского, ставшей ему вдруг поперек дороги, не могло не покоробить Страхова, потому что за год до этого на опубликованную им статью «О книге Н. Я. Данилевского» в «Известиях Санкт-Петербургского сла­вянского благотворительного общества» никаких возражений Соловьев не высказывал. В своей статье Страхов дал очень высокую оценку кни­ге. Он объяснил, что хотя и можно назвать ее «катехизисом или ко­дексом славянофильства», но этим далеко не исчерпывается значение книги. Более того, Страхов счел нужным подчеркнуть, что это не глав­ное в книге Данилевского, что основная ценность ее – в новой теории всеобщей истории, а вопрос о славянстве и взаимоотношениях между Россией и Европой – всего лишь частный случай, поясняющий эту но­вую общую теорию исторического процесса. Открытие и обоснование Данилевским культурно-исторических типов он охарактеризовал как пе­реворот в науке, внесение в историческую науку естественной системы вместо искусственной, господствовавшей в ней долгое время.

Страхов обратил внимание читателей на абсолютную оригиналь­ность теории Данилевского, на ее поразительную «простоту и трезвость», на отсутствие в ней стремления обосновать национальное превосходство славян. Последнее, по мнению Страхова, выгодно отличает ее от по­добных историософских построений в странах Европы, «насильствен­ной и властолюбивой не только на практике, но и в своих умствен­ных построениях». Он поясняет, что в теории Данилевского «славяне не предназначены обновить мир, найти для всего человечества решение исторической задачи; они суть только особый культурно-исторической тип, рядом с которым может иметь место существование и развитие дру­гих типов». В этом, а также в явном отсутствии следов влияния на Да­нилевского немецкой философии увидел Страхов отличие его теории от славянофильских взглядов.

О том, что своей теорией Данилевский подчеркивает самоценность каждой национальной культуры, по мнению Страхова, убедительно сви­детельствует характеристика в книге «Россия и Европа» китайского куль­турно-исторического типа. Для западного историка, говорит Страхов, Китай «есть нечто неправильное и пустое, какая-то ненужная бессмы­слица», поэтому в учебниках по истории «о Китае и не говорят, его вы­кидывают за пределы истории». А согласно теории Данилевского, «Китай есть столь же законное и почтительное явление, как греко-римский мир или гордая Европа».

Попытки поставить под сомнение новаторство теории Данилевско­го Страхов решительно отвергает. Он допускает, что предшественники у Данилевского были, что в исторической мысли имелись зачатки его теории. Но это наблюдается перед гениальным прорывом в любом ви­де творчества – научном или художественном. И у А. С. Пушкина были свои предшественники – В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков, И. И. Козлов и др. Но только Пушкину, напоминает Страхов, принадлежит заслуга со­здания русской поэзии и основания русской литературы. Чтобы усилить эту свою мысль, Страхов приводит еще такое сравнение: «Иной скептик готов будет, пожалуй, сказать, что и великолепный дом, который он видит в первый раз, не представляет ничего нового, так как он уже давно видел кучу кирпичей, из которых этот дом построен»[63].

В. С. Соловьев в статье «Россия и Европа», выполняя сверхзада­чу отстаивания своей теократической теории, почти по всем пунктам статьи Страхова высказывает противоположную точку зрения. Надо сра­зу отметить, что в этой статье, в отличие от последующих, Соловьев в какой-то мере еще продолжает воздавать должное Н. Я. Данилевскому. Он пишет, в частности, что, обладая «крупным умственным дарованием и безукоризненным нравственным характером, автор «России и Европы» примыкает к лучшим представителям славянофильства и целою бездною отделяется от торжествующего ныне площадного патриотизма и нацио­нализма»[64].

Соловьев, однако, отвергает теорию культурно-исторических типов прежде всего на том основания, что она противоречит универсальной сверхнародной христианской идее единого человечества. По его мне­нию, начиная с древнего Рима идет процесс нарастающей универсали­зации культуры, становление культуры сначала всеевропейской, а затем и общечеловеческой. «Если внешнее единство Римской империи с ее военными дорогами, – пишет он, – материально обеспечило и уско­рило всесветное распространение евангельской проповеди, как это заме­чали еще древние христианские писатели, то гуманитарные начала рим­ских юристов и религиозных философов подготовили умственную почву для восприятия самой нравственной идеи христианства, и по существу своему общечеловеческой и сверхнародной»[65].

Таким образом, и возникновение единой культуры, и ее распро­странение, универсализация всех культур – все это связано у Соловьева с христианством. Единая сверхнациональная культура у него по суще­ству – христианская. Поэтому он ставит в вину Данилевскому то, что у него в книге «нельзя найти ни одного намека» на то, как прими­рить универсальную христианскую истину с автономностью культурно-исторических типов. Фактически он ставит под сомнение существование культур вне христианской идеи, как в прошлом, так и в настоящем.

Данилевский доказывал весомость и значительность древних куль­тур, приводил в пример китайский культурно-исторический тип. Он от­мечает в древнем Китае высокий уровень промышленности и торговли, земледелия и садоводства, недосягаемое для европейцев качество окра­шивания тканей, производства шелка, фарфора. Продолжая перечень за­воеваний древней китайской цивилизации, Данилевский писал: «Порох, книгопечатание, компас, писчая бумага давно уже известны китайцам и, вероятно, даже от них занесены в Европу. Китайцы имеют громадную литературу, своеобразную философию, весьма, правда, несовершенную в космологическом отношении, но представляющую здравую, возвышен­ную для языческого народа систему этики. Когда на древних греков коме­ты наводили суеверный страх, китайские астрономы, говорит Гумбольдт, наблюдали уже научным образом эти небесные тела. Науки и знания нигде в мире не пользуются таким высоким уважением и влиянием, как в Китае. Неужели же эта высокая степень гражданского, промышленного и в некотором отношении даже научного развития, которое во многом оставляет далеко за собою цивилизацию древних греков и римлян, в ином даже и теперь может служить образцом для европейцев, – вышла во все­оружии из головы первого китайца, как Минерва из головы Юпитера, а все остальные четыре или пять тысяч лет своего существования этот народ пережевывал старое и не подвигался вперед?» (С. 61).

Через призму единой всеевропейской универсальной, связанной с христианской идеей, культуры Соловьев не желает видеть и не ви­дит никакой особый китайский культурно-исторический тип. Он пи­шет в своей статье: «Огромная Китайская империя, несмотря на все сочувствие к ней Данилевского, не одарила и, наверное, не одарит мир никакою высокою идеей и никаким великим подвигом; она не внесла и не внесет никакого вековечного вклада в общее достояние человече­ского духа… Вообще китайская оригинальность обнаруживается более всего отрицательным или дефективным образом»[66].

Как уже отмечалось, Н. Я. Данилевский вовсе не был атеистом, во всей его историософской системе ясно просматривается его вера в ко­нечную предопределенность судеб человечества Божьим Промыслом. Как показывает его полемика с В. С. Соловьевым, он был убежденным пра­вославным христианином. Как и Соловьев, он считал, что христианство «должно со временем обнять его (человечество. – Б. Б.) вполне» (С. 67). Но Данилевский не выделял культурно-исторические типы по религи­озному принципу и вовсе не исключал принадлежность народов одного вероисповедания к разным культурно-историческим типам. Между тем Соловьев, исходя из противоположной точки зрения, не вполне коррект­но стал опровергать закон непередаваемости цивилизации на примере буддизма. Ему даже показалось, что он нашел решающее опроверже­ние теории Данилевского. Он пишет: «…религия, которая создала как свое средоточие такую своеобразную местную культуру, как тибетская, и однако же сохранила свой универсальный международный характер и исповедуется пятью- или шестьюстами миллионами людей, рассеянных от Цейлона до Сибири и от Непала до Калифорнии, – вот колоссальное фактическое опровержение всей теории Данилевского, ибо нет ника­кой возможности ни отрицать великой культурно-исторической важно­сти буддизма, ни приурочить его к какому-нибудь отдельному племени или типу»[67]. Но надо еще раз заметить, что, ничуть не опровергая тео­рию Данилевского, проблема буддизма могла бы стать серьезным препят­ствием в осуществлении вселенской христианской теократии Соловьева. В какой-то степени Соловьев ломился в открытую дверь, когда опровер­гал «непередаваемость цивилизаций» с помощью фактов передаваемости «образовательных начал». Данилевский в своей книге указывал, что пре­жде всего завоевания науки переходят по закону преемства от одной цивилизации к другой.

Более убедительными выглядели замечания Соловьева об отсут­ствии политического единства между странами, принадлежащими к евро­пейской цивилизации, о вспышках антагонизма между ними, о суще­ственных различиях между языками романо-германской группы. Но Да­нилевский вовсе не исключал таких временных политических разногла­сий и конфликтов внутри стран одной цивилизации. Он говорил лишь об их принадлежности к одному культурно-историческому типу, о не­оправданно высокомерном отношении стран этого культурно-историчес­кого типа к другим цивилизациям, в частности к славянскому миру.

Но основной полемический огонь В. С. Соловьев сосредоточил как раз против обоснования Н. Я. Данилевским права на существование в ми­ре особого славянского культурно-исторического типа. И здесь не обо­шлось без передержек и искажений при изложении взглядов Данилев­ского. Соловьев, например, большой акцент сделал на тезисе, что Да­нилевский якобы проповедует национальную исключительность славян, превосходство их над другими народами, заявляя, что славянский куль­турно-исторический тип будет более совершенным. Причем мысли Да­нилевского на этот счет он укладывает в далекие от подлинника форму­лы: «Наш народ по самому ходу истории и по естественному преемству национальных культур должен сменить все прочие отжившие или отжи­вающие народы. «Смена» эта тоже не обходится без жестокой крова­вой борьбы и разных национальных убийств…» Данилевский «считает Россию и славянство лишь особым культурно-историческим типом, – однако наиболее совершенным и полным (четырехосновным, по его тер­минологии), совмещающим в себе преимущества прежних типов»[68].

Да, Данилевский считал, что Россия и славянство имеют все осно­вания быть одним из многих существовавших культурно-исторических типов. Но он также писал о нем как о еще несостоявшемся, который лишь при определенных условиях может состояться; никогда не писал, что он будет последним и заменит собой «все отжившие и отживающие народы». Он не считал Россию и славянство уже сложившимся «наибо­лее полным и совершенным» культурно-историческим типом, а полагал, что у России и славянства есть только задатки такого развития. Он пи­сал, что мы можем только «надеяться, что славянский тип будет первым (и, возможно, не последним. – Б. Б.) четырехосновным культурно-историческим типом» (С. 430), т. е. воплотит в себе деятельность рели­гиозную, культурную (в узком смысле), политическую и общественно-экономическую.

Конечно, представители либерально-буржуазной и марксистской мысли могли только аплодировать Соловьеву, когда он решительно от­верг тезис Данилевского о том, что наличие общины у славян является одним из доказательств «особости» славянского культурно-исторического типа. Хотя у народнической интеллигенции, которая в это время еще ко­личественно преобладала, как мы видели из отзыва Н. К. Михайловского, этот тезис возражений, естественно, не вызывал.

Возмущение во многих органах печати вызвало отрицание Соловьевым каких-либо задатков для развития у славян своей науки и культу­ры. Действительно, заявления Соловьева на этот счет, сделанные в его статье, могли покоробить национальное чувство читателей самых раз­личных политических убеждений. Говоря, например, о ничтожном будто бы опыте русской науки, Соловьев резюмировал: «Видеть в этом де­фективном опыте какие-либо задатки самобытности русской науки нет никакой возможности»[69]. Хотя российская наука к этому времени уже могла гордиться такими именами, как М. В. Ломоносов. И. М. Сеченов, Н. И. Пирогов, М. В. Острогорский, Д. И. Менделеев. Названные Дани­левским имена некоторых выдающихся славянских ученых, например чехов Яна Пуркинье и П. И. Шафарика, Соловьев проигнорировал, а по­ляка Коперника аттестовал не очень убедительно как представителя вне­национальной европейской науки.

Пассажи Соловьева относительно русской литературы и искусства были еще более тенденциозными. Чтобы увидеть в русской литерату­ре задатки складывающегося славянского культурно-исторического ти­па, надо, чтобы эта литература развивалась по восходящей линии, а это­го, считает Соловьев, в ней не наблюдается. Самый «прославленный» из русских романистов Л. Н. Толстой, по наблюдению Соловьева, уже де­сять лет ничего не пишет. Что касается остальных писателей, то, считает Соловьев, «при самой доброжелательной оценке все-таки остается несо­мненным, что Европа никогда не будет читать их произведения»[70]. В музыке и живописи, по мнению Соловьева, есть только два имени – М. И. Глинка и А. А. Иванов.

Дело даже не в том, что названные Данилевским в доказательство достижений русской культуры А. С. Пушкин и Н. В. Гоголь были проиг­норированы Соловьевым. Его скандальные статьи о Пушкине в этом от­ношении многое проясняют. Но Соловьев не нашел ничего дос­тойного европейского уровня культуры и в таких представителях рус­ской литературы, живописи, музыки, как М. Ю. Лермонтов, Н. А. Не­красов, Ф. И. Тютчев, И. С. Тургенев, И. А. Гончаров, Ф. М. Достоевский, А. И. Герцен, М. Е. Салтыков-Щедрин, Н. С. Лесков, И. Н. Крамской, И. Е. Репин, В. М. Васнецов, А. П. Бородин, М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков, П. И. Чайковский. Большинство из перечисленных пред­ставителей культуры к этому времени уже завершили свой жизненный путь, другие уже создали произведения, сделавшие их имена широко известными в России, а в некоторых случаях и в Европе. Например, у П. И. Чайковского уже поставлены были балет «Лебединое озеро», опе­ры «Евгений Онегин», «Мазепа», «Чародейка», прозвучало большин­ство его симфоний, фортепьянных и скрипичных концертов, «Итальян­ское каприччио». И. Е. Репин уже создал «Бурлаков на Волге», «Не жда­ли», «Иван Грозный и сын его Иван», многие портреты, в том чис­ле портрет Мусоргского. Н. С. Лесков уже написал «Некуда», «На но­жах», «Соборяне», «Очарованный странник», «Левша», «Тупейный ху­дожник». Но для Соловьева русская культура в своем развитии остано­вилась на М. И. Глинке, А. А. Иванове и раннем Л. Н. Толстом и никаких задатков на будущее не имела.

Естественно, это выступление Соловьева вызвало протесты в пе­чати. Перчатку в споре с ним поднял его недавний единомышленник по славянофильским увлечениям и долголетний друг Н. Н. Страхов, для которого верность своим принципам и памяти Н. Я. Данилевского бы­ла, несомненно, дороже. Страхов выступил со статьей «Наша культура и всемирное единство. Замечания на статью г. Вл. Соловьева «Россия и Европа»» («Русский вестник». 1888. № 6). Между ними началась по­лемика, которая продолжалась шесть лет. Последовал обмен ударами с нараставшей силой ожесточения: Соловьев В. С. «О грехах и болез­нях» («Вестник Европы». 1889. № 1) – Страхов Н. Н. «Последний ответ Вл. С. Соловьеву» («Русский вестник». 1889. № 2); Соловьев В. С. «Пись­мо в редакцию» («Вестник Европы». 1889. № 3) – Страхов Н. Н. «Спор из-за книг Н. Я. Данилевского» («Русский вестник». 1889. № 12); Соловьев В. С. «Мнимая борьба с Западом» («Русская мысль». 1890. № 8) – Страхов Н. Н. «Новая выходка против книги Н. Я. Данилевского» («Новое время», 1890 от 21 сентября и 20 ноября).

После статьи Соловьева «Мнимая борьба с Западом» Толстой уго­варивал Страхова: «…не отвечайте Соловьеву… По тону видно, что он не прав»[71]. Толстой, вообще с предубеждением относясь к газетно-журнальной полемике, считал, что она как низший сорт литературы только отвлекает Страхова от серьезных научных трудов. Но ответная статья Страхова была уже готова, и он ее опубликовал.

Однако на следующую статью Соловьева «Счастливые мысли Н. Н. Страхова» («Вестник Европы». 1890. № 11), следуя совету Толстого, Стра­хов отвечать не стал[72]. Презрительное молчание Страхова Соловьев истолковал как свою победу в полемике, что и отразилось в его новом выпаде против Страхова в статье по поводу книги Д. Щеглова «История социальных систем» («Вестник Европы». 1891. № 7). Страхов жаловался Толстому: «Соловьев недавно напечатал, что он победил меня, заста­вил молчать… Он на меня нападает и не слышит ответа. Вы видите, я Вас слушаюсь. И об этом нужно посоветоваться с Вами»[73]. Поэтому на статью В. С. Соловьева «Немецкий подлинник и русский список» («Вестник Европы». 1890. № 12) Страхов, помедлив, все-таки ответил на­писанной в Ясной Поляне за полтора года до своей смерти статьей «Исто­рические взгляды Г. Рюккерта и Н. Я. Данилевского» («Русский вестник». 1894. № 10).

В этой полемике Соловьевым было допущено немало передержек, искажений теории Н. Я. Данилевского, его позиции по многим вопро­сам. В отличие от прежнего уважительного тона при упоминании Дани­левского и его книги, он допустил несколько оскорбительных выпадов в его адрес. К. Н. Леонтьев, который высоко ценил некоторые религиоз­но-богословские работы В. С. Соловьева, сообщил И. И. Фуделю в письме от 24 января 1891 г., что «ужасно недоволен им за последние три года», и пояснил: «т. е. с тех пор, как он вдался в эту ожесточенную и ча­сто действительно недобросовестную полемику против славянофильства. Недоволен самым направлением, недоволен злорадным и ядовитым то­ном, несомненной наглостью подтасовок»[74]. Хотя, до того как познако­миться с первой статьей Соловьева о «России и Европе» и его «Русской идеей» на французском языке, Леонтьев в письме к К. А. Губастову, сим­патизирующему Соловьеву, считал нужным признать, что это настоящий гений, «и гений с какою-то таинственною, высшею печатью на челе», что он «единственный из наших писателей, который подчиняет до известной степени мой ум»[75].

Нельзя, конечно, забывать, что полемизировал Соловьев не­посредственно не с Данилевским, а со Страховым, истолкователем и защитником его учения. И резкости замечаний Соловьева в отдельных случаях относились не столько к Данилевскому, сколько к самому Стра­хову и его книге «Борьба с Западом в нашей литературе». Но все же основное содержание и весь пафос его статей был направлен против теории Данилевского, против в основном точного истолкования ее Стра­ховым. Когда Страхов в статье «Наша культура и всемирное единство» оказался несколько неточным в передаче мыслей Данилевского, заявил, что события только внутри одного культурно-исторического типа бы­вают тесно связаны между собой, Соловьев немедленно зафиксировал эту неточность, за которую, по его мнению, на Данилевского никак не­возможно «возлагать ответственности»[76]. Других конкретных искажений Страховым мыслей Данилевского Соловьев больше не указал, хотя и за­явил в статье «Мнимая борьба с Западом», что их якобы очень много.

Соловьев сознавал, что в своих атаках на книгу Данилевского не всегда придерживался тона невозмутимой корректности, которая была в гораздо большей степени свойственна статьям Страхова. В «Письме в редакцию» он даже как бы извинился на этот счет. «Я весьма сожа­лею, – писал он, – что наш спор принял отчасти вид «личного пре­пирательства», и охотно беру назад все резкости в моем предыдущем от­вете»[77]. Но и после этого объяснения тональность его полемических публикаций не изменилась.

Суть его позиции, изложенной в его первой статье «Россия и Евро­па», также не изменилась. Под действием полемических страстей он лишь дополнил ее, заострил ее направленность против концепции Дани­левского, не очень церемонясь с ее точным содержанием в угоду своему, часто фельетонно-саркастическому, стилю полемики.

Соловьева не смутил тот факт, что мнение Страхова о его статье «Россия и Европа» «было уже высказано – и с большею силою – во мно­гих газетных статьях», что популярные газеты, представляющие тогдаш­нее русское просвещение, были возмущены его отрицательным взглядом на русскую культуру и не ограничились упреками во вражде Соловьева к отечеству, а стали прямо опровергать его положения, «доказывая, что наша культура процветает, что в науках, искусствах, литературе мы от­части уже превзошли Европу, а отчасти непременно превзойдем в самом ближайшем будущем»[78]. Хотя Соловьев и приправил более скромные возражения газет некоторой долей преувеличения для саркастической ядовитости, но даже в этом виде их оценки состояния рус­ской культуры к концу XIX века оказались ближе к истине, чем мрачные приговоры ей Соловьева, от которых он отнюдь не отказался в ходе по­лемики со Страховым.

Теорию Данилевского он с еще большей решительностью называ­ет «ложной», книгу его считает «литературным курьезом». По-прежнему пишет, что Данилевский якобы преподносит славянский культурно-исто­рический тип как последний, завершающий исторический процесс, и от­носит это к выражению «национального самодовольства». Соловьев опять настаивает на том, что никаких культурно-исторических типов нет, а есть процесс развития единой христианской культуры, «все более и более втя­гивающий в свою жизненную сферу все прочие народы земли». И в этом плане видит только одно препятствие: «Некоторое относительно твердое сопротивление этому европейскому влиянию оказывает пока один толь­ко Китай, который и составляет со своим исключительно национальным просвещением единственную и действительную, хотя, разумеется, лишь временную противоположность нашей – общечеловеческой, христиан­ской культуре»[79].

Н. Н. Страхов отметил, что главным мотивом, подтолкнувшим В. С. Соловьева к ожесточенной полемике с книгой «Россия и Европа», была его теократическая теория, его мысль о соединении Церквей. Он пояснял: «Сильнейшее препятствие к такому соединению автор усмо­трел в «национальной исключительности», которою будто бы зараже­ны наши образованные и управляющие классы. Нужно было бороться с этим направлением, разрушать веру в самобытные начала русской жиз­ни. Но сильнейшей поддержкой этой веры оказалась литературная шко­ла славянофилов, к которой причислял себя и сам автор. Нужно было отказаться от этой школы и употребить всякие усилия, чтобы уронить ее значение. Но наибольшим успехом из славянофильских писателей пользовалась книга Данилевского. Нужно было, сколько возможно, по­дорвать авторитет этой книги»[80]. Здесь только явно завышена степень славянофильства Данилевского, о чем уже говорилось и будет сказано еще. Но что основным мотивом полемики Соловьева была именно его новая теоретическая концепция, распространению которой препятство­вала книга Данилевского, – факт бесспорный, подтвержденный, как уже указывалось, многими знатоками творчества В. С. Соловьева.

Ощущение опасности для его теократических идей должно было усиливаться у Соловьева в связи с нарастанием успеха книги «Россия и Европа», быстро разошедшейся третьим (вторым книжным) изданием в 1888 году. Страхов также отметил это обстоятельство. В статье «Новая выходка против книги Н. Я. Данилевского», опубликованной в 1890 году, когда уже почувствовалась потребность в еще одном издании «России и Европы», Страхов писал: «Теперь уже многие тысячи читателей знают и любят книгу Н. Я. Данилевского; поэтому можно только подивиться, что ее противник так мало боится выступать перед этими читателями, и можно твердо надеяться, что они сейчас же оценят его выходку, увидят, что она лишена всякой основательности, всякого беспристрастия»[81]. В этой же статье Страхов сообщает: «Но самый важный успех «Россия и Европа» имела не в отечестве, а в славянских землях; там усердно читали теорию «славянского культурного типа», ссылались на нее в по­литических статьях и прозвали ее автора «апостолом славянства»»[82].

Именно поэтому и решил Соловьев, считает Страхов, отнять у кни­ги «всякое научное достоинство»[83]. Главные вопросы – о культурно-исторических типах, об отношениях России и Европы, о «европейничании», – поставленные и проанализированные Данилевским, Соловьев, по верному наблюдению Страхова, обошел. Попытки Соловьева разру­шить теорию Данилевского путем разного рода поправок: перемещением какой-либо народности из одного культурно-исторического типа в дру­гой или изменением их количества – обречены на неудачу, полагает Стра­хов, ибо они ничего не меняют в принципе, в самой сути «естествен­ной систематизации» Данилевским исторического процесса. Неудачна сама попытка заменить теорию равенства культурно-исторических типов в судьбах человечества теорией «мнимого единства» народов, основанной на обязательном приведении их, хотя бы и силой, к единой христианской вселенской культуре.

А что Соловьев не исключал при этом насильственного приобще­ния к христианству, Страхов доказывает, ссылаясь на тезис Соловьева о прогрессирующем в мире процессе единения человечества, возрастаю­щие по степени ростки которого он увидел еще в монархии Кира и Дария, в царстве Александра Македонского и в Римской империи, покорившей множество народов и создавшей таким образом предпосылки для широ­кого распространения христианства. Страхов напомнил Соловьеву, что все эти насильственным образом созданные империи в конце концов рас­падались на государства, созданные по национальному принципу. Тем же закончилась и предпринятая Наполеоном попытка «объединить» народы. Вообще, Соловьев обошел вопрос о роли национального фактора в исто­рии, справедливо считает Страхов. Он напомнил Соловьеву: «»Россия и Европа» есть взгляд на всемирную историю, основанный на начале национальности. Следовательно, для опровержения критик обязан был рассмотреть вопрос, какую роль играет национальность во всемирной истории и показать, что эта не та роль, какую приписывает этому нача­лу автор книги»[84]. Но Соловьев уклонился от этой задачи.

Зато Соловьев, по мнению Страхова, явно исказил позицию Да­нилевского, приписав ему «национальное самодовольство», культивиро­вание национальной исключительности славян, их якобы мессианской роли в истории. Он подчеркнул, что теорией Данилевского отрицается вообще мессианская роль в истории какого-либо народа, нации или куль­турно-исторического типа. Теория линейного, поступательного прогрес­са, возглавляемого по очереди разными нациями, была отвергнута Да­нилевским. По теории Данилевского, никакая культура, в том числе и славянская, не может быть высшей целью человечества. Мультилинейное развитие локальных цивилизаций исключает мессианизм в истории. «Н. Я. Данилевский первый почувствовал и призрачность этих понятий об истории, и всю опасность и мечтательность этих притязаний на буду­щее первенство», – возражает Страхов Соловьеву[85].

Страхов указал и на ряд других искажений мыслей Данилевского под пером Соловьева. Особое внимание он уделил попытке Соловьева высмеять «претензию» Данилевского на развитие «самобытной» русской науки. Во-первых, возражает Страхов, у Данилевского именно наука является тем, что бесспорно переходит от одного культурно-историче­ского типа к другому, что составляет «общую сокровищницу» человече­ства. Во-вторых, Данилевский говорит не о национальной самобытно­сти наук (такую «претензию Данилевского» Соловьев «сам придумал»), а о предрасположенности каждой нации к каким-либо наукам. И в-третьих, в отличие от Соловьева, который не видит в русском народе задатков для развития наук, Данилевский в этом отношении настроен оптимистически, – он верит в будущие успехи науки в славянском мире. Страхов видит ростки этих успехов уже в современной ему российской действительности. Он напоминает Соловьеву: «Наши математики, хими­ки, зоологи, физиологи, слависты уже известны целому миру и вносят в общую сокровищницу вклады самого высокого достоинства»[86].

Страхов приходит к убеждению, что, как ему кажется, резкий пе­реход Соловьева со славянофильских на западнические позиции, всяче­ское угождение главному органу западников – «Вестнику Европы», в ко­тором теперь публиковался Соловьев, не прибавят ему популярности. «Все признали, кажется, единогласно, – пишет Страхов, – что заметки его отличаются более недоброжелательством, чем остроумием и меткостью; вообще, можно надеяться, что за справками о состоянии русской науки и русского искусства никто не пойдет в статью г. Соловьева»[87].

В споре с Соловьевым, как, впрочем, и в полемике с другими оппо­нентами, Страхов всегда сохранял равновесие, старался воздействовать на читателя логикой своих размышлений, ссылками на неопровержимые факты. Эту черту его публицистики подметил В. В. Розанов, который писал: «…кто следил за его полемикой по поводу различных научных вопросов, не мог не чувствовать почти постоянного превосходства его над своими противниками, быть может поэтому именно всегда соеди­ненного со спокойным изяществом постоянно правильного спора»[88]. К корректности в споре с Соловьевым он чувствовал себя обязанным еще и в силу многолетних дружеских чувств, которые они испытыва­ли друг к другу. Страхов в свое время высоко оценил в печати защи­ту Соловьевым магистерской диссертации («Гражданин». 1874. № 48. С. 1211–1212). Об изданной отдельной книжкой этой работе он писал Л. Н. Толстому 1 января 1875 года: «А книжка его, чем больше читаю, тем больше мне кажется талантливою»[89]. Об этой книге, а также об изданной позднее докторской диссертации Соловьева «Критика отвлеченных на­чал» в 1881 году он опубликовал большую хвалебную статью в «Журнале Министерства народного просвещения» (№ 1, отд. 11. С. 79–115). Все пер­вые философские и богословские труды Соловьева – «Философские начала цельного знания», «Духовные основы жизни», «Чтения о богочеловечестве», в которых еще не проявлялась его новая прокатолическая и прозападническая ориентация, воспринимались Страховым положительно.

С большим уважением и, несмотря на разницу в возрасте, с дру­жеским чувством относился поначалу и Соловьев к Страхову. Они пе­реписывались, встречались, в период славянофильских пристрастий Соловьева нередко вместе проводили время во взаимоприятных и взаимо­полезных беседах. В одном из писем того времени он писал Страхову: «Дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич! Я уже давно собирал­ся писать Вам, чтобы поблагодарить за Вашу прекрасную книжку. Прочел ее с наслаждением и с двумя приятелями (обычный шутливо-каламбур­ный тон в частных письмах Соловьева. – Б. Б.). Особенно понравилась нам статья о Дарвине (позднее статьям Страхова о Дарвине Соловьев да­вал прямо противоположную оценку. – Б. Б.). Я Вас очень люблю, и мне всегда бывает хорошо с Вами»[90]. Свой «Ответ Н. Я. Данилевскому», написанный, как указывалось, еще при его жизни и с большим пиететом к нему, Соловьев, прежде чем опубликовать, дал почитать и подредакти­ровать Страхову[91].

Но в период полемики со Страховым Соловьев стал проявлять по отношению к своему другу сначала неискренность и двуличие, а за­тем и все нарастающую враждебность. Страхова, например, настолько потряс один эпизод в поведении Соловьева, что он подробно описал его в письмах и к Л. Н. Толстому, и к В. В. Розанову.

После «трех раундов» обмена взаимными ударами, после статьи Страхова «Спор из-за книг Н. Я. Данилевского» (декабрь 1889) и перед появлением статьи Соловьева «Мнимая борьба с Западом» (август 1890) между ними еще сохранялись, по крайней мере внешне, вполне дружес­кие отношения. Такое отношение и продемонстрировал Соловьев к Стра­хову во время их последней встречи летом 1890 года, даже не намекнув о сданной им в редакцию «Русской мысли» еще одной статье, направлен­ной против Страхова и Данилевского. Страхов написал об этом Толстому 22 августа 1890 г.: «В Москве опять за мною очень ухаживал Вл. Соловьев и навещал и провожал в дорогу; как же я удивился, что в «Русской мы­сли» (сегодня только узнал и прочитал) он тиснул против меня презлую статью, вот уж по Иудиному»[92]. Комментируя подобное же письмо к нему Страхова, В. В. Розанов рассказывал: «Беря эту книжку со статьей Соловьева, он (мне и другим) говорил: «Вот – видите? Книжка вышла (такого-то) числа и, следовательно, печаталась (такого-то) числа. Вы чи­тали? Нет? Я вам прочту только несколько выражений (унизительные, ругательные). А та-ко-го-то чис-ла (слышите!!!) он со мной пил чай, и я не подозревал ничего, говорил с ним, если не как с другом, то не как с врагом. О-н ни-че-го об ста-тье не сказал, а она пе-ча-та-лась». И он бросал книгу на стол. Теперь судите, что это за человек!!!» Действительно, это было просто – дурное, не философия, не литература, не раз­ные теории, а кривое лицо, кривая душа, в которую человек (Страхов) оступился… Именно после этого (вот «питья на вокзале чая») Страхов совершенно перестал выносить Соловьева, выбросил его из сознания своего, как «что-нибудь»…[93]

Но Страхову пришлось пережить еще одно потрясение, когда он прочитал в декабрьской книжке «Вестника Европы» за 1890 год статью Соловьева «Немецкий подлинник и русский список», в которой предпри­нималась попытка доказать, что теорию культурно-исторических типов Н. Я. Данилевский полностью позаимствовал из книги малоизвестного немецкого историка Г. Рюккерта (1823–1875) «Учебник всеобщей исто­рии в органическом изображении», вышедшей в Лейпциге в 1857 году и ни тогда, ни позже не переведенной на русский язык.

Соловьев ухватился за мимоходом высказанное замечание Страхова в предисловии к изданию книги «Россия и Европа» в 1888 году. В од­ной из сносок он указал, что зачатки теории культурно-исторических типов «можно встретить и у других писателей». И для примера сослался на книгу Рюккерта, о чем ему потом пришлось не раз пожалеть. Не­смотря на то, что Страхов имел в виду тот факт, что любое открытие не возникает на абсолютно пустом научном поле, что любому прорыву гения в науке или в художественном творчестве предшествуют какие-то ростки, делающие возможным этот прорыв, Соловьев почти в каждой статье стал намекать на несамостоятельность мыслей Н. Я. Данилевского, упоминая при этом фамилию Рюккерта, якобы опередившего Данилев­ского своей теорией. И вот, наконец, он посвятил специальную статью этому вопросу. Он как бы проводил в жизнь мысль, высказанную им в последнем письме Страхову от 23 августа 1890 года: «Когда в каком-нибудь лесу (имелась в виду книга «Россия и Европа». – Б. Б.) засел неприятель (имелись в виду люди, не разделявшие его теократические идеи. – Б. Б.), то вопрос не в том, хорош или дурен стоит лес, а в том, как бы его получше поджечь»[94].

Соловьев на этот раз прямо обвинял Данилевского в плагиате. Он заявил, что его теория является всего-навсего «плохим повторени­ем взглядов, высказанных в книге третьестепенного немецкого ученого, появившейся за двенадцать лет перед тем»[95]. Правда, буквально че­рез страницу он не совсем последовательно заключает, что теория Да­нилевского «есть пустой вымысел». Но все же вывод о заимствовании Данилевским теории культурно-исторических типов у Рюккерта кажется Соловьеву «несомненным». Для большей убедительности он так присту­пает к доказательствам этой несомненности: «Приводим почти дослов­но главные рассуждения Рюккерта, в которых читатели книги «Россия и Европа» могут узнать знакомую теорию – только в приличной евро­пейской одежде вместо дырявого татарского халата»[96].

Слова «почти дословно», очевидно, были сказаны для усиления достоверности дальнейших ссылок на Рюккерта. Но для доказательства плагиата обычно оперируют точным цитированием, и даже вырванные из контекста закавыченные отдельные выражения в этом случае не счи­таются убедительной иллюстрацией. Излагая взгляды Рюккерта «почти дословно», но своими словами, Соловьев вынуждал читателя верить ему на слово. Но при этом способе трудно было избежать тенденциозно­сти в пересказе содержания книги. И Соловьев ее не избежал, стараясь во что бы то ни стало продемонстрировать близость выраженных в ней идей к теории Данилевского.

Именно на эту тенденциозность, на искажение идей и даже терми­нологии Рюккерта в вольном, «почти дословном» пересказе Соловьева в пользу его «сверхзадачи» – доказать заимствование, и обратил внима­ние Страхов в своей статье «Исторические взгляды Г. Рюккерта и Н. Я. Да­нилевского».

Но, прежде всего, он покаялся, что в своем примечании о Рюккерте выразился неточно и дал повод тем, кто не читал книги Рюккерта, посчитать его первооткрывателем теории культурно-исторических типов. Страхов уточняет: он имел в виду в книге Рюккерта то, «из чего могла бы развиться мысль о типах, но не самую эту мысль, хотя бы в первоначаль­ной ее форме»[97]. Страхов отмечает, что при переводе цитат из Рюккерта Соловьев вставлял свои слова «как будто для поясне­ния текста, но в сущности для того, чтобы придать ему другой смысл»[98]. Да, соглашается Страхов с Соловьевым, Рюккерт три раза употребил оборот «культурно-исторический» и 20 раз – слово «тип». Но сочетания «куль­турно-исторический тип» Страхов у него не обнаружил. Рюккерт писал о «культурных рядах», которые живут и развиваются на протяжении всей истории человечества. Соловьев же говорит, что Рюккерт употребляет термин «культурно-исторические типы и ряды».

В отличие от Данилевского у Рюккерта «культурные ряды» разви­ваются по линейному принципу. Они составляют, подчеркивает Страхов, «единую нить истории». И вопрос об исторической судьбе человечества решается Рюккертом в традиционном для романо-германских цивилиза­торов ключе: «Та культура, в которой жил сам Рюккерт, западноевропей­ская культура, как он ее называет, в ее последних фазисах, составляет, по его мнению, главную нить в истории, которой должно быть подчинено все остальное, ибо в ней, говоря его словами, наиполнее осуществляется «стремление к высшему человеческому бытию»». Т. е. концепция Рюк­керта предусматривает целеполагание в истории. Тогда как, напоминает Страхов, в теории Данилевского нет места целеполаганию. Согласно его теории, «цель истории вполне известна только одному Богу». По Рюккерту же, единое человечество имеет цель, к которой его ведет пере­довая европейская культура. Таким образом, схема Рюккерта типично искусственная, тогда как у Данилевского естественная система. Стра­хов подводит читателя к выводу, что вообще «Рюккерту едва ли можно приписать особую теорию, строго определенный своеобразный взгляд на историю»[99].

Опираясь на свои многолетние наблюдения за Данилевским при встречах и беседах с ним, Страхов приходит к твердому выводу: «По мо­ему убеждению, Данилевский даже вовсе не читал и не знал книги Рюк­керта». В подтверждение он рассказал, что при их встречах с Данилев­ским они часто говорили об интересных книгах, что, посещая друг друга, показывали друг другу наиболее интересные для них книги. Но «ни разу не слышал я от него ничего об Рюккерте», вспоминает Страхов. Но самое главное, говорит он, в тексте книги Данилевского «ни в терминологии, ни в формулировках своих положений или делаемых самому себе воз­ражений, нигде не видно, чтобы писавшему «Россию и Европу» были знакомы мнения Рюккерта»[100]. Указанной книги Г. Рюккерта, отмечал Страхов, не было в домашней библиотеке Данилевского.

Соловьев был уверен, что в полемике со Страховым по книге Да­нилевского он одержал полную победу. В упомянутом письме к Страхову от 23 августа 1890 года он заявил: «Во всяком споре из-за «России и Евро­пы» последнее слово во всяком случае должно остаться за мной – так написано на звездах»[101]. Что давало ему такую уверенность? Во-пер­вых, в 80-х и начале 90-х годов он был еще убежден в торжестве своих теократических идей над, как ему казалось, узконационалистической те­орией Данилевского. Во-вторых, он был уверен, что он окончательно по­хоронил эту теорию, обвинив Данилевского в плагиате. В-третьих, у него было немало хвалителей из либерально-западнического лагеря, которые сопровождали каждый его удар по книге Данилевского долго несмолка­ющими аплодисментами. В-четвертых, как справедливо впоследствии под­метил В. В. Розанов, выступая на страницах «Вестника Европы», тираж которого составлял более 6 тысяч экземпляров, Соловьев имел более широкую читательскую аудиторию, ибо тираж «Русского вестника», где печатал Страхов свои полемические статьи, едва ли достигал в эти годы 3 тысяч. В-пятых, было у Соловьева еще одно очень важное техническое преимущество перед Страховым. Как раз в это время он получил пригла­шение возглавить философский отдел в «Энциклопедическом словаре», издание которого началось с 1890 года немецкой издательской фирмой Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. На страницах этой, самой распространен­ной в дореволюционной России энциклопедии В. С. Соловьев получил неограниченную возможность как автор или путем подбора авторов по-своему толковать ключевые философские вопросы, понятия, творчество выдающихся мыслителей. Выбор редакции был не случайным – к этому времени уже вполне определилась прозападническая, прокатолическая ориентация Соловьева, а редакция «Энциклопедического словаря», даже по сдержанному признанию Соловьева в письме к Розанову, придержи­валась направления «более или менее западнического»[102]. Соловьев, и как редактор и как автор, развил большую активность в «Энциклопеди­ческом словаре» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. Его собственному перу принадлежит 31 статья по истории философии (персоналии и понятия), 24 статьи по богословию, по истории религий, ряд статей по истории русской литературы (персоналии).

Здесь, в десятом томе (1891), появилась его статья о Н. Я. Да­нилевском, необычайно пространная для негативной оценки какого-ли­бо деятеля в любой энциклопедии. Хотя Соловьев и придал ей внешне максимально пристойный, лишенный каких-либо эмоций вид, но он сохранил в ней всю обойму своих развенчаний теории Данилевского, повторил при этом все свои передержки и искажения ее, весь тот на­бор «наглых подтасовок», о которых К. Н. Леонтьев написал 24 января 1891 года в письме к И. И. Фуделю. В этой «энциклопедической» ста­тье Соловьева перед читателем вставал совершенно искаженный образ Н. Я. Данилевского – неплохого ботаника и ихтиолога, усердного и полез­ного работника в народном хозяйстве, но претенциозного мыслителя, автора вредной работы «Россия и Европа», позаимствовавшего основ­ную идею этой книги – ложную и вредную – у немецкого историка Г. Рюккерта и скрывшего этот факт.

Одно дело, когда эта позиция выражалась в ходе газетно-журнальной полемики, – ей был противопоставлен твердый, убедительный, хотя, может быть, и не столь растиражированный ответ оппонента. Другое де­ло – полное торжество ее на страницах энциклопедии, которая призвана была десятилетия просвещать не только рядовых читателей, но и уче­ных мужей, которые нередко с энциклопедической справки начинают свой поиск. А рядовой читатель чтением такой справки часто и закан­чивает свое знакомство с предметом своего временного интереса. Маги­ческое воздействие на него всякого рода энциклопедических словарей общеизвестно. Приговор Соловьева Данилевскому приобретал допол­нительную гипнотическую силу. Соловьеву могло показаться, что дей­ствительно на звездах написана его окончательная победа над опасным противником распространения теократической идеи. Стоявшая под ста­тьей в «Энциклопедическом словаре» подпись «Вл. Соловьев» для многих почитателей его философско-богословских трудов, его поэтического да­ра воспринималась как знак абсолютной справедливости содержащейся в статье оценки Данилевского. Но даже и среди поклонников таланта В. С. Соловьева отношение его к Н. Я. Данилевскому и его книге «Россия и Европа» далеко не всегда одобрялось, а иногда и встречало решитель­ный отпор. В частности, солидарность с позицией Н. Н. Страхова и свое несогласие с В. С. Соловьевым в развернувшейся полемике выразили два выдающихся русских мыслителя – К. Н. Леонтьев и В. В. Розанов, высо­ко ценивших Соловьева как философа.

Леонтьев прочитал работу Данилевского еще в журнальном вари­анте и сразу нашел, что она «превосходна». В письме к Н. Н. Страхову от 12 марта 1870 г. он пояснял это мнение так: «Главная заслуга Данилевско­го, кроме исчисленных Вами в заметке против «Русского вестника», – это еще то, что он первый в печати смело поставил своеобразие культу­ры как цель». В том же году в другом письме к Н. Н. Страхову он явно с почтительным оттенком упоминает «Россию и Европу» как «Еванге­лие Данилевского»[103]. А прочитав, спустя 17 лет, статью Страхова о книге «Россия и Европа» 8 февраля 1887 года, писал ему: «Как Вы меня утешили и обрадовали, дорогой Николай Николаевич, Вашей ста­тьей о Н. Я. Данилевском в «Русском вестнике»! Выразить Вам не могу!» Леонтьев особенно рад, что на страницах того же журнала, где много лет назад был опубликован «пошлый отзыв» о «России и Европе» редактора «Варшавского дневника» П. К. Щебальского, появилась наконец оценка этой работы, достойная «нашего великого учителя». Он просит Страхова поскорее еще раз издать книгу Данилевского с его, Страхова, предисло­вием и поясняет: «Имя его растет в Москве, и похвалюсь, и я много этому содействовал словесной проповедью, но старое издание все вы­шло. Молодые люди ищут, бьются, и нет «России и Европы». Для меня один юноша свою, всю растрепанную от чтения, подарил»[104].

Таким образом, хорошо зная и книгу Данилевского, и литерату­ру о ней, Леонтьев отозвался на статью Соловьева «Россия и Европа» довольно оперативно – в том же 1888 году в журнале-газете «Гражда­нин» появилась его статья «Владимир Соловьев против Данилевского». Положения, изложенные в этой статье, он дополнял и развивал в пере­писке со своими корреспондентами. Прежде всего, он одобрил «горячую защиту газетой «Русское дело» взглядов Н. Я. Данилевского против вне­запного нападения на него В. С. Соловьева» и присоединился к выводу этой газеты, «что наше русское национальное чувство представляется г. Соловьеву самым главным препятствием для достижения его высшей цели: соединения Церквей под главенством папы». Эту мысль Леонтьев считал, очевидно, очень важной, так как чуть ниже счел необходимым еще раз подчеркнуть, что Соловьев видит в теории Данилевского по­меху «на главном пути» объединения в единую Церковь не только всех христиан, но и евреев, ибо «весь Израиль спасется», и что он пытал­ся развенчать Данилевского для того, чтобы «обезнадежить раз и навсегда его учеников и поклонников»[105]. О том, что Соловьев не нападал бы на теорию Данилевского, если бы не видел в ней основное препятствие на пути к своей «главной цели», Леонтьев писал и И. И. Фуделю в январе 1891 года[106].

Ожесточенные нападки Соловьева на книгу Данилевского поэтому не случайно совпали с нарастанием интереса к ней со стороны тогдашних читателей. Об этом нарастающем интересе в обществе к книге «Россия и Европа» Леонтьев несколько раз упоминает в своей статье. Он пишет о «торжестве и распространении идей Данилевского», о том, что «число приверженцев Данилевского все растет и растет»[107]. А после двух переизданий книги, в 1888 и 1889 гг., сообщает А. А. Александрову 3 мая 1890 г. из Оптиной Пустыни: «Данилевский со своими культурными типами был лет 6-7 никому почти не известен, кроме Страхова, меня и, может быть, еще сотни разбросанных там и сям по России людей. Теперь идет за книгу его борьба…»[108].

И без всякого злорадства, а скорее как бы с предостережением об опасности обращается он к Соловьеву с напоминанием, что на этом фоне выглядят безутешно результаты пропаганды его теократических идей. «Где же в нашей жизни теперь признаки, благоприятные для успе­ха у нас католической проповеди?» – задает он риторический вопрос. И отвечает: «Их вовсе нет». Я, говорит Леонтьев, «еще один из са­мых благоприятных его идеям русских людей». Другие «отступают чуть не в ужасе от его мыслей, даже и восхищаясь его талантом»[109].

Леонтьев решительно встает на защиту «замечательных трудов Да­нилевского», его теории культурно-исторических типов, которую считает вполне справедливым приравнивать «к открытию Бернардом де Жюсье естественной классификации растений»[110]. Несмотря на «либеральные заблуждения», которые усматривал Леонтьев в политических взглядах Да­нилевского, по его убеждению, последний сказал «одно великое слово», сделал один исполинский шаг в области исторической мысли: «Теория культурных типов и смена их!»[111].

Поэтому с возмущением говорит Леонтьев в своей статье о попытке Соловьева в памфлетном, хлестком стиле заклеймить теорию Данилевского как «ползучую». По мнению Соловьева, в противоположность «крыла­тым» «ползучие» теории держатся за данные основы общества и никогда не поднимаются на значительную высоту над современной жизнью: «Они умирают там, где выросли, и в будущие века переходят лишь как истори­ческое воспоминание». Именно такую участь предрекал Соловьев теории Данилевского, ибо автор ее «стоит всецело и окончательно на почве племенного и национального раздора, осужденного, но еще не уничто­женного евангельскою проповедью»[112].

Как видим, главное доказательство «ползучести» теории Данилев­ского Соловьев видел в том, что она строилась на чрезвычайно береж­ном отношении Данилевского к национальным особенностям, к сохра­нению самоценности каждой нации, каждого культурно-исторического типа. В целях достижения полемического эффекта он характеризует эти взгляды Данилевского как узаконение в мире «племенного и националь­ного раздора». Он также видит эту «ползучесть» в известном консерва­тизме Данилевского, в приверженности его «данным основам общества», имея в виду скорее всего отношение Данилевского к православию и к об­щине. Попытки некоторых исследователей увидеть тут какой-то намек Соловьева на необходимость ограничения самодержавия вряд ли имеют под собой почву на фоне той роли, которую он отводил царскому са­модержавию в своей «вселенской теократии», на фоне его прославления царствования Николая I и стихов на «чудесное спасение» Царской Семьи во время крушения царского поезда в Борках[113].

Казалось бы, легче всего опровергнуть попытки представить Дани­левского консерватором ссылками на элементы либерализма в его теоре­тических построениях, например: на его положительную оценку реформ 60-х годов; на его заявление, что Россию не надо пугать свободами – она в состоянии усвоить любую форму свободы; на его рассуждения о том, что «свобода слова не есть право или привилегия политическая, а есть право естественное», что установление цензуры над печатью было в Рос­сии одним из заимствований, «прекращение же ее было восстановлени­ем естественного порядка отправлений общественной жизни» (С. 237). Но для Леонтьева либеральные нотки в книге Данилевского – явная ее слабость. «Крылатость» его теории он видит прежде всего в том, что эта теория имеет большую будущность в науке, – в то время как за теорией «вселенской теократии» Соловьева, которую сам ее автор, несомненно, видел, в противоположность теории Данилевского, «крылатой», такой бу­дущности Леонтьев не усматривал.

По мнению Соловьева, подчеркивает Леонтьев, получается, что те­ория, которая опирается на историю народа, на бережное отношение к его традициям, является непременно «ползучей». Леонтьев с этим под­ходом категорически не согласен.

С другой стороны, он отвергает обвинения со стороны Соловьева теории Данилевского и в том, что она якобы реставрирует прошлое и консервирует существующие общественные формы. Напротив, счита­ет Леонтьев, это Соловьев стремится восстановить далекое ветхозаветное теократическое прошлое и единую христианскую Церковь, в рамках кото­рой христианство существовало свои первые десять веков. Леонтьев еще раз подчеркивает, что теорию Данилевского Соловьев обозвал «ползучей» только потому, что она мешает его «крылатой» мысли о теократии. По его убеждению, для строительства здания на фундаменте теории Данилевско­го есть все предпосылки и условия, в то время как для теократии Соловьева в действительности ничего подобного нет. И Леонтьев выражает твердую уверенность, что «богословскими надеждами» Соловьеву не дано уничтожить в принципе «историческую классификацию» Данилевского. Какие-то количественные поправки в его культурно-исторические типы возможны, но по существу они ничего не в состоянии изменить.

Столь горячая защита Леонтьевым Данилевского и его книги «Рос­сия и Европа» не означала, однако, что он был абсолютным апологе­том его теории. Он был слишком самостоятельной личностью в русской философской и общественной мысли. В выражении и отстаивании сво­их взглядов он отличался большой твердостью и последовательностью, никогда ни в чем не поступался своими принципами в угоду автори­тетам или так называемому «общественному мнению». Например, еще в 1884 году в работе «Дополнение к двум статьям о панславизме» он пу­блично выразил свое несогласие с оценками Данилевским славянского мира (подробнее об этом дальше). Правда, и тут он предварил это несо­гласие существенной оговоркой, что всегда «был учеником и ревностным последователем нашего столь замечательного и (увы!) до сих пор одиноко стоящего мыслителя Н. Я. Данилевского, который в своей книге «Россия и Европа» сделал такой великий шаг по пути русской науки и русского самосознания, обосновавши так твердо и ясно теорию смены культурных типов в истории человечества»[114].

Высоко оценивая теорию Н. Я. Данилевского, К. Н. Леонтьев в ра­боте «Византия и славянство» в 1875 году развил свою концепцию исто­рического процесса. Она как бы дополняла теорию Данилевского, рас­крывала закономерности развития культурно-исторических типов. Все явления в природе и общества, в том числе и «культуры мира», по его мнению, проходят три стадии: «I) первичной простоты, 2) цветущей сложности и 3) вторичного смесительного упрощения»[115]. Эти три стадии прошли все имевшие место в прошлом человечества культурно-исторические типы. Период «цветущей сложности» был в истории пе­риодом наибольшего цивилизационного плодоношения. А «вторичное смесительное упрощение» знаменовало собой их увядание, приближение конца. Леонтьев неоднократно подчеркивал в своих работах, что смеше­ние разных культур в одну или насильственное торжество одной культуры в мире приведет человечество к вырождению и гибели.

Хотя три стадии в развитии культурно-исторических типов у Да­нилевского тоже построены на органистическом принципе (второй пе­риод он, например, иногда называет «цветением»), Леонтьев придавал большое самостоятельное значение своей теории, с гордостью отмечал ее универсальный характер. «Исходите всегда мыслью из идеи разви­тия, осложнения и смешения – и вы редко будете ошибаться», – писал он[116]. Свою теорию он считал даже в какой-то степени равновели­кой по значению теории Данилевского. Он заметил в одном из писем: «Данилевскому принадлежит честь открытия культурных типов. Мне – гипотеза вторичного и предсмертного смешения. Пусть-ка ее опроверг­нут! Что-то не суются»[117].

На стороне Н. Н. Страхова в его споре с В. С. Соловьевым о книге Н. Я. Данилевского выступил и В. В. Розанов. После октября 1917 года он был предан умышленному забвению на 70 лет. Но в дореволюционной России его труды читали с интересом и высоко ценили. В. В. Зеньковский в своей фундаментальной эмигрантской работе по истории русской фи­лософии дал Розанову ту оценку, которая вполне соответствовала при­жизненной его репутации: «Розанов едва ли не самый замечательный пи­сатель среди русских мыслителей, но он и подлинный мыслитель, упорно и настойчиво пролагающий путь, свою тропинку среди запутанности мы­сли и жизни современности. По основному содержанию неустанной ра­боты мысли Розанов один из наиболее даровитых и сильных рус­ских религиозных философов – смелых, разносторонне образованных и до последних краев искренних с самим собой»[118].

Розанов высоко ценил Данилевского как мыслителя. В 1890 го­ду в журнале «Вопросы философии и психологии» он писал, что его идеи, высказанные в книгах «Россия и Европа» и «Дарвинизм», «высоко возвышаются над умеренною производительностью нашего общества», и высказывал уверенность, что чем больше сменится поколений, «тем яснее проступят черты умственного здания, которое он пытался воздвиг­нуть»[119]. На появление статьи Н. Н. Страхова «Исторические взгляды Г. Рюккерта и Н. Я. Данилевского» в «Русском вестнике» (1894. № 10) Ро­занов отозвался своей статьей под характерным названием «Рассеянное недоразумение». Скорее всего это был одновременно и отклик на при­зыв Страхова, обращенный к Розанову годом раньше, в его письме из-за границы – «определить отношение книги Рюккерта к книге Дани­левского». Страхов тогда еще раз решительно подчеркнул, что «эти две книги не имеют между собой ничего общего», хотя Рюккерт и говорит о типах, «но это не те типы, какие у Данилевского»[120].

В своей статье Розанов солидаризируется со Страховым, а в сво­ем примечании к этой статье отмечает, что вывод Страхова «можно было предвидеть и заранее, притом на основаниях чисто психологических: пла­гиатор робок в отношении к заимствованной им мысли и в изложении ее неуклюж, неумел (большинство русских диссертаций) – особенности, которые совершенно отсутствуют в смело, мастерски, хотя и несколь­ко грубо написанной «России и Европе». Только очень недальновидный читатель не отличит творца, инициатора от последователя, заимствователя. И, притом, к чему ему было скрывать родственность своих взглядов с идеями Рюккерта, когда все вообще русские подобною родственностью гордятся, на нее ссылаются, как на непререкаемый авторитет?… И, на­конец, ведь не открытие, не изобретение он сделал, приоритет которого мог бы бояться потерять, а высказал некоторый взгляд на историю чело­вечества, где всякая и для всякого поддержка может быть только ценна, желательна, – как для Гегеля были ценны идеи Гераклита и Аристотеля, и он их разъяснял, освещал и гордился совпадением их идей со своими, нисколько не затушевывая этого поведения»[121].

Комментируя в 1913 году указанное выше письмо к нему Страхова, Розанов еще раз подчеркивает абсурдность даже подозрений в плагиате Данилевского с точки зрения логики, здравого смысла и человеческих черт характера автора «России и Европы». Он пишет: «Соловьев мог бы понять, что самый ум Данилевского был не компилятивный, и если он не пошел за Дарвином, странно было бы вообразить, что он начнет ком­пилировать с (безвестного) Рюккерта. Данилевский вообще этого не мог, не умел. Дар компиляции и плагиата… есть именно дар, и очень тонкий, ажурный, к которому несколько «медвежья» натура русского антидарвиниста, виноградаря и рыбовода… была совершенно не приспосо­блена. Нельзя тайно не подумать про себя, что сам бурный Соловьев в муть и пену свою вовлек, без особых ссылок внизу страницы, весьма и весьма много чужих идеек – и средневековых, и манихейских, и просто католических»[122].

В отличие от В. С. Соловьева, никогда не встречавшегося с Н. Я. Да­нилевским, многие хорошо знавшие его известные люди отмечали черты его характера и интеллекта, несовместимые с поступком, который ин­криминировал ему Соловьев. Отмечались, например, его «скромность и застенчивость» (П. П. Семенов-Тян-Шанский), его «сильный, смелый ум, независимый и самостоятельный, и притом какой-то особенный, честный ум, чуждый всякого лукавства мысли, строго проверявший тру­долюбивым изысканием и анализом всякое понятие, им усвояемое, вся­кое убеждение, на коем он утверждался» (И. С. Аксаков). Но эти отзывы нашли место в изданиях, которые давно стали библиографической ред­костью. Отзыв же В. С. Соловьева на страницах «Энциклопедического словаря» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона в нарастающем масштабе тира­жировался в научных статьях, книгах, диссертациях. Книга Г. Рюккерта была доступна лишь единицам исследователей, поэтому они чаще всего полностью доверялись В. С. Соловьеву.

Даже советская философская наука, отнюдь не жалуя В. С. Соловьева, полностью повторяла его приговор Данилевскому как несамо­стоятельному мыслителю, позаимствовавшему свою теорию культурно-исторических типов у Г. Рюккерта. Тон здесь на долгие годы задал «па­триарх» советской исторической науки М. Н. Покровский, который еще в 1904 г. в социал-демократическом журнале «Правда», в статье «»Идеа­лизм» и «законы истории»», со всей решительностью заявил: «Полемизи­ровать с Данилевским после В. Соловьева значило бы писать «Илиаду» после Гомера. Мы отсылаем интересующихся поэтому к «Национально­му вопросу в России» (сборник статей В. С. Соловьева. – Б. Б.) и статье Соловьева «Немецкий подлинник и русский список»…»[123].

А уже в советское время в одной из работ он утверждал, что по­скольку Александру III в юности историю якобы преподавал Победонос­цев, то книга Данилевского «Россия и Европа» во время его царствова­ния будто бы «настойчиво рекомендовалась всем преподавателям исто­рии в качестве настольного руководства». На самом деле Победоносцев преподавал будущему царю Александру III законоведение, а историю – С. М. Соловьев и К. Н. Бестужев-Рюмин. Была ли во время его царствова­ния такая директива историкам, установить не удалось. Но зато хорошо известно, что Александр III прослыл в своей внешней политике миро­творцем, и если он при этом руководствовался идеями Данилевского, то это значит, что в них ничего вредоносного не содержалось. Но Покров­ский склонен был считать, что книга «Россия и Европа» могла подтал­кивать российских императоров к агрессивной политике. Поэтому, опре­делив внешнюю политику отца Александра III – Александра II – как агрессивную, Покровский посчитал, что это было следствием влияния на него сына, проникшегося идеями Данилевского[124].

В некоторых советских изданиях о заимствовании Данилевским идеи локальных цивилизаций у Рюккерта хотя прямо и не говорилось, но все же отмечалось, что Рюккерт раньше его обосновал эту теорию. Об этом можно прочитать, например, в статье о Данилевском Н. Л. Рубин­штейна в 4-м томе «Советской исторической энциклопедии» (М., 1963). И даже в 1-м томе энциклопедии «Отечественная история», вышед­шем в 1994 году, сказано, что Данилевский разработал теорию куль­турно-исторических типов «вслед за немецким историком Г. Рюккертом» (С. 671). Что касается позиции советской историографии в целом, то ее отторжение теории Данилевского объясняется ее полной с ней несо­вместимостью, ибо она была построена на линейной модели восходя­щего исторического процесса, на прогрессивной смене формаций (пер­вобытнообщинной, рабовладельческой, феодальной, капиталистической и коммунистической), на принципе «единого человечества». Степень несовместимости теории Данилевского с марксистской формационной схемой исторического процесса была не меньшей, чем с теократией Соловьева. Намек на ее неоригинальность, на ее несостоятельный характер, на ее сомнительное происхождение от заурядного, неизвестного на Западе немецкого мыслителя как бы само собой снимал вопрос о ее серьезном значении. Постановка же вопроса о заимствовании в постсоветской на­учной литературе может объясняться лишь недостаточной изученностью литературы о Данилевском или особым расположением к позиции Соловьева.

Двадцатый век стал веком медленного, но неуклонного торжества в исторической науке теории Н. Я. Данилевского. Причем на Западе, как в русской эмигрантской, так и в иностранной исторической науке, ин­терес к идеям Н. Я. Данилевского возник значительно раньше, чем в со­ветской России, где на пути к ним стоял жесткий идеологический заслон в течение всех семидесяти послеоктябрьских лет. Достаточно сказать, что за эти годы книга Данилевского «Россия и Европа» ни разу не переизда­валась.

Ее новое издание в несколько сокращенном виде вышло почти сто лет спустя после переиздания ее в 1895 году – в серии «Историко-литературный архив» (редактор А. Н. Казакевич) издательства «Книга», в 1991 году. Незначительные купюры, коснувшиеся некоторых ссылок Данилевского на современное ему естествознание, не нанесли никакого ущерба основному содержанию книги, зато сделали ее легко воспринима­емой массовым читателем. Рекордный не только для «России и Европы», но и для научного труда вообще, девяностотысячный тираж ее разошелся почти мгновенно. Этому способствовало и хорошее оформление кни­ги, и интересное, содержательное послесловие, и впервые сопровождаю­щие текст книги научные комментарии к нему С. А. Вайгачева. В статье С. А. Вайгачева впервые была воссоздана в наиболее объективном осве­щении драматическая история книги Данилевского и острой идейной борьбы вокруг нее, показано ее влияние на историософию XX века, обо­стрившаяся актуальность идей Данилевского для судьбы России в конце XX столетия.

Наконец, в 1995 году вышло в Петербурге полновесное научное издание «России и Европы», названное шестым. Издательство Санкт-Петербургского университета «Глаголъ» выпустило книгу в серии «Лите­ратурное наследие русских мыслителей», что тем самым уже указывает на признание высокого авторитета Н. Я. Данилевского в науке. Книга была снабжена добротным научным аппаратом – указателем имен, глу­бокой аналитической вступительной статьей известного петербургско­го историка русской философии и социологии А. А. Галактионова, его же комментариями к тексту. Великолепно художественно оформленное, с приложением статей Н. Н. Страхова и К. Н. Бестужева-Рюмина, изда­ние это, предпринятое довольно значительным тиражом (14 тыс. экз.), несомненно, сослужило большую пользу для постижения десятилетиями искажаемой правды о Н. Я. Данилевском и его книге.

Шествие книги Данилевского на Западе началось с ее издания на французском языке в Бухаресте еще в 1890 году. Затем последо­вал ее выход на немецком языке в Германии в 1920 и на английском в США – в 1966 году. Большую роль в пропаганде учения Данилев­ского на Западе сыграл выдающийся всемирно известный русский со­циолог, эмигрант первой волны П. А. Сорокин, высланный из советской России в 1922 году. Несомненно, под влиянием идей Данилевского он разработал свою концепцию всемирно исторического процесса, соглас­но которой этот процесс рассматривался им как циклическая флуктуа­ция разных типов культур со своими философскими представлениями о природе реальности, а историческая действительность – как иерархия в разной степени интегрированных культурных и социальных систем. Та­ким образом, далеко не все принимая в теории культурно-исторических типов Данилевского, он горячо пропагандировал его учение как величай­шее научное открытие. Он писал о книге «Россия и Европа»: «Начатая как политический памфлет высочайшего уровня, она демонстрирует по­литическую дискуссию такой пробы, что превращается в выдающийся трактат по философии истории и социологии культуры и оканчивается как образец необычайно проницательного и верного по существу полити­ческого прогнозирования и проповеди»[125]. Поскольку П. А. Сорокин был фактически основателем и организатором целой школы социоло­гических исследований в США, его мнение имело большой научный вес. Не случайно книга Данилевского была издана в США при жизни П. А. Сорокина (умер в 1968 году).

Наши исследователи, в последние годы уделяющие Н. Я. Данилев­скому и его книге «Россия и Европа» большое внимание, обращаясь к зарубежной историографии вопроса, приходят к заключению, что если к политическим выводам Данилевского из его теории на Западе доми­нирует отрицательное отношение, то непосредственно сама его теория получает, как правило, высокую научную оценку. В самом полном и об­стоятельном за последнее время аналитическом обзоре зарубежных ис­следований, посвященных Н. Я. Данилевскому и его книге, в статье «Ни­колай Данилевский в русской культуре и в мировой науке», на основе изучения большого количества работ Ю. С. Пивоваров приходит к твер­дому убеждению, что «в западной науке возникла одна весьма устойчивая и влиятельная традиция»: «Сторонники этой традиции рассматривают Н. Я. Данилевского по преимуществу как самостоятельного и крупного философа истории, социолога, создателя концепции культурно-истори­ческих типов»[126].

Именно здесь, в западном научном мире, состоялась как бы окон­чательная экспертиза по поводу обвинения В. С. Соловьевым Н. Я. Дани­левского в плагиате. На слепых почитателей этой соловьевской версии отрезвляюще подействовал тот факт, что в защиту Данилевского про­звучал не только авторитетный голос П. А. Сорокина, но и голос аме­риканского ученого Роберта Мак-Мастера, написавшего, как справедли­во отмечает Ю. С. Пивоваров, самую фундаментальную в западной на­уке монографию о Данилевском, как бы подытожившую все написан­ное о нем – «Н. Я. Данилевский – русский тоталитарный мыслитель» (Кембридж, Массачусетс, 1967, Гарвардский университет. Центр изуче­ния России). К сожалению, на родине Данилевского к тому времени не было издано не только ни одной монографии о нем, но даже ни од­ной брошюры.

Мак-Мастер долго и основательно изучал творчество Данилевского, посвятив ему ряд работ и научных докладов. Он действительно ссылается на все то немногое, что было написано о нем в России, и на обширную литературу о нем в других странах.

Он очень внимательно и в высшей степени добросовестно изу­чил и всю дискуссию Страхова с Соловьевым по поводу обвинений Да­нилевского в заимствовании им теории культурно-исторических типов у Г. Рюккерта. Он произвел также тщательную экспертизу-сопоставление текстов обеих книг – «России и Европы» Данилевского и двухтомно­го «Учебника всеобщей истории» Г. Рюккерта. Причем эту работу Мак-Мастер начал еще за двенадцать лет до появления своей монографии. Уже в 1955 году в научном журнале «Американское славянское и Восточ­но-европейское обозрение» (Т. 14. № 1) появилась его статья «Вопрос о влиянии Генриха Рюккерта на Данилевского». Уже тогда он поставил под сомнение версию Соловьева, которая, как он отмечал, была некри­тически затем перенесена во все энциклопедические статьи и научные работы о Данилевском, как в России, так и за ее пределами.

Мак-Мастер называл обстоятельства, которые породили в нем серьезные сомнения в правдивости версии Соловьева. Во-первых, он обращает внимание на то, что Рюккерт подходит к воссозданию всеоб­щей истории как эмпирик, а не с точки зрения философии истории. Во-вторых, в своих редких фрагментарных размышлениях о человеческой истории он говорит о «культурах» и о «типах», но нигде не употребляет термин «культурно-исторический тип». В-третьих, его культуры линей­но развиваются параллельно друг другу, а не циклами, локально, как у Данилевского. В-четвертых, зарождение и развитие культур он связы­вает с фактором самосознания человеческих обществ в борьбе с приро­дой. В-пятых, он откровенно провозглашает абсолютное преимущество западноевропейской христианской культуры над прочими: исламской, китайской, индийской и т.д. – и видит перспективу человечества только в разрушении их культур, в универсализации их западной христианской культурой, в которой ядром является немецкая культура.

Мак-Мастер делает вполне обоснованный вывод, что концепция Рюккерта – типичное неогегельянство, что если бы Данилевский и про­читал книгу Рюккерта, то, хотя бы и обнаружил в ней что-то подтвержда­ющее его взгляд на исторический процесс, он так­же увидел бы еще один образчик ненаучной, линейной «европейской», нетерпимой, империалистической точки зрения на историю. И только в этом отношении он мог бы использовать книгу Рюккерта – для ил­люстрации новизны своих взглядов[127]. Таким образом, Мак-Мастер почти полностью подтвердил соображения Страхова о слишком боль­шой разнице между теорией Данилевского и взглядами Рюккерта и на­блюдение Страхова о «редактировании» Соловьевым в своем переводе текста Рюккерта для большей убедительности своих домыслов о «заимст­вованиях» Данилевского.

В монографии Мак-Мастер не отступил от своей позиции, от своих сомнений по поводу обвинений Соловьева в адрес Данилевского.

***

За рубежом создана обширная литература о Н. Я. Данилевском. Вот перечень в хронологическом порядке лишь основных работ, которые посвящены специально ему, и тех, в которых его фигура находится как бы в центре внимания из-за характера темы: А. Лютер. Русский пред­шественник Освальда Шпенглера. Лейпциг. 1921; М. Швартц. Шпенглер и Данилевский (Два типа культурной морфологии). Париж, 1926; А. фон Шелтинг. Россия и Европа в русской исторической мысли. Берн, 1948; Г. Кон. Славяне и Запад. История панславизма. Вена–Мюнхен, 1956; Ф. Фаднер. Семьдесят лет панславизма в России: от Карамзина к Дани­левскому. 1800–1870. Джорджтаун, 1962; Г. Мюллер. Панславизм и куль­турная морфология. О труде Н. Я. Данилевского. Мюнхен, 1963; Д. Таден. Консервативный национализм в России в XIX веке. Сиэтл, 1964; Р. Мак-Мастер. Н. Я. Данилевский – русский тоталитарный мыслитель. Гарвард, 1967; А. Вусенич. Социальная мысль в царской России. Чикаго, 1976. И это не считая отдельных статей и докладов, посвященных Данилевскому.

В той или иной степени инкриминируя Данилевскому панславизм, они, почти все, высоко оценивают историко-философскую часть его тру­да, его теорию культурно-исторических типов. Г. Мюллер называет его «многосторонним мыслителем», Д. Таден – «выдающимся первооткры­вателем в исследовании проблем социального и культурного развития», для А. Вусенича он – «наиболее оригинальный и эрудированный фи­лософ истории в России XIX столетия»[128]. И не случайно, конечно, созданное в 60-х годах Международное Общество сравнительного изуче­ния цивилизаций высоко оценило его вклад в историческую науку[129].

Подавляющее большинство ученых всего мира признают приори­тет Н. Я. Данилевского в обосновании исторического процесса в виде развития локальных цивилизаций. Во многих случаях предположитель­но или даже определенно говорится о его влиянии на О. Шпенглера, А. Тойнби, Ф. Нортропа, В. Шубарта, С. Хантингтона. Во всяком случае, то, что он был основателем цивилизационного метода изучения истори­ческого процесса, теперь почти никто не решается открыто оспаривать. Хотя замалчивание этого факта иногда имеет место.

Теперь принято говорить не о заимствовании Данилевским тео­рии культурно-исторических типов у Г. Рюккерта, ибо, как справедливо замечает Ю. С. Пивоваров, статья Мак-Мастера «сняла» с него эти об­винения, а о том, что он имел предшественников, в работах которых шел накопительный процесс для этого открытия. Но этого не отрицал и Н. Н. Страхов, первый упомянув о «зачатках» мыслей Данилевского у Г. Рюккерта. К. Н. Бестужев-Рюмин добавляет имена немецкого фило­софа И. Г. Гердера, итальянского социолога Д. Вико и английского исто­рика Э. Фримана, в трудах которых есть «зачатки» некоторых мыслей Данилевского. В предисловии к последнему изданию «России и Евро­пы» А. А. Галактионов, говоря об органической теории, которой придер­живался Н. Я. Данилевский в своих историко-социологических постро­ениях, справедливо указывает на целую плеяду представителей русской общественной мысли (более двух десятков имен), которые так или иначе исповедовали эту теорию, многие из них высказывали свои убеждения раньше Данилевского.

Когда отмечают влияние на Данилевского славянофилов, то обычно в первую очередь указывают на работы А. С. Хо­мякова и А. А. Григорьева. Но хотелось бы отметить, что в их творчестве Данилевский мог обнаружить и «зачатки» своей теории культурно-исто­рических типов, причем выраженные в некоторых случаях раньше, чем у Рюккерта, или почти одновременно с ним, нередко и в более рельефной, определенной форме.

Данилевский с большим почтением относился к А. С. Хомякову и его литературному наследию. Влияние идей Хомякова на его работу не подлежит никакому сомнению. В тексте «России и Европы» имеет­ся семь ссылок на произведения Хомякова, причем его мысли в сти­хах и прозе использованы в качестве эпиграфов к четырем главам кни­ги. Три брошюры А. С. Хомякова под общим названием «Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях» дважды высоко оценены в тексте книги «Россия и Европа». Все это говорит о том, что Данилевский со вниманием относился ко всему написанному А. С. Хомяковым. Между тем в работах, созданных за 17 лет до появле­ния книги Г. Рюккерта: «Мнение иностранцев о России» и «Записки о всемирной истории», – А. С. Хомяков уже писал о «различии во всех на­чалах духовного и общественного развития России и Западной Европы», о совершенном «различии духа ветвей германской и славянской»[130]. Мысли о разных ветвях одного человеческого древа вполне могли под­толкнуть Данилевского к размышлению об органическом развитии раз­ных культурно-исторических типов всечеловеческого древа. Сопоставляя идеи А. С. Хомякова и Н. Я. Данилевского, Н. М. Соколов в 1904 году при­шел даже к категорическому выводу, «что, если бы не было Хомякова, не было бы и Данилевского или Данилевскому пришлось бы самому поднимать девственную почву нетронутой нивы»[131].

В одном из писем к Н. Н. Страхову К. Н. Леонтьев как-то заметил: «Помните, наш бедный «ихтиозавр» Аполлон Григорьев говорил где-то – «наше типовое растет»»[132]. Действительно, следуя принципам органицизма, А. А. Григорьев в статье «Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства», опубликованной в журнале «Библиотека для чтения» в № 1 за 1858 год, т. е. почти одновременно с книгой Г. Рюккерта и задолго до начала работы Данилевского над «Рос­сией и Европой», как бы развивая взгляды Ф. Шеллинга, писал, что каждый народный организм «вносит свой органический принцип в ми­ровую жизнь»[133]. Близкие, «однородные» народные организмы соеди­няются вместе (и образуют культурно-исторические типы, – очень су­щественно добавил Н. Я. Данилевский. – Б. Б.). И именно они, а не все человечество в западноевропейском измерении (как и у Данилевско­го), проходят «циклы древнего, среднего, нового мира». И совершенно в духе будущей теории Данилевского Григорьев добавляет: «Каждый та­ковой организм сам в себе замкнут, сам по себе необходим, сам по себе имеет полномочия жить по законам, ему естественным, а не обязан слу­жить переходною формою для другого…» Редактор этого тома сочине­ний Григорьева В. Саводник, на наш взгляд, вполне справедливо в своем примечании к этим словам отмечает: «Изложенные выше идеи Григо­рьева представляют собой как бы зародыш теории «культурно-историче­ских типов», с которою несколько позднее выступил Н. Я. Данилевский в своем известном труде «Россия и Европа». Этим опровергается пред­положение Вл. Соловьева, будто Данилевский заимствовал свою теорию у немецкого ученого Рюккерта»[134].

В другой статье – «Развитие идеи народности в нашей литера­туре со смерти Пушкина», опубликованной в журнале братьев М. М. и Ф. М. Достоевских «Время» в 1861 г. (№№ 2, 3, 4, 5), Григорьев про­должал развивать взгляды на исторический процесс: «Нет сомнения, что романо-германский мир своим долгим и славным существованием выра­ботал великие общественные, нравственные и художественные идеалы, как некогда выработал таковые же мир эллино-римский. Нет сомнения, что ни в какой новой жизни идеалы эти не должны пройти бесследно, но нет сомнения и в том, что всякая новая жизнь имеет собственные могучие силы творчества, носит в себе свои идеалы, которые отрицать ради прежних, готовых и выработанных, как бы блестящи эти прежние ни были, – грех, да и фактически невозможно»[135]. Здесь культурно-исторические типы – эллино-римский, романо-германский и идущий ему на смену славянский – названы «мирами», но суть их от этого не ме­няется: они имеют свои «общественные, нравственные и художественные идеалы», т. е. особенности, отделяющие друг от друга и культурно-исто­рические типы.

Таким образом, А. А. Григорьев, творчество которого Н. Я. Данилев­ский знал, о чем свидетельствует его переписка со Страховым, мог быть более реальным вдохновителем, предшественником Данилевского в его научном открытии, нежели Г. Рюккерт. Но в целом Данилевский, благо­даря своей необычайной эрудиции, наверняка впитал множество источ­ников, и русских и иностранных, подтолкнувших его к пересмотру тради­ционной, «искусственной» схемы мирового исторического процесса. Не­льзя исключить, например, что бывшему петрашевцу приходилось читать хотя бы некоторые номера «Колокола», где А. И. Герцен в цикле статей «Концы и начала» (1862–1863) однажды написал: «История представля­ет нам на самом деле схваченную, не осевшую, оседающую формацию, хранящую в памяти своей главные фазы развития и их переливы. Одни части рода человеческого достигли соответствующей формы и победили, так сказать, историю; другие в разгаре деятельности и борьбы творят ее; третьи, как недавно обсохнувшее дно моря, готовы для всяких семян, для всяких посевов и всем дают неистощимую, тучную почву». И еще: «В природе, в жизни нет никаких монополий, никаких мер для предупре­ждения и пресечения новых зоологических видов, новых исторических судеб и государственных форм… не только фазы развития и формы быта изменяются, но создаются новые народы и народности, которых судьбы идут иными путями»[136]. Нетрудно заметить, что эта историческая па­радигма гораздо ближе к «естественной» системе исторического процесса Данилевского, нежели к традиционной «искусственной» однолинейной схеме.

Теория Н. Я. Данилевского оказала влияние на весь дальнейший ход обсуждения исторической судьбы России, особенно в переломные пери­оды ее истории. Возникшая в эмиграции после революционных бурь 17-го  года, гражданской войны и образования СССР теория евразийства, несомненно, несла в себе следы влияния этой теории. Евразийцы взяли на вооружение теорию культурно-исторических типов, но только в одном направлении развили и углубили ее – в плане несовместимости европей­ской и русской цивилизаций. Их ориентация на автономное от осталь­ного славянского мира развитие России, опора на особенность «русского славянства» в связи с якобы благотворной примесью в нем туранского элемента, их положительные оценки якобы созидательного влияния татаро-монгольского ига для государственного строительства на Руси – все это резко отделяет их от Данилевского и очень сближает с Леонтьевым. Поэтому нельзя не согласиться с выводом В. В. Зеньковского: «В евразийстве прежде всего оживают и развиваются леонтьевские построения об особом пути России, – не Данилевский с его верностью «племенному» (славянскому типу), а именно Леонтьев с его скептическим отношением к славянству ближе всего к евразийству. Но если и у Леонтьева сла­вянство было все же неизбежным политическим злом, то в евразийстве проблемы славянства выпадают уже совершенно»[137]. Можно не сомне­ваться, что Данилевский никогда не принял бы концепцию, отсекающую Россию от славянского мира, никогда не принял бы понятие «Евразия» как синоним понятия «Россия».

Философией истории как таковой евразийцы занимались в самой минимальной степени. Их больше интересовала прикладная, геополи­тическая сторона теории культурно-исторических типов, которую они сделали основой своей концепции с корректировкой ее в сторону леонтьевского варианта, с противопоставлением романо-германского куль­турно-исторического типа не славянскому, а русскому (евразийскому). Что касается самой теории, то она ими не только не развивалась, но, как подметила В. М. Хачатурян, посвятившая евразийству целый цикл статей, в отдельных случаях они обеднили ее. Так, исследовательни­ца отмечает, что если Н. Я. Данилевский признавал поступательность в развитии культурно-исторических типов, возрастание их обогащенности от одноосновных – к четырехосновным, то один из ведущих евразий­цев Н. С. Трубецкой считал, что все культуры «полностью эквивалентны»[138].

Значительно продвинул теоретическую мысль на евразийском направлении Л. Н. Гумилев, который считал, «что если Россия будет спасе­на, то только как евразийская держава»[139]. Но под его геополитическими выкладками и практическими рекомендациями лежал фундамент фактически нового обоснования локальных цивилизаций: теория этно­генеза и пассионарности, основательно разработанная им в ряде книг: «Этногенез и биосфера земли», «Этносфера. История людей и история природы», «Ритмы Евразии». Теоретические построения, выраженные в этих трудах, сделали евразийский настрой Л. Н. Гумилева радикальным, его геополитическую ориентацию определенно проазиатской. Он пишет: «Евразийский тезис: надо искать не столько врагов – их и так много, а надо искать друзей, это самая главная ценность в жизни. И союзников надо искать искренних. Так вот, тюрки и монголы могут быть искрен­ними друзьями, а англичане, французы и немцы, я убежден, могут быть только хитроумными эксплуататорами»[140]. И хотя Гумилев высоко ценил историософскую мысль Н. Я. Данилевского, гносеологические корни его теоретических и геополитических настроений, как и у всех евразийцев, лежат в трудах К. Н. Леонтьева. Но все же нельзя не признать: не было бы теории Данилевского, не было бы и теории Леонтьева, а не было бы теории Леонтьева – не было бы евразийства, а не было бы евразийства, вряд ли бы возникло учение Гумилева.

За последние годы теория Н. Я. Данилевского, как это и пред­сказывали наиболее проницательные русские ученые – Н. Н. Страхов, К. Н. Бестужев-Рюмин, П. А. Сорокин, – получает все большее признание не только за рубежом, но и в нашей стране. Ученые, которые написа­ли о нем в 80–90-е годы XX века статьи, диссертации, главы монографий и учебных пособий, уже, как правило, не решались называть его ком­пилятором идей Г. Рюккерта, как это пытался доказать В. С. Соловьев. В работах таких и маститых, и начинающих ученых, как (назовем по ал­фавиту, а не по степени научной весомости) Л. Р. Авдеева, А. Н. Аринин, В. В. Афанасьев, С. И. Бажов, Б. Н. Бессонов, С. А. Вайгачев, А. А. Га­лактионов, И. А. Голосенко, А. П. Дубнов, А. А. Захаров, А. Э. Маякунов, В. М. Михеев, Н. X. Нугманова, Ю. С. Пивоваров, О. А. Платонов, А. А. Псеуш, Е. С. Троицкий, В. М. Хачатурян, Г. Д. Чесноков, – историчес­кие взгляды Н. Я. Данилевского оценены как выдающийся вклад не только в русскую, но и в мировую науку. Причем нарастает тенденция очище­ния этих взглядов от явных, иногда бесцеремонных и грубых искажений их его оппонентами, допущенных по идеологическим и политическим соображениям.

Например, с легкой руки В. С. Соловьева во многих статьях и кни­гах советского периода культурно-исторические типы, локальные циви­лизации Данилевского изображались как абсолютно изолированные мо­нады, а сам Данилевский как крайний изоляционист. И это несмотря на то, что в его книге не только не отрицалось взаимное влияние (до опреде­ленного предела) разных культур, но и были проанализированы меха­низмы этого процесса, были определены субстанции (наука, техника), которые безоговорочно оценивались автором как подлежащие переда­че от одного культурно-исторического типа к другому. В. М. Хачатурян поясняет: «Данилевский в противоположность О. Шпенглеру и раннему А. Тойнби не рассматривает цивилизации как некие замкнутые, изолиро­ванные друг от друга монады. Но проблема пользы или вреда от усвоения «чужой» культуры стоит в его книге достаточно остро, и это естествен­но: сохранение и развитие самобытных начал культурно-исторических типов Данилевский считал невозможным в том случае, если происходит слишком сильное или тем более насильственное культурное воздействие одной цивилизации на другую»[141].

Цивилизационный метод в постсоветской российской историчес­кой науке завоевывает все больше позиций. Отталкиваясь от него, исто­рики выходят на новые направления в своих исследованиях. Институт всеобщей истории один за другим стал выпускать сборники «Цивилиза­ции». Но это не значит, что новая методология, основателем которой был Н. Я. Данилевский, полностью доминирует на огромном простран­стве исторической науки. Ряд ученых придерживаются политизирован­ной цивилизационно-формационной методологии, когда каждая циви­лизация рассматривается через призму сменяющихся в ней традицион­ных формаций. Кроме того, в зарубежной исторической науке наряду с цивилизационным принципом имеют место различные линейные пе­риодизации исторического процесса: Даниэла Бэлла (доиндустриальное, индустриальное и постиндустриальное общество), Алвина Тоффлера (ци­вилизация первой, второй и третьей волны). Они исходят из принципа единой общечеловеческой цивилизации, лидером которой, естественно, провозглашается западная. Тем не менее, как отмечают исследователи, «устойчивый интерес» к теории Н. Я. Данилевского западной историо­графии и «нарастающий интерес» в отечественной исторической науке является непреложным фактом.

А какова судьба теории «вселенской теократии», с позиции которой В. С. Соловьев неистово атаковал теорию Н. Я. Данилевского? Соловьева, жаждав­шего увидеть ростки своей теории в окружающей его действительности, ожидало горькое разочарование. Он, как известно, пережил на этой почве тяжелую духовную драму.

В кругах иерархов русской православной Церкви его проповедь была воспринята как ересь и сумасбродство. Уже на первые попыт­ки Соловьева пропагандировать свое теократическое учение обер-про­курор Святейшего Синода К. П. Победоносцев так прореагировал в письме к И. С. Аксакову: «Боже мой! Как это ужасно, что умные люди ныне сплошь впадают в сумасшествие. В. С. Соловьев все дальше и дальше идет по этой дороге»[142].

Без энтузиазма встретили идею вселенской теократии и отцы-ие­зуиты в Париже, перед которыми Соловьев эту идею развивал. Во-первых, для католиков православие никогда не было равноценной частью христианского мира, – это была ее «заблудшая» часть. Во-вторых, при­нимая как должное мысль о власти Римского папы над объединенной Церковью, они с порога отвергали идею о светской власти в лице русско­го царя в будущей теократии. Для них сам Соловьев, ринувшийся к ним навстречу, являл собой объект «уловления заблудшей души во славу Божию». После выхода в Париже его книжки «Россия и вселенская Церковь» один из влиятельнейших римских кардиналов написал ему: «Возлюблен­ный во Христе сын мой, поспешай в Рим, чтобы возможно скорее присоединиться к истинной вере»[143]. В письме к М. М. Стасюлевичу в ноябре 1888 г. Соловьев сообщает, что даже «русский иезуит» Пирлинг отказался принимать участие в издании его книги «Россия и вселенская Церковь» «вследствие различия наших взглядов»[144]. Все это не могло не отрезвить Соловьева.

В его письмах появляются признания, что из-за границы он вер­нулся «более православным», заверения, что «в латинство он никогда не перейдет»[145]. В 1890 году он обратился с письмом в редакцию «Но­вого времени» (опубл. в № 5026 от 25 февраля) с опровержением слухов о его якобы переходе в католичество. Одновременно он заявил, что ни­когда не выступал даже за внешнюю унию православия с католической Церковью.

А в письме Николаю II в 1900 году вместе с призывом к уста­новлению в России свободы вероисповедания Соловьев воздает хвалу историческому самодержавию в России, без которого, по его словам, «отечество наше не получило бы своей внешней политической самосто­ятельности в XV веке, а в начале XVII утратило бы свою внутреннюю национальную самобытность». Он видит заслугу Александра III в том, что он явился «перед всем светом в образе могучего миротворца». И, на­конец, он характеризует православие как «чистейший и совершеннейший вид христианства»[146].

Полное отсутствие в реальной действительности конца XIX века каких-либо даже намеков на движение мирового христианского сообще­ства в сторону «вселенской теократии» повергло Соловьева в глубокую депрессию. Вместо благостного движения христианских Церквей к объ­единению он видел нарастающую враждебность народов друг к другу на почве религиозной и национальной розни. Отсюда ощущение скоро­го апокалипсиса или, по крайней мере, грандиозной катастрофы для хри­стианского мира от нашествия желтой, монголоидной расы с Востока, под которой он разумел сотни миллионов китайцев. (Предчувствия двух самых кровавых нашествий на Россию с Запада, унесших 37 миллионов жизней в России, у Соловьева не было.)

Будущая власть антихриста виделась ему в образе лживой, лицемер­ной демократии. Он полагал, что, может быть, тогда-то христиане всего мира, снова загнанные для своих молитв в катакомбы и леса, наконец объединятся. Теократия теперь представлялась ему достижимой только за пределами земной жизни. В нем углублялось чувство тревоги за судь­бу России. А ощущение близости антихриста нарастало с каждым днем в его неприкаянной, мятущейся душе. В. Л. Величко вспоминает, как, прочитав однажды приятелю в рукописи свою «Повесть об Антихристе», он «спросил его внезапно:

– А как Вы думаете, что будет мне за это?

– От кого?

– Да от заинтересованного лица! От самого!

– Ну, это еще не так скоро!

– Скорее, чем Вы думаете!»

Это была отнюдь не жанровая юмористическая сценка – Соловьев, да и его друзья исповедовали вполне искренне тот мистицизм, кото­рый широко захватил в 80-е годы часть интеллигентских и аристокра­тических кругов в России. Величко заключает: «Приятель Соловьева, В. П. Протейканский, рассказавший мне это, и сам тоже немного ми­стик, подобно всем верующим людям, добавил потом не без волнения: «А заметьте, однако: через несколько месяцев после этого вопроса наше­го Владимира Сергеевича не стало! Точно кто вышиб этого крестоносца из седла!»»[147].

Умер В. С. Соловьев, приобщившись Святых Тайн по православному обряду, развеяв окончательно ложные слухи о переходе в католицизм.

Пророчество его относительно своей окончательной победы в споре с Данилевским не сбылось – он оказался плохим звездочетом. Но в исто­рии России он, тем не менее, остался первым всемирно известным рус­ским религиозным мыслителем, проложившим дорогу целой плеяде вы­дающихся представителей теперь уже тоже всемирно известной школы рус­ской религиозной философии.

 

Примечания

[1] Русская периодическая печать (1702–1894). М., 1959. С. 519.

[2] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. С. 400.

[3] Соколов Н. М. Россия, Европа и человечество // Русский вестник. № 10. С. 656–657.

[4] Данилевский Н. Я. Россия и Европа. Изд. 6-ое. СПб., 1995. С. 57. Далее при ссылках на этот труд будут указываться лишь соответствующие стра­ницы в тексте данной монографии, непосредственно после цитирования.

[5] Гумилев Л. Н. Этносфера. История людей и история природы. М., 1993. С. 493.

[6] В нынешней научной литературе понятие «цивилизации» нередко упо­требляется как синоним понятия «культурно-исторический тип». Мы же считаем, что Данилевский обоснованно разделяет эти два понятия, и будем следовать за ним.

[7] П. Щ. Заметка // Русский вестник. 1869. № 7–8. С. 368.

[8] Критические заметки о текущей литературе // Заря. 1869. № 7. С. 148.

[9] Безобразов В. П. Война и революция. М., 1873. С. 22.

[10] В том же апрельском номере журнала за 1871 г., где появилась рецензия на книгу Н. Я. Данилевского, редакция поместила статью А. И. Шеллера-Михайлова «Рабочие ассоциации», в которой познакомила читателей с «Капиталом» К. Маркса.

[11] Дело. 1871. № 4. II Отд. С. 102.

[12] Там же. С. 103.

[13] Михайловский Н. К. Полн. собр. соч. Т. III. СПб. 1909. С. 867.

[14] Там же. СПб. С. 761, 763.

[15] Там же. СПб. С. 884.

[16] Начиная публикацию рукописи книги Н. Я. Данилевского, редакция нигде не оговорила, что это именно книга, и поэтому не только Ф. М. Достоевский, а и другие читатели воспринимали ее в первых номерах как статью с продолжениями.

[17] Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-и томах. Т. XXIX. Кн. 1. Л., 1986. С. 30.

[18] Там же. С. 46.

[19] Там же. С. 115.

[20] Там же. С. 36.

[21] Там же. Т. XXVIII. Кн. 2. М., 1985. С. 469, 273.

[22] Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. С. 441.

[23] Там же. С. 260.

[24] Твардовская В. А. Достоевский в общественной жизни России. М., 1990. С. 3.

[25] Киреева Р. А. К. Н. Бестужев-Рюмин и историческая наука второй половины XIX в. М., 1990. С. 93.

[26] Бестужев-Рюмин К. Н. Указ. соч. С. 3–4.

[27] Бестужев-Рюмин К. Н. Николай Яковлевич Данилевский // Известия Санкт-Петербургского Славянского благотворительного общества. 1885. № 10. С. 457.

[28] Там же. С. 458.

[29] Журнал Министерства народного просвещения. 1888. №4. С. 532.

[30] Бестужев-Рюмин К. Н. Теория культурно-исторических типов / Данилев­ский Н. Я. Россия и Европа. СПб., 1996. С. 443.

[31] Там же. С. 462.

[32] Русский вестник. 1890. № 3. С. 261.

[33] Соловьев В. С. Собр. соч. Изд. 2-ое. СПб., 1911–1914. Т. 4. С. 201.

[34] Там же. С. 195.

[35] Величко В. Л. Владимир Соловьев. СПб., 1904. С. 13.

[36] Работа Э. Гартмана (1842–1906), немецкого философа-идеалиста, «Философия бессознательного» была к тому времени издана только на немецком языке (1869), русский перевод ее появился в 1902 г. Автор выражал в сво­ем труде пессимистический взгляд на историю, считая мировой процесс иррациональным, орудием бессознательной мировой воли.

[37] Кони А. Ф. Очерки и воспоминания. СПб., 1906. С. 191.

[38] Кони А. Ф. Указ. соч. С. 203.

[39] Соловьев В. С. Собр. соч. Т. 1. С. 215.

[40] Там же. С. 224.

[41] Там же. Т. 4. С. 3.

[42] Там же. С. 19.

[43] Соловьев В. С. Письма. Т. 1. СПб., 1908. С. 114.

[44] Переписка Владимира Сергеевича Соловьева с Иваном Сергеевичем Аксаковым // Русская мысль. 1913. № 12. С. 82.

[45] Соловьев В. С. История и будущность теократии (Исследование всемирно-исторического пути к истинной жизни). Собр. соч. Т. 4. СПб., 1914. С. 253.

[46] Соловьев В. С. Россия и вселенская Церковь. М., 1991. С. 147–153, 169.

[47] Там же. С. 249.

[48] Там же. С. 160–161.

[49] Соловьев В. С. Русская идея. М., 1911. С. 12.

[50] Там же. С. 30–31.

[51] Там же. С. 33.

[52] Соловьев B. C. Письма. Т. III. СПб., 1911. С. 140.

[53] Трубецкой Е. Н. Указ. соч. Т. 1. С. 573–574.

[54] Там же. С. 585.

[55] Там же. С. 583.

[56] Соловьев B. C. Еврейство и христианский вопрос (1884). Собр. соч. Т. 4. С. 121.

[57] Лосев А. Ф. Владимир Соловьев и его время. М., 1990. С. 629.

[58] РГИА. Ф. 1683. Oп. 1. Д. 145. Л. 1.

[59] Бердяев Н. А. Типы религиозной мысли в России. Собр. соч. Т. 3. Па­риж, 1989. С. 211.

[60] Зеньковский В. В. Русские мыслители и Европа. Изд. 2-ое. Париж, 1965. С. 257.

[61] Соловьев С. М. Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева. Брюссель, 1977. С. 295.

[62] Соловьев В. С. Письма. Т. 1. СПб., 1908. С. 42.

[63] Известия Санкт-Петербургского славянского благотворительного общества. 1886. № 12. С. 3.

[64] Соловьев В. С. Сочинения в 2-х томах. М., Правда. 1989. Т. 1. С. 337.

[65] Там же. С. 358.

[66] Там же. С. 353.

[67] Там же. С. 369.

[68] Там же. С. 336–337.

[69] Там же. С. 386.

[70] Там же. С. 351.

[71] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 65. М., 1953. Письма. С. 160.

[72] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870–1894. СПб., 1914. С. 414.

[73] Там же. С. 435.

[74] Леонтьев К. Н. О Владимире Соловьеве и эстетике его жизни (По двум письмам). М., 1912. С. 5.

[75] Леонтьев К. Н. Избранные письма. СПб., 1993. С. 376–377.

[76] Соловьев В. С. Счастливые мысли Н. Н. Страхова / Сочинения в 2-х томах. Т. 1. С. 557.

[77] Соловьев В. С. Сочинения в 2-х томах. Т 1. С. 638.

[78] Соловьев В. С. О грехах и болезнях / Сочинения в 2-х томах. Т. 1. С. 513.

[79] Соловьев В. С. Мнимая борьба с Западом. Там же. С. 542.

[80] Страхов Н. Н. Исторические взгляды Г. Рюккерта и Н. Я. Данилевского / Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. 3. Киев, 1898. С.182–183.

[81] Там же. С. 138.

[82] Там же. С. 129.

[83] Страхов Н. Н. Наша культура и всемирное единство / Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. 2. Изд. 2-ое. СПб., 1890. С. 218.

[84] Страхов Н. Н. Спор из-за книг Н. Я. Данилевского // Русский вестник. 1889. № 12. С. 187.

[85] Страхов Н. Н. Наша культура и всемирное единство / Борьба с Запа­дом в нашей литературе. Кн. 2. С. 233.

[86] Там же. С. 273.

[87] Там же. С. 221.

[88] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. СПб., 1913. С. 4.

[89] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. С. 56.

[90] Соловьев В. С. Письма. Т. 1. С. 15.

[91] Там же. С. 23.

[92] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. С. 109.

[93] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. С. 245.

[94] Соловьев В. С. Письма. Т. 1. С. 59.

[95] Вестник Европы. 1890. № 12. С. 562.

[96] Там же. С. 568.

[97] Страхов Н. Н. Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. 3. С. 158.

[98] Там же. С. 163.

[99] Там же. С. 171.

[100] Там же. С. 158.

[101] Соловьев В. С. Письма. Т. I. СПб., 1911. С. 59.

[102] Там же. Т. III. С. 51.

[103] Леонтьев К. Н. Избранные письма. 1854–1891. СПб., 1993. С. 73, 79.

[104] Там же. С. 302.

[105] Леонтьев К. Н. Собр. соч. в 9-ти томах. Т. 7. СПб., 1913. С. 285, 292, 294.

[106] Леонтьев К. Н. Избранные письма. С. 532.

[107] Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 7. С. 293, 329.

[108] Леонтьев К. Н. Избранные письма. С. 504.

[109] Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 7. С. 330.

[110] Там же. С. 291, 356.

[111] Леонтьев К. Н. Избранные письма. С. 500.

[112] Соловьев В. С. Россия и Европа / Соч. в 2-х томах. Т. 1. С. 334–335.

[113] Крушение поезда, перевозившего Александра III и его семью из Крыма в Петербург, произошло у с. Борки 17 октября 1888 г.

[114] Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 5. М., 1912. С. 108.

[115] Там же.

[116] Леонтьев К.Н. О Владимире Соловьеве и эстетике его жизни. С. 30.

[117] Леонтьев К.Н. Избранные письма. С. 504.

[118] Зеньковский В. В. История русской философии. Т. 1. Ч. 2. Л., 1991. С. 266.

[119] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. СПб., 1913. С. 5.

[120] Там же. С. 367.

[121] Там же. С. 109.

[122] Там же. С. 367.

[123] Покровский М. Н. Избранные произведения. Кн. 4. М., 1967. С. 259.

[124] Покровский М. Н. Дипломатия и войны царской России в XIX столетии. М., 1923. С. 248.

[125] Sorokin P. Social philosophies of an age crisis. Boston, 1951, P. 329. Цитата эта приводится во многих работах о Данилевском. Поскольку она лучше всего иллюстрирует отношение Сорокина к «России и Европе», привели ее и мы.

[126] Пивоваров Ю. С. Николай Данилевский в русской культуре и в мировой науке // Мир России. 1992. № 1. С. 167.

[127] McMaster R. E. The question of Heinrich Ruckert’s influence of Danilevskiy // The American Slavie and East European review. Vol. 14. № 1. 1955. Pp. 61, 63, 65, 66.

[128] См. Пивоваров Ю. С. Указ. соч. С. 176, 167, 168.

[129] Султанов К. В. Философско-социологическая система Н. Я. Данилевского и ее толкование в современной буржуазной философии. Автореферат канд. дисс. (история философии). Л., 1975. С. 4.

[130] Хомяков А. С. Соч. Т. 1. М., 1878. С. 3; Т. 3. М., 1882. С. 52.

[131] Соколов Н. М. А. С. Хомяков и Н. Я. Данилевский // Русский Вестник. 1904. № 7. С. 147.

[132] Леонтьев К. Н. Избранные письма. СПб., 1993. С. 302.

[133] Григорьев А. А. Собр. соч. Вып. 2. М., 1915. С. 90.

[134] Там же. С. 90–91.

[135] Там же. Вып. 3. М., 1915. С. 4.

[136] Герцен А. И. Собр. соч. в 30-и томах. Т. XVI. М., 1959. С. 173, 198.

[137] Зеньковский В. В. Русские мыслители и Европа. Изд. 2-ое. Париж, 1955. С. 158–159.

[138] Хачатурян В. М. Историософия евразийства / Евразия: исторические взгля­ды русских эмигрантов. М., 1992. С. 46. См. там же ее статьи: «Евразия: между Западом и Востоком»; Культура Евразии: этнос и геополитика». Ее же: «Революция и русская культура в концепциях евразийства» / Европейский альманах. История. Традиции. Культура. М., 1992.

[139] Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии. М., 1993. С. 25.

[140] Там же. С. 31.

[141] Хачатурян В. М. Н. Я. Данилевский: европейская цивилизация и Россия / Европейский альманах. История. Традиции. Культура. М., 1992. С. 70.

[142] ИРЛИ РО. № 22583. Л.33.

[143] Величко В. Л. Владимир Соловьев. СПб., 1904. С. 83.

[144] Соловьев В. С. Письма. Т. IV. С. 38.

[145] Там же. Т. III. С. 189, 187.

[146] ОР РНБ. Ф. 718 (Соловьев B. C.). Д. 34. Лл. 1, 2.

[147] Величко В. Л. Владимир Соловьев. СПб., 1904. С. 171.


 

Глава 3
Европа и славянский мир

 

Н. Я. Данилевский по выходе своей книги счел необходимым разъ­яснить, что ее основное содержание посвящено разработке проблем «не политического, а преимущественно историко-философского свой­ства»[1]. Очевидно, уже первые немногие газетно-журнальные отклики на книгу, сведения о ходе ее реализации показали ему, что поку­патель иногда проходит мимо книги, а читатель – мимо главного содержания из-за ее явно «зауженного», политизированного заглавия. Поскольку основной замысел книги, ее сверхзадача не сразу были заме­чены, Н. Н. Страхов как ее издатель, начиная с издания «России и Европы» 1888 года, вынужден был повторять в предисловиях к ней: «Эта книга названа слишком скромно. Она вовсе не ограничивается Россией и Европою или даже более широкими предметами – миром Славянским и миром Германо-Романским. Она содержит в себе новый взгляд на всю историю человечества, новую теорию Всеобщей истории»[2].

Разъяснить это для Страхова было важно не только и не столько для того, чтобы расширить круг ее потенциальных покупателей, но прежде всего для того, чтобы учеными был наконец замечен огромный вклад Н. Я. Данилевского в историческую науку, в историософскую мысль.

Однако среди недобросовестных оппонентов Данилевского нашлось немало таких, которые сделали вид, что именно политологическая про­блема: Россия и Европа – и является центральной в его книге. Не без умы­сла, как кажется, и свою рецензию на книгу В. С. Соловьев так и назвал «Россия и Европа». С фундаментально обоснованной, логически четко выстроенной теорией Данилевского легче всего было полемизировать, перенеся центр тяжести в область геополитических и политических про­блем, затронутых в его книге. Если для критики конкретно-историчес­ких, а тем более историософских аспектов книги Данилевского требова­лись основательные научные знания, то в области внешнеполитических, геополитических вопросов, поставленных в ней, почти каждый публи­цист считал себя специалистом. А взгляды Данилевского на эти пробле­мы имели немало противников в численно преобладавшей официозной, проправительственной и либерально-западнической прессе. Поэтому те, кто не отказались от тактики осознанного замалчивания книги, прибега­ли с помощью тенденциозного выборочного цитирования к искаженному воспроизведению именно политических взглядов Данилевского. Как бы подкрепляя заголовок работы, многие оппоненты Данилев­ского приписывали ему «грехи», в которых он был абсолютно неповинен: его обвиняли в обосновании агрессивной, макиавеллистской политики России по отношению к Европе.

Между тем Данилевский поставил и основательно разработал пре­жде всего геополитическую проблему – «Европа и славянский мир», из ана­лиза которой вытекала и постановка в книге вопроса об отношении Рос­сии к Европе. То есть акцент был сделан на анализе политики Европы по отношению к славянскому миру или, еще более конкретно, – к Рос­сии. И именно политика Европы по отношению к России и славянским народам из конкретных исторических фактов, приведенных в книге, вы­рисовывалась как агрессивная и макиавеллистская. А Данилевский лишь предлагал свой вариант «обороны» славянскому миру от постоянных агрессивных посягательств Запада, от его коварной политики по прин­ципу «разделяй и властвуй», от его неуемного стремления воспрепят­ствовать единению славян и на корню умертвить зарождающийся новый славянский культурно-исторический тип. Политико-публицистическая часть книги Данилевского была посвящена анализу именно этой пробле­мы, но его критики или обошли ее полным молчанием, или совершенно извратили, приписав ей указанный выше абсолютно противоположный смысл. Объяснялось это очень просто: многие наблюдения Данилевского по поводу неоправданного самомнения Европы, ее насильственных дей­ствий по распространению своей культуры и религии, по поводу стойкой враждебности ее к славянскому миру, по поводу причин и проявлений этой враж­дебности попадали не в бровь, а в глаз, носили неопровержимый характер, и для оппонентов Данилевского не оставалось ничего другого, как или не касаться их, или извращать.

Данилевский, например, впервые обратил внимание читателей на то, что провозглашение Европы целой частью света основано на исто­рическом недоразумении. Ибо все остальные части света отделены друг от друга морями и океанами, а Европа отделена от Азии далеко не са­мыми высокими горами в мире – Уральским хребтом – и небольшой рекой Урал. Данилевский ставит вполне правомерный и необходимый вопрос: «Ежели Урал обращает Европу в часть света, то почему же не счи­тать за часть света Индию? Ведь и она с двух сторон окружена морем, а с третьей – горами (не Уралу чета); да и всяких физических отличий (от сопредельной части Азии) в Индии гораздо больше, чем в Европе». Данилевский напомнил, что названия «Европа» и «Азия» идут от древних народов, населявших район Средиземноморья, которые называли «Евро­пой» все, что лежало к северу от этого моря, а «Азией» все, что распрос­терлось к Востоку. В дальнейшем, однако, проведя границу по Уралу между Европой и Азией, европейские ученые и государственные мужи стали все чаще вкладывать культурно-политический смысл в эти геогра­фические понятия. Европа стала олицетворением романо-германского культурно-исторического типа, подчеркнул Данилевский. Под понятием «европейская цивилизация» стала подразумеваться только романо-германская цивилизация как «самая передовая», самая последняя ступень человеческой цивилизации в линейном измерении исторического про­цесса. По мнению западноевропейских ученых, она «обречена» стать об­щечеловеческой, и миссия Европы состоит в распространении ее на всем земном шаре всеми доступными средствами.

В этом понятии «Европа», разъяснял Данилевский, уже не было места для народов, не входящих в романо-германский культурно-исто­рический тип. Это уже была не вся географическая Европа, а только Западная Европа. Появился и ее синоним «Запад», в который позже стали включать и Северо-Американские Соединенные штаты. Но сла­вянский мир, находящийся в Восточной Европе, а тем более Россия, значительная часть которой находится в Азии, в это ограниченное рам­ками «европейской цивилизации» понятие высокомерно не включались.

На вопрос, принадлежит ли Россия к Европе, в свете своей крити­ки понятия «Европа» Данилевский не без иронии отвечал: «Как угодно, пожалуй – принадлежит, пожалуй – не принадлежит, пожалуй – принад­лежит отчасти, и притом насколько кому желательно. В сущности же, в рассматриваемом теперь смысле, и Европы вовсе никакой нет, а есть западный полуостров Азии…» (С. 46–47).

Но если вопрос о принадлежности России к Европе в географичес­ком смысле представляется Данилевскому несущественным в силу спор­ности в этом плане самого понятия «Европа», то с точки зрения тео­рии культурно-исторических типов он совершенно определенно относит «Европу» и Россию к разным мирам. Он напоминает, что в отличие от романо-германского мира Россия образовывалась не на развалинах Древнего мира и не питалась корнями германского духа. Она не входила в состав империи Карла Великого, из ствола которой образовалось мно­говетвистое европейское дерево; не являлась и частью «теократической федерации», которая возникла после распада этой империи. В течение пятнадцати веков латынь в Европе была общим языком науки, культуры, дипломатии и церковного богослужения. Россия этого не знала. Россия не знала и отделившегося от православия католичества, и последующей борьбы с ним протестантства, не знала и распространившейся в Евро­пе философской схоластики. Словом, заключает Данилевский, Россия «не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу». Поэтому, считает он: «Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позво­ляют России считаться Европой» (С. 49).

Данилевский на конкретных фактах показывает, что ко всем на­родам, не охваченным влиянием европейской цивилизации, Европа (в самом узком политико-культурном значении) относится, как к от­сталым, нуждающимся в прививке этой цивилизации, которая может осуществляться или огнем и мечом, или экономической экспансией. К славянам Европа испытывает не только презрение, как к нецивили­зованным народам, но и ненависть, так как чувствует, что эти молодые народы (моложе европейских на 500–600 лет) несут в себе способность рождения новой, своей самобытной, культуры. И удвоенную ненависть она испытывает к России, ибо в отличие от других славянских племен она обрела самостоятельность, выработала прочную государственность, превратилась во влиятельную мировую державу и таит в себе способ­ность сплотить вокруг себя весь славянский мир.

Кроме осознанных причин для своей неприязни и даже ненависти к России и к славянам вообще, Европа, отмечает Данилевский, просто интуитивно чувствует в них «нечто ей чуждое». Причина этого явле­ния, считает он, «лежит в неизведанных глубинах тех племенных сим­патий и антипатий, которые составляют как бы исторический инстинкт народов, ведущий их (помимо, хотя и не против, их воли и сознания) к неведомой для них цели; ибо в общих, главных очертаниях история слагается не по произволу человеческому, хотя ему и предоставлено раз­водить по ним узоры» (С. 41–42). Разумеется, Данилевский подразумевал здесь судьбу двух различных культурно-исторических типов, ощущающих свою несовместимость.

Надо сказать, что по этому вопросу и в целом по проблеме «Европа и славянский мир» Данилевский шел, как и в своей теории, не «по це­лине». И здесь у него были источники, питавшие его мысль, толкавшие ее к обобщениям. В частности, по данному вопросу И. С. Аксаков еще в 1861 году в газете «День» (т. е. когда, возможно, у Данилевского еще не было и замысла книги «Россия и Европа») писал: «Пора догадаться, что благосклонности Запада мы никакою угодливостью не купим, пора понять, что ненависть, нередко инстинктивная, Запада к Славянскому православному миру происходит от иных, глубоко скрытых причин; эти причины – антагонизм двух противоположных духовных просветитель­ных начал и зависть дряхлого мира к новому, которому принадлежит будущность»[3].

Мысли Данилевского о враждебности Европы к славянскому ми­ру, к России не были результатом его чисто умозрительных заключе­ний на основе только его теории культурно-исторических типов. Они основывались на неопровержимых фактах истории и текущих внешнепо­литических событиях, происходивших при жизни Данилевского, на его глазах, нередко в виде не только дипломатических, но и военных акций. Его мысли на этот счет находили наглядные подтверждения и в тру­дах, книгах, статьях, речах западных ученых, государственных деятелей, политиков, журналистов. При своем стабильном интересе к вопросам внешней политики и свободном владении тремя европейскими языками Данилевский был в этом плане тоже вполне осведомленным человеком.

Западные ученые под презрительно-высокомерное отношение к сла­вянскому миру старались подвести «научную» подкладку в виде разного рода расистских измышлений. Данилевский приводит в пример учение шведского натуралиста А. А. Ретциуса, который, разделив человеческие племена на более полноценных (длинноголовых) и менее полно­ценных (короткоголовых), отнес славян к последней категории. Он напомнил также о работах немецкого историка Г. Вебера, в которых на­роды делятся на три категории – ученые, военные и кормящие племена; и славяне отнесены к третьей категории, т. е. обречены на обслуживание двух первых (С. 46). Россия фигурирует в европейской литературе, пи­шет Данилевский, как «гасительница света и свободы, темная мрачная сила». Он ссылается на книгу немецкого историка Карла Роттека «Всеоб­щая история», в которой цинично указывалось, что «всякое преуспеяние России, всякое развитие ее внутренних сил, увеличение благоденствия ее и могущества есть общественное бедствие, несчастие для всего чело­вечества» (С. 36). С чувством горечи он отмечает, что все самобытно русское и славянское кажется Европе «достойным презрения и искоре­нение его составляет священнейшую обязанность и истинную задачу ци­вилизации», что русский в глазах европейцев «может претендовать на до­стоинство человека только тогда, когда потерял уже свой национальный облик». В популярных на Западе очерках путешественников по России, констатирует Данилевский, можно увидеть проявление симпатий к са­моедам, корякам, якутам, татарам, «только не к русскому народу». Это отношение прослеживается, по наблюдениям Данилевского, в поведении и приезжающих в Россию матросов, и наемных управляющих в дворян­ских имениях, и, наконец, в европейских газетах. Его возмущает, что «наша пресса молчит в ответ на эту клевету» (С. 42, 40).

О фантастических злобных измышлениях в западноевропейской литературе по адресу славян, и особенно русских, в образованных кругах России многие были хорошо осведомлены. Но чувство протеста по этому поводу в периодической печати выразить было непросто. Руководивший Министерством иностранных дел рекордный по длительности срок, с 1814 по 1856 год, Карл Нессельроде, придерживавшийся австро-прусской ори­ентации, через цензурное ведомство внимательно следил за тем, чтобы в печати ничего не появлялось, что могло бы вызвать в западных стра­нах неудовольствие и раздражение. Поддержку ему в этом оказывал сам Николай I, да и многие другие высшие сановные лица. В связи с этим А. С. Пушкин в письме к шефу жандармов А. X. Бенкендорфу высказал характерную для того времени просьбу: «Пусть позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдное и невежественное нападение иностран­ных газет»[4].

Иногда все-таки этот протест прорывал и цензурные препоны. А. С. Хомяков, например, посвятил этой теме статью «Мнение иностран­цев о России», опубликованную в журнале «Москвитянин», № 4 за 1845 г. Наблюдая за нарастающим на Западе потоком литературы о России, Хомяков с возмущением констатировал: «И сколько во всем этом вздора, сколько невежества!.. какая бесстыдная ложь, какая наглая злоба!»[5].

Вряд ли Данилевский не знал о фактах, приведенных в моногра­фии известного в то время слависта В. И. Ламанского «Об историческом изучении греко-славянского мира в Европе», вышедшей одновременно с книгой «Россия и Европа», в 1871 году. Речь в ней шла главным образом о том, как подавалась история славянства, история Рос­сии в трудах западноевропейских историков, в каком виде в этих тру­дах воспроизводились национальные черты славян, их взаимоотношения с Западной Европой. Во введении к книге В. И. Ламанский высоко от­зывается о труде Данилевского, с которым, очевидно, познакомился еще в журнальном его варианте. Он пишет о нем как о труде, «мало у нас понятом и тем менее оцененном». В книге Ламанского читатель мог найти огромный иллюстративный материал к тезису Данилевского о намеренно злостном искажении образа славян в западноевропейской научной литературе.

Научный авторитет В. И. Ламанского (1833–1914) был достаточно высок к этому времени. Окончив историко-филологический факультет Петербургского университета в 1854 г. со степенью кандидата, он не­сколько лет работал в Императорской публичной библиотеке, а затем в Министерстве иностранных дел. В 1859 году защитил магистерскую диссертацию «О славянах в Малой Азии, в Африке и в Испании». С 1862 по 1864 год совершил длительную поездку в славянские земли, а также в Италию, Грецию и Турцию с целью изучения истории культуры и бы­та славян по архивным материалам, по книжным и газетно-журнальным источникам на славянских и западноевропейских языках. С 1865 года стал штатным доцентом кафедры славянской филологии Петербургского университета, а с 1871 года, защитив в качестве докторской диссертации названный выше труд – «Об историческом изучении греко-славянского ми­ра в Европе», возглавил эту кафедру.

Впоследствии В. И. Ламанский стал ведущим специалистом в Рос­сии по вопросам славяноведения, создав в этой области целую научную школу. Он читал лекции по славяноведению не только в Петербургском университете, но и в Академии Генерального штаба и в Петербургской Духовной Академии, где в течение 25 лет возглавлял кафедру русского и церковнославянского языка и истории русской литературы. Одновременно с преподавательской и исследовательской вел большую научно-организационную, общественную и редакторско-публицистическую де­ятельность. Был председателем Этнографического отделения Русского географического общества (1865–1871, 1887–1910), с 1880 г. – пред­седателем Историко-филологического общества при Петербургском уни­верситете, с 1887 по 1888 гг. – редактором «Известий Санкт-Петербург­ского славянского благотворительного общества», а с 1890 г. издавал этнографический журнал «Живая старина». Часто выступал со статьями не только по истории южных и западных славян, их культуре и бы­ту, но и по истории русской науки и культуры, особенно много сделал по пропаганде творческого наследия М. В. Ломоносова. За свои науч­ные заслуги В. И. Ламанский был избран членом (в том числе и почет­ным) ряда иностранных академий, университетов и научных организа­ций, а в 1900 году – действительным членом Российской Академии наук. Мнение В. И. Ламанского имело, следовательно, большой научный вес. Тем более что в своей монографии он не просто ссылался и переска­зывал десятки научных трудов западноевропейских ученых, но и часто прибегал к обширному их цитированию, в том числе и на языке подлин­ника. Работа В. И. Ламанского усиливала научную аргументацию книги Н. Я. Данилевского, помогала понять и принять присутствующий в не­которых ее главах публицистический тон. Сама же работа Ламанского была совершенно лишена какой-либо эмоциональной, публицистичес­кой окраски, носила сугубо научный, даже фактографический характер.

Ламанский констатирует, что в подавляющем большинстве книг западных ученых и государственных деятелей наличествует явно высо­комерное, презрительное отношение к славянам как к низшей, мало­культурной расе. На этом основании в некоторых работах европейских ученых по всеобщей истории славяне вообще не упоминаются. А если немецкие историки и вынуждены все-таки о них писать, как о соседних народах, то только в определенном контексте, как о племенах, которые «в истории не имеют большого значения», или когда их нельзя обойти молчанием в связи с определенными разделами истории Западной Евро­пы. Формально для упоминания славян лишь в рамках истории других, главным образом западноевропейских, стран повод был: кроме русских (под которыми в русской научной литературе всегда подразумевались не только великороссы, но и малороссы и белорусы), ни один славянский народ к этому времени не обладал своей государственностью. Все они находились под властью или Германии, или Австро-Венгрии, или Ита­лии, или Турции. Но свою историю и культуру каждый из этих народов, естественно, имел. Однако именно этого не хотели признавать историки Запада. История южных славян рассматривалась лишь в связи с историей Византии и Турции, западных – в связи с историей Австро-Вен­грии и Германии, да и то не всегда. О славянах на территории Венгрии историки часто вообще не упоминали. О полабских и поморских славянах, в период до их завоевания и истребления немцами, говорилось как о германских подданных. И вообще, о восточных славянах в учебниках по всеобщей истории нередко речь шла в разделах «Германия» или «Во­сточная Германия», а об их восстаниях против поработителей говорилось, как о бунтах непокорных германских подданных. О русских нередко рассказывалось лишь в разделах, посвященных истории скандинавских государств.

Широко распространенными были рассуждения западных ученых мужей, в том числе и историков, о расовой неполноценности славян, об их второсортности по сравнению с романо-германскими народами, об их низком нравственном и культурном уровне. Резюмируя господствующее в Европе, и особенно в Германии, воззрение на славян, Ламанский писал, что чаще всего в интеллектуально-психологическом отношении их при­равнивают к неграм и туранцам, считают их пассивной расой, напомина­ющей своим характером больше женскую, чем мужскую натуру. Характер славян, особенности их быта и общественное устройство определяются в трудах западных ученых, отмечает Ламанский, «бедностью, пригнетенностью, забитостью, неразвитостью, страшною грубостью и невежеством славянского простонародья, преданного суевериям, лености, беспечно­сти и пьянству; постоянным господством безнарядья и всевозможных злоупотреблений в славянской общественной и государственной жизни, совершенною неспособностью и неумением славян пользоваться умерен­ною свободою; крутыми переходами их государственного быта от дикой анархии, необузданной вольности к жестокому произволу самого наглого деспотизма, подражательностью, испорченностью и легкомыслием выс­ших классов, их невыдержанностью характера, дряблостью воли».

Все это довольно откровенно преподносилось для обоснования не­обходимости германской, австро-венгерской опеки над славянскими пле­менами, т. е. экспансии на Восток, онемечивания славянских племен с помощью распространения среди них немецкого языка и культуры, ка­толицизма и протестантства. Причем немецкие авторы утверждали, что это делается для блага всей Европы и самих славян.

Ламанский писал, что из трудов западных, особенно немецких, историков можно составить целую «любопытную и поучительную хре­стоматию» о расовом превосходстве романо-германских народов над сла­вянскими. Он вынужден был констатировать под напором приведенных и рассмотренных им взглядов, восторжествовавших в европейской науке: «Это воззрение прежде всего поражает своею обширною распространен­ностью. Оно господствует не в одной исторической литературе. Оно ежедневно высказывается в Европе в речах политических ораторов, про­фессоров и проповедников, в журнальных статьях и брошюрах публи­цистов. Целые европейские поколения воспитывались, учились, жили, действовали, умерли в этом воззрении».

Для обоснования своего господства в славянских землях, для воз­можного дальнейшего продвижения на Восток, нового Drang nach Osten немецкие авторы особый упор в своих исторических работах делали на якобы полной неспособности славян к самостоятельному государ­ственному строительству и устройству. Насколько широко была распространена на Западе эта спекуляция в различных политических кругах, свидетельствует тот факт, что ее не постеснялся эксплуатировать даже один из основоположников «научного коммунизма» Ф. Энгельс в своей работе «Революция и контрреволюция в Германии», опубликованной в виде серии статей в американской газете «New York Daily Tribune» в 1851–1852 гг. Теоретик «пролетарского интернационализма» вдруг заговорил в ней языком немца-шовиниста, ненавистника славян. Исторический факт вытеснения славян от Эльбы на Восток он горделиво объясняет следствием благотворной «физической и интеллектуальной способности немецкой нации к покорению, поглощению и ассимиляции своих старинных восточных соседей». С чувством превосходства представителя романо-германского мира над славянами он далее пишет, «что эта тенденция к поглощению со стороны немцев всегда составляла и все еще составляет одно из самых могучих средств, при помощи которых цивилизация Западной Европы распространилась на Восток нашего континента, что эта тенденция перестанет действовать лишь тогда, когда процесс германизации достигнет границы крупных, сплоченных, не раздробленных на части наций, способных вести самостоятельное национальное существование, как венгры и, в известной степени (sic! – Б. Б.) поляки, и что, следовательно, естественная и неизбежная участь этих умирающих наций (sic! – Б. Б.) состоит в том, чтобы дать завершиться этому процессу разложения и поглощения более сильными соседями». Имея в виду зародившиеся в эти годы среди чехов и южных славян идеи славянского единения (выразившиеся не только в книгах и в статьях, но и в созыве Первого Славянского съезда в Праге в июне 1848 г.), Энгельс категорически отвергает возможность их реализации «в угоду нескольким хилым человеческим группам» (sic! – Б. Б.), ибо они, по его мнению, не обладают главными условиями «национального существования»: значительной численностью населения и сплошной территорией[6].

Эта неспособность к самостоятельному государственному устройству иллюстриро­валась историей не только южных и западных славян, но и российского государства, у основания которого, по мнению европейских историков, без всякого сомнения, стояли варяги, а в дальнейшем, при Петре I и по­сле него, немцы по своему образу и подобию выстраивали весь админи­стративно-бюрократический аппарат. Эта мысль проводилась в наиболее широко распространенном на Западе «Энциклопедическом словаре» Пирера, изданном в 1863 году. Из статьи в этом словаре о славянах, которую цитирует Ламанский, следовало, что славяне в своей истории обнаружили «недостаток энергии и организационной силы, замечательную поли­тическую неспособность», что почти все государственные образования славян «вызваны иноплеменниками, преимущественно германцами», что «городовое устройство, ремесла, искусство, торговлю, мещанство – все заимствовали славяне у чужа», что даже сословия там созданы иноземца­ми, а свое, родное – только «мужики». Эта «неспособность» и явилась причиной того, что славянские племена подпали под зависимость от со­седних государств. Автор статьи утверждал, что русским удалось создать свое государство исключительно благодаря помощи иностранцев, прежде всего германцев, что в городах России промыслы и торговля находятся в руках немецкого, греческого и итальянского населения, дворянство сплошь и рядом состоит из представителей скандинавских, германских, романских, кавказских и монгольских народов. В «Энциклопедическом словаре» отмечалось, что даже царствующий дом в России, а также боль­шая часть «государственных людей и полководцев» – из немцев. Не­которые авторы в Германии, отмечал Ламанский, советовали немцам, находящимся на русской службе, препятствовать развитию у русских на­ционального самосознания.

Особая неприязнь была замечена Ламанским в трудах европейских историков о России. Объяснял он это тем, что именно в ней Западная Европа видела основное препятствие для своего полного и безраздель­ного господства в славянском мире, угрозу рождения на Востоке новой культуры, чуждой по духу европейской. Ибо Россия – первая славянская страна, которая обрела независимую от Запада государственность – пре­вратилась в мощную мировую державу, по выражению английского ди­пломата Лонгверта, – в целый «русский космос», со своей самобытной культурой, с динамично развивающейся экономикой и наукой.

Не все ученые Запада видели в этом исключительно негативный факт. Ламанский называет имена тех из них, кто с величайшим по­чтением относились к природным дарованиям русских «и с несомнен­ною уверенностью в великом будущем, их ожидающем». Это немецкие ученые Я. Фальмерайер, А. Гакстгаузен, Л. Окен, А. Гумбольдт, К. Фогт, И. Блазиус. Но мнение этих людей было скорее исключением. Немецкий писатель Вольфганг Менцель, выражая точку зрения большинства, счи­тал, что мнения этого меньшинства «должна стыдиться немецкая нация», что его высказывают, с одной стороны, «подкупленные Россией писатели», а с другой – неудачники, что славяне «ничего такого не представляют, что бы им давало право на образование новой мировой эпохи», что их низшие слои «совершенно грубы, а высокие глубоко испорчены», что их Церковь «есть мумия», а «их литература есть только помои чужеродных литератур»[7].

Неприязнь к России со стороны западных историков, политиков, государственных деятелей, публицистов, по наблюдению Ламанского, объяснялась их опасением, что Россия может оказаться центром при­тяжения остальных славян, опорой в их освободительной борьбе. Поэтому в их книгах, статьях и публичных речах постоянно проявля­ется стремление оттолкнуть славян от России, разъединить их. С этой целью во Франции стала распространяться в 60-е годы версия, что сла­вяне – благородное, талантливое арийское племя, достойное прекрасно­го будущего. Они свободолюбивы и умеют пользоваться свободой; они способны к наукам; они храбры и всегда спасали Европу «от азиатов и варваров». Словом, славяне теперь признавались друзьями и братьями европейцев. Но только сорок миллионов великороссов по этой версии никакого отношения к славянам не имели. Согласно ей, это было особое туранское племя «московитов», только говорящих по-славянски и лишь «по виду» исповедующих христианство. Ламанский сослался на ряд тру­дов французских авторов, в которых эта фантастическая концепция по­дробно излагалась.

Распространение этой версии преследовало сугубо практическую политическую цель – похоронить идею панславизма, которая зароди­лась в славянских землях, стала приобретать все больше сторонников среди славян, в том числе и в России. Эту концепцию подхватил, «обо­сновал» и подробно развил польский историк и публицист, профессор Польской школы в Париже Франциск Духинский (1817–1880). Она при­шлась по вкусу не только западноевропейским русофобам, но и некото­рым «интеллигентным» националистам среди славян, в том числе и среди некоторых украинцев и белорусов, которых Духинский и его сторонники к туранцам не относили. Ламанский привел факты, свидетельствовавшие, что во Франции и Австрии версия о «московитах» получила официаль­ный статус: она была рекомендована к распространению в школах и вузах министерствами народного просвещения этих стран.

Ламанский подчеркнул то, что отмечал и Данилевский в своей кни­ге: страны Западной Европы могут враждовать между собой, но «эти временные раздоры между своими» прекращаются, как только перед ни­ми начинает маячить Россия и славянский мир. Они всегда видят более важной для себя стратегической задачей – поссорить славян, ослабить Россию, а когда она обессилит, добить ее. В доказательство Ламанский цитирует слова французского писателя Г. Мартена, который даже Петра I, как и всех «московитов», считал «чистым татарином», прямым преемни­ком Атиллы и «разных азиатских бичей Божьих». Россия для него была совершенно чуждой и потому враждебной страной, своего рода загадкой Сфинкса, которую можно решить только совместной борьбой Франции и Германии. Для выполнения этой задачи он призывал Францию и Гер­манию прекратить распри между собой.

То, что Н. Я. Данилевский был, несомненно, знаком с этим потоком славянофобской и русофобской литературы на Западе, кроме упомянутых выше концепций А. Ретциуса, Г. Вебера и К. Роттека, в содержании книги «Россия и Европа» имеется немало и других подтверждений. Есть в ней, например, и несколько иронических строк по адресу Ф. Духинского и его взглядов. Критически рассматривая расистскую теорию шведского нату­ралиста Андреса Ретциуса, он напомнил «пану Духинскому», что, соглас­но теории Ретциуса (широко распространенной в то время на Западе), Духинский попадает вместе с русскими и со всеми славянами в один и тот же разряд короткоголовых. Польскому публицисту было дано понять, что Запад, с удовольствием принимая его подыгрывание антирусской пропаганде, в своих фундаментальных, «научно обоснованных» взглядах на славян как на низшую расу нигде не оговаривает, что делает для по­ляков исключение.

Данилевский в своей полемике с этими антиславянскими и антирусскими теориями не стал действовать по принципу «сам дурак». Он противопоставил всем этим злобным измышлениям и нападкам свою теорию, которая ясно и просто объясняла глубинные причины этих на­падок, проистекающие из коренного различия двух культурно-историче­ских типов – стареющего романо-германского и молодого славянского. В. В. Зеньковский справедливо отмечал, что прямое антизападничество у Н. Я. Данилевского было выражено «очень слабо», что на основании своей теории он просто разрушает миф о европейской культуре, «гля­дит на Европу как бы с другого берега». Главное в книге Данилевского, подчеркивал Зеньковский, – не вражда к Европе, не отчуждение от нее, «а мотив своеобразия русской культуры»[8]. И, соответственно, главную заслугу Н. Я. Данилевского он видел в развитии русского и славянского самосознания.

В самом деле, изложив в книге суть своей «естественной» систе­мы исторического процесса, Н. Я. Данилевский начинает прослеживать ее проявление на характеристике двух культурно-исторических типов – романо-германского и славянского. Поскольку это, по его мнению, два разных культурно-исторических типа, то он, естественно, основное вни­мание сосредоточивает на их различии. И таким образом показывает, что подчас инстинктивное, неосознанное их взаимоотталкивание имеет вполне научную основу. Но, вместе с тем, многие акценты в его аргу­ментации расставлены так, чтобы, опираясь на нее, можно было проти­востоять не только в науке, но и в публицистике враждебной западной фальсификации истории, быта, нравственных и духовных сторон жизни славян.

Без знания литературно-исторической и литературно-публицисти­ческой среды, в которой создавалась Н. Я. Данилевским книга «Россия и Европа», нельзя в полной мере понять, осмыслить и правильно оце­нить ее содержание. Между тем многие научные труды о Данилевском и его книге до сих пор пишутся в полном отрыве от исторических реа­лий того времени, в которых он жил и творил. У Данилевского в рус­ской науке и культуре были и предшественники, и единомышленники, и последователи. Он не был совершенно одинокой фигурой не только в разработке своей теоретической концепции, но и во взглядах по конкретным историческим, политическим и геополитическим вопросам, которые он счел нужным осветить в своей книге.

В частности, отдельные черты, отличающие два мира – романо-германский и славянский – он мог найти в трудах историков, в путевых очерках русских путешественников, в газетно-журнальной публицисти­ке, почерпнуть из личных впечатлений знакомых и незнакомых лиц, подолгу живших за границей, частично из их публикаций, частично – из их писем, а иногда и просто из бесед на разных частных встречах. В большинстве случаев все эти свидетельства клонились к одному и тому же выводу: Европа – это мир, чужой для русской души. Не обязатель­но – плохой, но обязательно чужой, живущий по своим законам мир. Эти настроения в полной мере выразил А. С. Пушкин, который в связи с попыткой Н. А. Полевого свою «Историю русского народа» построить на основе схем западноевропейских историков, в частности Ф. Гизо, подчеркнул, «что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы»[9]. У Пушкина это ощущение возникло только из исторической и художе­ственной литературы, из общения с представителями Запада в России, ибо он никогда не выезжал за границу – был «невыездным». Но это не мешало ему создавать безупречно правдивые характеры европейцев, достоверные, реалистические портреты деятелей мировой истории. Как заметил П. А. Вяземский: «В Пушкине было верное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки»[10].

Но было немало свидетельств на ту же тему, оставленных и другими выдающимися представителями русской общественной мысли и куль­туры, лучшими писателями, историками, государственными деятелями России, причем самой разной политической ориентации. Для примера сошлемся на глубоко мотивированные свидетельства по этому вопросу А. И. Герцена и Ф. М. Достоевского.

Есть одна закономерность, которую познали многие русские эми­гранты: чем дольше русский человек живет в Европе, тем острее он начинает ощущать свое духовно-нравственное отторжение от нее. Так, писал В. В. Розанов, произошло с Н. Н. Страховым: «…именно вника­ние в духовную жизнь Европы, долгое и постоянное вращение в сфере ее идей и интересов, произвело в конце концов и его собственное от­чуждение от нее»[11]. Познал эту закономерность на собственном опыте и А. И. Герцен, человек совершенно иного социально-политического умо­настроения. Неприятие им духовно-нравственных основ западной циви­лизации отразилось в целом ряде его произведений, но особенно в таких, как «Письма из Avenue Marigny», «Письма из Франции и Италии», «С то­го берега», «Концы и начала», «Былое и думы». Заметим одну немаловаж­ную деталь: эту сторону в творчестве Герцена впервые в русской доре­волюционной критике раскрыл Н. Н. Страхов в своих статьях в журнале «Заря» в 1870 году, напечатанных сразу после известия о смерти Герце­на. Можно высказать предположение, что Н. Н. Страхов неспроста свои статьи о Герцене опубликовал сразу вслед за публикацией книги Дани­левского на страницах этого же журнала. Быть может, он хотел показать читателям, особенно критикам западнического лагеря, что единомыш­ленником Данилевского по многим пунктам, находясь вдали от Родины, выступал и их кумир, о чем они, может быть, уже знали, но умалчива­ли. Заметим, кстати, что эту сторону творчества А. И. Герцена вынуждена была замалчивать и советская историография, строго следовавшая за ста­тьей В. И. Ленина «Памяти А. И. Герцена».

Автор показал хорошую осведомленность обо всем написанном А. И. Герценом в эмиграции не только на русском, но и на немецком и французском языках, что, конечно, было далеко не ординарным фак­тором в условиях, когда за распространение произведений Герцена мож­но было подвергнуться суровой каре. Безусловно, открытое выступление в печати со статьями, по-славянофильски реабилитирующими опального Герцена, лишенного в России «всех прав состояния», было в опреде­ленном смысле актом гражданского мужества. Но здесь важно отметить другое – вряд ли и Данилевский не был столь же осведомлен об эми­грантском творчестве Герцена, ведь со Страховым он был знаком как минимум с 1868 года. Во всяком случае, многие мысли Герцена на тему «Россия и Европа» весьма созвучны содержанию книги Данилевского.

Хотя, разумеется, нельзя забывать, что в своих программных уста­новках оба мыслителя существенно отличались друг от друга. Данилевский будущее России видел в следовании ее тем государственным формам, которые исторически сложились в ней в недрах народной жиз­ни, то есть в сохранении самодержавия и форм земского, мирского са­моуправления. Он находил в сельской общине большое преимущество славянского культурно-исторического типа перед западной цивилизаци­ей, но категорически отвергал попытки нарядить ее в социалистические одежды, придать ей форму западного социализма. Герцен же видел в цар­ском самодержавии «допотопную» форму правления, а русскую общину тоже высоко ценил, но не просто как самобытное русское и славянское явление, которое надо сохранить именно по этой причине и как некое преимущество перед Западом, а прежде всего как ячейку будущего рус­ского социализма.

Итак, какое же впечатление сложилось у Герцена от Европы в пер­вые же годы эмиграции? Он увидел Европу совсем не такой, какой пред­ставлял ее в России – как мир правового порядка, свободы и равенства, высокой духовности, просвещенности, цивилизации. Основные выводы звучат с беспощадностью приговоров. Французскому историку Жюлю Мишле он пишет 22 сентября 1851 года: «Какое уважение может вну­шить нам ваша римско-варварская законность, это глухое, неуклюжее здание без света и воздуха, подновленное в средние века, подбеленное вольноотпущенным мещанством?»[12]. Не только правовой порядок ока­зался сомнительным, но и сама западная демократия в целом оказалась при ближайшем рассмотрении блефом. «Разве мы не видали, – писал он в «Колоколе», – что французская демократия, т. е. равенство в братстве, самая близкая форма к безграничному самовластью»[13].

Но особенно удручающее впечатление произвела и постоянно про­изводила на Герцена господствующая на Западе специфическая социаль­но-нравственная атмосфера. В состоянии европейской духовности Герцен обнаружил худшие черты, контрастирующие с тем миром, который он покинул. Оказалось, что восторжествовавший на Западе капитализм по­родил всепоглощающую идеологию собственничества, накопительства, тотального мещанства. Эти черты стали основой морального кодекса жизни, единого здесь для верхов и низов. «Мещанство, – писал он, – последнее слово цивилизации, основанное на безусловном самодержа­вии собственности… в этой среде Альмавива равен Фигаро: снизу все тянется в мещанство, сверху все само падает в него по невозможности удержаться»[14]. Причем мещанство, по наблюдению Герцена, набирает повсеместно силу, идет к своему полному торжеству. Это «окончательная форма западной цивилизации». Заглянув в душу буржуа и в душу рабо­чего, он «ужаснулся», ибо увидел там только одного бога – бога накопи­тельства. Ему стало ясно, что скоро на все проявления жизни капиталист в Европе поставит «свою торговую марку».

Познакомившись ближе с религиозной жизнью западных стран, Герцен, будучи атеистом, тем не менее, начинает радоваться, что судьба отвела от русского народа угрозу слияния с западным церковным ми­ром. По мнению Герцена, католицизм («папизм», иезуитизм) исповедует методы, далекие от христианских заповедей, он подавляет личность, это государство в государстве. В католицизме он видит злокачественную опу­холь христианства, которая может быть излечена только ядами. В роли этих «ядов» выступил протестантизм, но «который затем только и осво­бождает умы с одной стороны, чтоб еще сильнее сковать их с другой» (имелась в виду проявляемая протестантами религиозная нетерпимость). А поскольку, считает Герцен, Россия не принадлежала к великому един­ству западной Церкви, она «не имеет надобности вмешиваться в историю Европы»[15].

Для Герцена теперь совершенно ясно, что Европа – это старе­ющая цивилизация, у нее нет того счастливого будущего, которое она обещает сама себе и всему человечеству. Его вывод: «Ветхий мир католико-феодальный дал все видоизменения, к которым был способен, раз­вился во все стороны, до высшей степени изящного и отвратительного, до обличения всей истины, в нем заключенной, и всей лжи; наконец, он истощился. Он может еще долго стоять, но обновляться не может»[16].

Европа представляется Герцену в образе аристократии, выродив­шейся «до болезненных кретинов». Ему кажется, «измельчавшая Европа изживает свою бедную жизнь в сумерках тупоумия, в вялых чувствах, без убеждений, без изящных искусств, без мощной поэзии». Будущее Европы он прозревает с космической высоты, через призму историчес­кого библейского времени, и видит следующую картину: «Слабые, хилые, глупые поколения протянутся как-нибудь до взрыва, до той или другой лавы, которая их покроет каменными покровами и предаст забвению летописей». Здесь все, как спустя некоторое время у Данилевского.

И еще. Он, как и Данилевский, не считает, что исторический за­навес над европейской цивилизацией вот-вот опустится. «По-видимому, еще многое стоит прочно, – предостерегает он, – дела идут своим чере­дом, судьи судят, церкви открыты, биржи кипят деятельностью, войска маневрируют, дворцы блестят огнями – но дух жизни отлетел…». Го­воря далее о том, что приближение смерти западной цивилизации мно­гие не замечают, он объясняет это тем, что, как правило, эти «многие» «под смертью воображают какое-то уничтожение». Но смерть цивилиза­ции выглядит, по Герцену, совсем иначе – почти как по Данилевскому: «Смерть не уничтожает составных частей, а развязывает их от прежне­го единства, дает им волю существовать при иных условиях. Разумеется, целая часть света не может сгинуть с лица земли; она останется так, как Рим остался в средних веках; она разойдется, распустится в гряду­щей Европе и потеряет свой теперешний характер, подчиняясь новому и с тем вместе влияя на него».

Новые настроения Герцена, как и мысли Данилевского о европей­ской цивилизации, вполне можно охарактеризовать так же, как квали­фицировал воззрения славянофилов по этому вопросу В. В. Зеньковский: не антизападничество, а внезападничество. Акцент у обоих мыслителей сделан на стремлении отделить Россию с ее культурой и духовностью от разлагающейся духовно-нравственной атмосферы Европы. Герцен, как позже и Данилевский, не просто возлагал на Россию большие надежды, он видел в ней определенно «нечто свое, особенное, что необходимо понять и изучить в истории и в настоящем положении дел»[17].

Обычный как будто для всякого русского эмигранта переход от эй­фории, от восторженных чувств перед встречей с Европой к постепенно­му духовному неприятию ее в случае с А. И. Герценом, однако, при­обретал особенный смысл. Эта метаморфоза произошла с убежденным западником. Но произошло это, по мнению того же Зеньковского, пото­му, что Герцен принадлежал к той когорте западников первого призыва, которые не страдали космополитизмом и любили Россию не меньше славянофилов, не теряли связи с русской действительностью. И все это роднило их со славянофилами. К таким представителям западничества Зеньковский относил в первую очередь Герцена и Белинского. Герцен сам выразил это в своем вдохновенном, выстраданном признании: «У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологичес­кое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество: чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума»[18]. Познакомившись поближе с Европой, познав как бы изнанку ее жизни, Герцен пишет, что «он покраснел от стыда», ибо увидел, как мало она достойна его благоговения: «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину»[19].

Герцен на этом «другом берегу» испытал необыкновенный прилив любви к своему народу, к России. Для этого чувства он нашел удиви­тельные слова: «Народ русский для нас больше, чем родина». В трудные периоды эмигрантской жизни его спасает от полного отчаяния, от «нравственной гибели» вера в Россию, ему кажется, что в отличие от «усталых» народов она полна «юношеских стремлений к жизни», что «история толкается именно в наши ворота»[20]. «За эту веру в нее, за это исцеление ею – благодарю я мою родину. Увидимся ли, нет ли – но чувство любви к ней проводит меня до могилы»[21].

Прослеживая эти эмигрантские переживания и переосмысления Герцена, В. В. Зеньковский заключает, что они «типичны вообще как встреча русской души с Западом»[22]. Этот выдающийся русский рели­гиозный мыслитель, сам «проживший» и переживший все терзания такой «встречи», разумеется, имел право на такое обобщение. Отчетливое ощу­щение двух несхожих миров – западноевропейского и русского, сла­вянского – подорвало веру Герцена в «единое человечество». «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно? Верить в Царство Небесное глупо, а верить в земные утопии – умно?»[23]. Его ответ на эти риторические вопросы был недвусмыслен­ными и оставался неизменным. Он прямо написал об этом в «Былом и думах»: «Я утратил веру в слова и знамена, в канонизированное че­ловечество и единую спасающую Церковь западной цивилизации»[24]. И по этому вопросу мы наблюдаем у Н. Я. Данилевского полное созвучие мыслям А. И. Герцена. Данилевский только как бы объясняет ощущения Герцена, когда пишет, что под общечеловеческим обыкновенно пони­малось «то, что так широко развивалось на Западе в противоположность узконациональному русскому, т. е. германо-романское, или европейское» (С. 97). Естественно, исходя из своей теории, всем содержанием своей книги он обосновывает несостоятельность претензий европейской циви­лизации на глобальное распространение.

Зачатки и многих других мыслей Данилевского можно обнаружить у Герцена. Данилевский, например, не склонен был присоединяться к утверждению некоторых славянофилов, что «Запад гниет». У него дру­гое мнение: западная цивилизация вступила в период осеннего плодоно­шения. А сколько продлится этот период, он, судя по всему, не желал точно предсказывать. Читатель сам должен был предполагать исходя из примерных цифр исторического времени существования культурно-исторического типа, которое у Данилевского составляет приблизительно две тысячи лет. Но что совершенно точно у Данилевского: успехи науки и техники – отнюдь не показатель прогрессирующего развития культур­но-исторического типа в целом. Они указывают, что наступила именно фаза «осеннего плодоношения» данной цивилизации.

По существу, утверждая, что западный мир «может еще долго сто­ять, но обновляться не может», Герцен сказал о том же, только зна­чительно раньше Данилевского. Он совершенно определенно заявлял, как и Данилевский, что развитие науки и техники в Европе не являет­ся фактором, положительно влияющим на ее духовную жизнь. Герцен предупреждал: «Все это составляет светлую четверть европейской жиз­ни. Жизнь темных трех четвертей не видна издали, вблизи она посто­янно перед глазами»[25]. Он делал, по словам Зеньковского, подобно славянофилам другой вывод: «»Замирание» духовной жизни на Запа­де не только не ослабляется грандиозным развитием интеллектуальной и технической культуры, но, наоборот, оно прямо пропорционально ее возрастанию»[26].

В дальнейшем констатация того, что вместе с техническим прогрес­сом, развитием бытовых удобств «душа убывает» (Джон Стюарт Милль), стала общим местом в русской общественной мысли. В 1899 году сын известного либерального народника А. Н. Энгельгардта – М. А. Энгельгардт – издал книгу «Прогресс как эволюция жестокости», широко из­вестную в России в начале XX века. В ней он на множестве конкретных фактов и статистических данных убедительно показал, что от столетия к столетию, вместе с эволюцией науки, прогрессом техники, усовершен­ствованием законов, неизменно растут на земле масштабы и проявления жестокости, коварства и лицемерия людей. Помимо нарастающего оже­сточения способов ведения все более истребительных войн между народами, автор обращает внимание на тот факт, что в период с XVI по XIX век на земле были уничтожены целые племена, чего раньше история не знала. Причем в роли своеобразных ликвидаторов выступили евро­пейские цивилизаторы. Автор рассказывает, с какой изощренной же­стокостью было истреблено англичанами полностью племя тасманийцев в период с 1803 по 1878 год. На них устраивалась охота, младенцев бро­сали в огонь, мужчин убивали или кастрировали, женщин насиловали, привязав «для забавы» к шее головы убитых мужей. Беременных жен­щин использовали в качестве живых мишеней на стрельбищах. Убивали тасманийцев иногда, чтобы обеспечить мясом собак.

Истребление европейцами краснокожих в Северной Америке со­провождалось не меньшей жестокостью. В течение XVII-XIX веков, рассказывает М. А. Энгельгардт, в Америке постоянно устанавливались так­сы премий за скальпы. В Калифорнии еще в 1867 году (в то время, когда Данилевский писал свою книгу) назначалась премия в 20 долларов за скальп индейца «с ушами». Целые племена и расы, напоминает автор, были истреблены и испанскими конкистадорами в Центральной и Юж­ной Америке. Индейцы, не принимавшие католицизм, заживо сжигались на кострах.

Автор на основе множества подобных фактов делает вывод, что в человеческом обществе наряду с эволюцией возвышенных идей и прин­ципов, создающих иллюзию «смягчения нравов» и маниловское предста­вление о прогрессе, имеет место эволюция низменных чувств и инстинктов: «Прогрессируя умственно, человечество регрессировало нравственно»[27]. На пороге XX века автор отмечал тенденцию к не­которому реальному смягчению нравов или, во всяком случае, надеялся, что оно произойдет. Увы, XX век наряду с небывалыми прорывами в на­уке и технике отмечен в истории небывалым масштабом жестокостей и зверств: двумя мировыми войнами, убившими на земле 70 миллионов человек, концлагерями, газовыми камерами, атомными бомбами, медицинскими опытами на людях, как на животных. Взгляд автора книги на «прогресс как эволюцию жестоко­сти» так и не был опровергнут.

Но здесь хотелось бы, между прочим, отметить одну существенную деталь. В конце XIX века русская общественная мысль уже без всякой эйфории и экзальтации употребляла слова «прогресс» и «цивилизация». Она знала их подлинную цену, не считала, что содержание, стоящее за ними, имеет абсолютную ценность. Многие уже видели ту неутеши­тельную нравственную изнанку «прогресса» и «цивилизации», которую М. А. Энгельгардт гротескно нарисовал в своей книге: «Сотня скорпионов глотает друг друга, жиреет, растет, наконец, остается один, заглотивший всех остальных, чудовищный, осовевший, отяжелевший; откуда ни возь­мись врывается новая орава, разрывает его на клочки, затем обращается друг против друга; вот история всех народов и государств, созидавших и двигавших вперед цивилизацию»[28].

Понимание неоднозначности терминов «прогресс» и «цивилиза­ция» останавливало даже газетчиков того времени от их употребления для выражения похвал в превосходной степени, для наименования, на­пример, «цивилизованными» стран Европы, до которых «нецивилизован­ной» России далеко.

Как и Данилевский, Герцен был поражен несправедливым, а не­редко и враждебным отношением многих европейцев к России, их «уме­нием» «видеть деспотизм только под 59 градусом северной широты» (т. е. в Петербурге. – Б. Б.) и не замечать его, когда он является «в виде прези­дента республики, временного правительства или национального собра­ния»[29]. Двойной стандарт в оценке одних и тех же явлений действи­тельности, который постоянно исповедовали европейцы, особенно часто проявлялся в их отношении к России. «Откуда и почему две разные мерки?» – задавался Герцен вопросом, на который впоследствии по­дробный ответ дал Данилевский своей теорией культурно-исторических типов. Герцену не раз приходилось выступать с опровержением злостных измышлений европейских ученых и политиков о России. Особое место в этом ряду занимает его открытое письмо известному французско­му историку Жюлю Мишле (1798–1874) – «Русский народ и социализм». Популярность Мишле среди либеральных и радикально-демократических кругов во Франции в эти годы была чрезвычайно велика. Он был изве­стен не только как выдающийся историк, автор «Очерков новой истории» (1828), «Введения во всемирную историю» (1831), многотомной «Истории Франции» и «Истории французской революции», но и как разоблачитель католической Церкви, убежденный республиканец, борец против режима Наполеона III.

Выступление Мишле с нападками на Россию и русский народ в 1851 году в серии журнальных статей, которые затем были изда­ны в отдельном томе его сочинений, имело большой резонанс. Поэтому, при всем уважении к Мишле, Герцен не мог промолчать. Его потрясло, что человек, вооруженный огромным и заслуженным авторитетом, утвер­ждает, что «Россия не существует, что русские не люди, что они лишены нравственного смысла». Герцен готов был согласиться с презрительными эскападами Мишле, если бы они относились к «византийско-немецкому» правительству России, но, увы, все его высокомерное словоизвержение относилось именно к самому русскому народу. Мишле, например, писал о русских: «У них недостает существенного признака человечности – нравственного чутья, чувства добра и зла. Истина и правда – не имеют для них смысла; заговорите о них – они молчат, улыбаются и не знают, что значат эти слова». Герцен, знавший русский народ не понаслышке, потрясенный этим чудовищным искажением его лика, с недоумением спрашивает Мишле: «Кто же те русские, с которыми вы говорили? Какие понятия о правде и истине оказались для них недоступными?» Для Герце­на, который отмечал в русском народе как раз нечто противоположное – обостренное его отношение к правде и истине, совершенно ясно: речь у Мишле идет о другом понимании «правды» и «истины». Он не без сар­казма объясняет это французскому историку: «Истина и правда старой Европы в глазах Европы рождающейся (т. е. России и всего славянского мира. – Б. Б.) – неправда и ложь».

Герцен считает наветом и другое заключение Мишле: «Русский лжет и крадет; постоянно крадет, постоянно лжет, и это совершенно невинно; это в его природе». Герцен утверждает, что русские крестьяне исключи­тельно честны между собой, их материальные и денежные сделки не тре­буют юридического оформления – для этого достаточно слова. Герцен мог бы добавить, что по криминальной статистике XIX века русская де­ревня почти не знала такого преступления, как кража, крестьянская изба в отсутствие хозяев никогда не закрывалась замками. Что касается обма­на, говорит Герцен, то русский крестьянин перед беспощадным произво­лом помещиков и чиновников для того, чтобы выжить, вынужден иногда к нему прибегать.

Мишле обвинил русский народ в том, что он ничего не читает, а тех европейцев, которые начали поговаривать о достоинствах русской прозы и поэзии, призвал перестать «обманывать бледным призраком будто бы русской литературы». Герцен отмечает высокую поэтичность русских, ко­торая проявляется в их народных песнях, называет имена гениев русской поэзии – Пушкина и Лермонтова. Он указывает на высокую образован­ность русского дворянства и среднего сословия, намекая, что и во Фран­ции Вольтера и Данте читают не поселяне. И прибавляет многозначи­тельно, что русское дворянство своим количеством равняется числу всех избирателей Франции по закону от 31 мая 1850 года. А на злобную, бранную реплику Мишле: «Россия – ложь, Россия – холера» – трудно было и отвечать, соблюдая общепринятый тон литературной полемики. Имея в виду, что все эти и подобные им в европейской печати клевет­нические выпады почти полностью замалчивались русской официозной и либерально-западнической прессой, Герцен горестно восклицает: «Бед­ный русский народ! Некому возвысить голос в его защиту!»[30].

И. С. Аксаков был единственным, кто иногда давал в своих изда­ниях отпор наиболее злобным выпадам идеологов европейской цивили­зации против России и русского народа. Именно он, имея в виду про­явления патологической русофобии в западной научной и публицистиче­ской литературе, разъясняет, что Россия виновата перед Европой только тем, что существует, что источник ненависти Европы к России кроется в «историческом инстинкте непримиримой вражды двух противополож­ных начал» – «латинского и православного», что Россия для Европы пле­бей, при общении с которым не следует соблюдать никаких нравственных норм, и поэтому вполне допустим двойной стандарт[31]. Но это «свое­волие» Аксакова перед «немецко-византийским» правительством дорого ему стоило. В 1853 году за редактирование «Московского сборника» он был лишен права издавать газету или журнал и отдан под полицейский надзор. Когда он все-таки получил разрешение на издание еженедельни­ка «Парус», то уже после второго номера газета была закрыта. В 1862 году он был отстранен от редактирования издаваемой им с 1861 года газеты «День». Издаваемая им в 1867–1868 гг. газета «Москва» получила 10 предостережений и 3 раза была приостановлена в общей сложности на 13 из 22 месяцев ее формального существования и в конце концов закрыта. Попытка возобновить издание газеты под новым названием – «Москвич» (декабрь 1867 – февраль 1868) не увенчалась успехом: ре­дакция откровенно заявила, что «Москвич» – продолжение запрещен­ной «Москвы», и поэтому правительство прекратило ее новое издание. В 1878 году И. С. Аксаков был выслан из Москвы за резкую критику в ре­чи на заседании Московского славянского благотворительного общества внешней политики правительства в связи с унизительными для России решениями Берлинского конгресса. Постоянными трудностями сопро­вождалось и издание им газеты «Русь» (1880–1886). В 1881 году цензура запретила сборник его передовых статей из газеты «Русь». В 1885 го­ду газета получила предостережение, на которое Аксаков ответил резкой отповедью на страницах своей газеты[32]. Фактически до конца своих дней И. С. Аксаков был опальным человеком (умер в январе 1886 г.).

Раздражение царского правительства вызывала главным образом борьба Аксакова за более независимый от Запада курс внешней поли­тики России. Его заверения, что, «противополагая Россию Западу», он и его издания «находятся по отношению к нему в положении не насту­пательном, агрессивном, а лишь оборонительном», впечатления на пра­вительство не производили.

По проблеме «Европа и славянский мир» в унисон многим мыслям Н. Я. Данилевского звучат и наблюдения Ф. М. Достоевского. Иногда пи­шут о том, что в общественно-политических воззрениях Достоевского чувствуется сильное влияние идей «России и Европы». Да, по ука­занной выше проблеме это влияние, несомненно, ощущается, особенно в «Дневнике писателя» за 1876, 1877 и 1881 годы. Хотя и тут Достоевский не во всем следовал за Данилевским, о чем будет сказано дальше. Но глав­ное было в том, что, как уже указывалось, Достоевский сразу почувство­вал родство своих мыслей мыслям Данилевского, – даже еще не про­читав «России и Европы», а познакомившись с ее идеями из письма к нему Н. Н. Страхова в конце 1868 года[33]. Частично эти мысли были уже высказаны Достоевским на страницах его почвеннических журна­лов «Время» и «Эпоха», особенно после его первой заграничной поездки в 1862–1863 гг., когда он посетил Германию, Францию, Англию, Ав­стрию и Италию и написал об этой поездке «Зимние заметки о летних впечатлениях».

При знакомстве с публицистикой Достоевского этого периода невольно возникает убеждение, что тут можно говорить и о влиянии До­стоевского на Данилевского. Трудно допустить, что Данилевский мог не следить за творчеством своего бывшего товарища по кружку петра­шевцев, недавно вернувшегося из ссылки уже известного всей России писателя. Смертный приговор, варварская инсценировка смертной каз­ни, каторга и ссылка – все круги ада, через которые прошел Достоевский, могли быть и его уделом.

Что же мог он прочитать у Достоевского в эти годы? Отчасти то, что мы найдем затем в книге Данилевского в более объемном, науч­но-обоснованном виде. Уже в объявлении о подписке на журнал «Вре­мя» Достоевский написал в конце 1860 года: «Мы знаем теперь, что мы и не можем быть европейцами, что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих национальных начал, нам чуждых и противопо­ложных, – точно так, как мы не могли бы носить чужое платье, сшитое не по нашей мерке. Мы убедились наконец, что мы тоже отдельная наци­ональность, в высшей степени самобытная, и что наша задача – создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал»[34].

Мысли о некоторых коренных, типологических отличиях России и славянского мира от Европы, русских, всех славян от европейцев бы­ли высказаны Достоевским также до появления книги Данилевского, но затем совершенно совпали с ее концепцией. Достоевский, напри­мер, неоднократно повторял тезис: Европа – стара, мы – молоды. Уже эта возрастная разница прокладывает межу между двумя мирами. Между тем Европа этого не понимает или не принимает во внимание и су­дит Россию и весь славянский мир меркой своей стареющей цивилиза­ции. Для Европы это безнадежно отсталый, а не молодой, стартующий в человечестве мир. Сознание молодости России, напротив, вооружает Достоевского глубокой верой в нее: «Она знает, что она еще только на­чинается, но ведь начало-то и главное: всякое дело зависит от первого шага, от начала; она знает, что она уже кончила с вашей европейской цивилизацией и теперь начинает новую, неизмеримо широкую жизнь». И еще: «Мы, русские, – народ молодой, мы только начинаем жить, хотя и прожили уже тысячу лет; но большому кораблю большое плава­ние»[35]. Характерно, что и Достоевский, как и Данилевский, оперирует при этом масштабами «исторического времени».

Ощущение европейского мира как типологически совершенно ино­го по своей духовной атмосфере достаточно ярко отразилось в его сатири­ческих зарисовках «Зимние заметки о летних впечатлениях». Его поразил дух стяжательства, накопительства, которыми пронизана жизнь не толь­ко европейского буржуа, но и рабочего. На фоне какого-то изначального гипертрофированного эгоцентризма в бытовой и социальной жизни За­пада ему показались особенно фальшивыми модные здесь политические лозунги французской республики – свобода, равенство и братство. Он не без иронии поясняет: «Какая свобода? Одинаковая свобода всем де­лать все что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно. Что же из этого следует? А следует то, что кроме свободы есть еще равенство, и именно равенство перед законом. Про это равенство перед законом можно только сказать, что в том виде, в каком оно теперь прилагается, каждый француз может и должен принять его за личную для себя обиду. Что же остается из формулы? Братство. Ну эта статья самая курьезная и, надо признаться, до сих пор составляет главный камень преткновения на Западе»[36].

Отметив, что такое качество, как братство, дается только природой, Достоевский находит, что «в природе французской, да и вообще западной, его в наличности не оказалось». Здесь он увидел «начало особняка, усиленного самосохранения, самопромышления, самоопределения в своем собственном Я». Это «Я» здесь, по наблюдению Достоевского, противопоставляется «всем остальным людям» как самоправное отдельное начало, совершенно равное и равноценное «всему тому, что есть кроме него» [37].

Достоевский вполне мог считать, что хорошо знает русский (т. е. и великорусский, и украинский, и белорусский) народ. Суровая судьба предоставила ему возможность наблюдать все его социальные срезы – от аристократии до крестьян, солдат и каторжан. При его гениальной способности проникать во внутренний духовный мир людей он за его многократные длительные поездки за границу уже в зрелом возрасте (после сорока лет) вполне мог составить себе довольно точный психологический портрет европейца. Поэтому его неоднократные сопоставления характера русского человека и европейца представляют собой определенный научный интерес в плане типологии двух цивилизаций – европейской и славянской – по Данилевскому. Он видит в этих характерах большое и существенное различие. «Характер русского народа до того не похож на характеры всех современных европейских народов, что европейцы до сих пор не понимают его и понимают в нем все обратно», – подчеркивает Достоевский[38].

В противоположность замкнутости европейцев в самих себе, их «гордой надежде на себя одного», их взаимному соперничеству Достоевский отмечает в русском характере способность к «всепримиримости, всечеловечности». Русский человек «со всеми уживается и во все вживается», «сочувствует всему человеческому вне различия национальности, крови и почвы». В отличие от национального чванства, «самовозвышения» европейцев Достоевский видит в русском человеке полную способность «самой здравой над собой критики, самого трезвого на себя взгляда». Способность «самоосуждения» Достоевский считает достоинством русского народа. В русском человеке он не видит религиозного фанатизма и нетерпимости, бытующих в Европе. Он отмечает также в Европе больше сословной разделенности, чем в России. «Всякий русский пре­жде всего русский, а потом уже принадлежит к какому-нибудь сосло­вию. Не так у вас, и мы о вас сожалеем. У вас бывает даже совершенно обратно. Из сословного интереса у вас предавалась иногда в жертву вся нация…», – напоминает он. Понимая, что не всякий русский человек отмечен этими особенностями и достоинствами, что ему могут привести противоположные примеры, Достоевский подчеркивает, что имеет в ви­ду среднестатистический русский характер: «Разумеется, мы говорили про русского человека вообще, собирательно, в смысле нации»[39].

Достоевский глубоко убежден, что Россия, русский народ должны стремиться не к европейским стандартам поведения, а к сохранению своей самобытности. Но если речь заходит о ценностях европейского «просвещения», то тут ответ Достоевского неоднозначен. Он считает, что необходимость заимствований у Запада достижений науки, разного рода «полезных знаний» и «ремесел» не подлежит никакому сомнению. Он считает, что в этом отношении мы многим обязаны Европе, «за что хвала Европе и благодарность наша ей вечная»[40]. В признании прошлых услуг Европы в прогрессе русского просвещения он шел значительно дальше славянофилов. Имея в виду благотворное влияний романов Жорж Санд на русскую литературу и жизнь, он даже заявил: «У нас, русских, две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами (пусть они на меня за это не сердятся)»[41].

Но он категорически против того мнения, что Россия нуждается в духовном просвещении из западных источников. В этом плане «наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение Его», считает Достоевский. «Главная же школа христианства, которую прошел он, это века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми, попранный всеми, рабо­тающий на всех и на вся, оставался лишь с одним Христом-утешителем, Которого и принял тогда в свою душу навеки и Который за то спас от от­чаяния его душу!»[42]. Перенесенные страдания повышают отзывчивость человека на чужую беду, его способность к состраданию, которое все­гда – показатель высокой духовности. В силу всех этих соображений народ русский, считает Достоевский, не нуждается в заемной духовности вообще, а тем более в такой сомнительной, как западная.

Несовместимость двух духовных миров – западного и русского – Достоевский с особой остротой почувствовал во время своего длитель­ного пребывания в Европе, которое продолжалось с 17 апреля 1867 г. по 6 июля 1871 г., то есть более четырех лет. К исходу этого затянув­шегося пребывания вне России (Германия, Швейцария, Италия, Австро-Венгрия) он буквально задыхался в чужой для него среде и довольно выразительно сформулировал свое состояние в письме к А. Н. Майкову от 30 декабря 1870 года: «…если бы Вы знали, какое кровное отвращение, до ненависти, возбудила во мне к себе Европа в эти четыре года. Господи, какие у нас предрассудки насчет Европы!»[43].

Достоевский был, понятно, далек от идеализации и России, и рус­ского народа. Но все их изъяны, которые он с душевной болью отмечал, должны были устраняться, по его убеждению, не за счет ориентации на европейские образцы. Безмерная его любовь к России, к русскому народу, все увиденное им собственными глазами в Европе – все это приводило его к непоколебимому заключению: тотальное, некритичес­кое подражание Европе во всем, особенно в духовной сфере, – гибельный для России путь.

Лозунг «свобода, равенство и братство» в представлении Достоев­ского должен в России воплотиться совершенно по-иному. Осуществлен­ный по-европейски лозунг «свободы», по его мнению, «полагает свободу в денежном обеспечении и в законах, гарантирующих денежное обеспе­чение». Но обладание большими деньгами приводит к «разнузданности желаний», а это порождает новое рабство – «рабство от денег». По­этому он предлагает «насаждать» в России убеждение, что «настоящая свобода лишь в одолении себя и воли своей так, чтобы под конец до­стигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином». Самую высшую степень сво­боды Достоевский видит не в том, чтобы копить деньги, а в том, чтобы «разделить всем, что имеешь, и пойти всем служить». Лозунг «равенство» на Западе – это тоже фикция, еще раз разъясняет Достоевский. Вместо равенства торжествует «ревнивое наблюдение друг за другом, чванство и зависть». Настоящее равенство, по мнению Достоевского, диктует че­ловеку примерно такие мысли: «Какое мне дело, что ты талантливее ме­ня, умнее меня, красивее меня? Напротив, я этому радуюсь, потому что люблю тебя. Но хоть я и ничтожнее тебя, но как человека я уважаю себя, и ты знаешь это и сам уважаешь меня, а твоим уважением я счастлив…» и т.д. Вот при таком понимании свободы и равенства, полагает Досто­евский, люди «станут и братьями, и не из одной только экономической пользы, а от полноты радостной жизни, от полноты любви»[44].

Разумеется, Достоевский не считал, что русский человек готов жить по евангельским заповедям, иначе он не говорил бы о необходимости «насаждать» эту мораль, но он был убежден, что Россия, несомненно, го­това к этому больше, чем Западный мир. Конечно, некоторые черты характера русского народа явно не нравились ему: «Это, прежде всего, забвение всякой мерки во всем (и, заметьте, всегда почти временное и преходящее, являющееся как бы каким-то наваждением). Это потреб­ность хватать через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и – в частных случаях, но весьма нередких – броситься в нее, как ошалелому, вниз головой»[45]. Но все же постоянно наблюдаемые и отражаемые им такие черты народа, как его преданность православной вере, честность, простодушие, искренность, широкий ум, отсутствие «наивного глупого довольства собой», давали ему надежду на особенное будущее России. Его не смущало, что некоторые положительные черты русского харак­тера имели оборотную сторону, отнюдь не положительную. Он придавал большое значение именно положительной стороне. «Русские люди, – писал он, – долго и серьезно ненавидеть не умеют, и не только людей, но даже пороки, мрак невежества, деспотизм, обскурантизм, ну и все эти прочие ретроградные вещи. У нас сейчас готовы помириться, да­же при первом случае, ведь не правда ли? В самом деле, подумайте: за что нам ненавидеть друг друга? За дурные поступки? Но ведь это те­ма прескользкая, прещекотливая и пренесправедливая – одним словом, обоюдоострая; по крайней мере, в настоящее время за нее лучше не при­ниматься. Остается ненависть из-за убеждений; но тут-то уж я в высшей степени не верю в серьезность наших ненавистей»[46].

Свою «огромную надежду» на будущее обновление России Досто­евский во многом связывал с русской женщиной как более стойкой и на­дежной хранительницей русской духовности. В мае 1876 г. в «Дневнике писателя» он отмечает, что она гораздо меньше мужчины поддалась рас­пространившемуся в последние десятилетия «разврату стяжания, циниз­ма, материализма», что гораздо более мужчины «верна чистому поклоне­нию идее, служению идее». Выдающуюся роль в воспитании подрастаю­щего поколения женщина начинала играть не только в семье, но и на ни­ве просвещения. Прорыв к равным правам с мужчиной в получении выс­шего образования происходил через преодоление не только формальных трудностей, но и предрассудков. И Достоевский с удовольствием отмеча­ет: «В жажде высшего образования она проявила серьезность, терпение и представила пример величайшего мужества». В открывшейся перед рус­ской женщиной перспективе высшего образования Достоевский увидел для России «огромный и своеобразный шаг перед всей Европой»[47]. С благоговением отмечает Достоевский, как «светло» и «свято» проявила себя русская женщина во время русско-турецкой войны. В связи с этим он взывает к обществу и властям: «Ей ли, этой ли женщине, столь явно проявившей доблесть свою, продолжать отказывать в полном равенстве прав с мужчиной по образованию, по занятиям, по должностям, тогда как на нее-то мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего об­щества!»[48].

* * *

Итак, мы видим, насколько неосновательными, скорее даже недо­бросовестными, были обвинения в адрес Данилевского, будто он своей книгой ставил цель воспитать ненависть к Европе, которая якобы сво­им влиянием всегда оказывала исключительно положительное и даже спасительное воздействие на судьбу России. Во-первых, своей книгой Данилевский убедительно показал, что «инициатива» в проявлении чув­ства ненависти принадлежит Европе, и эта изначальная и стабильная ненависть направлена на Россию и славянский мир. Это наблюдение не принадлежало только Данилевскому. Наиболее наблюдательные рус­ские люди, читавшие литературу на европейских языках, бывавшие по­долгу за границей, не могли не отмечать если не ненависть, то непри­язнь и высокомерное отношение европейцев, представителей романо-германского мира, ко всему русскому и вообще славянскому. На­писать об этом в русской печати, да еще и осудить это явление было дано не каждому. Чтобы «раскрыть русские глаза на действительное от­ношение европейского общественного мнения к России», нужна была определенная степень смелости, ибо, как отмечал Данилевский, «всякое оскорбительное слово о России было тщательно не допускаемо до нашего слуха…» (С. 252).

Во-вторых, Данилевский указал и на ощущение чужеродности за­падноевропейского мира, возникающего у всякого постоянно или дли­тельно соприкасающегося с этим миром славянина, и в том числе рус­ского. Это наблюдение также подтверждали многие выдающиеся русские мыслители и писатели.

В-третьих, Данилевский раскрыл подлинную глубинную причину этого взаимного отталкивания, доказав, что романо-германцы и славя­не относятся к двум разным культурно-историческим типам. Он указал и на конкретные историко-культурные, религиозные, национально-эт­нические, бытовые различия этих двух культурно-исторических типов, в том числе и на их существенную разницу в возрасте. Эти черты раз­личий, хотя и не в такой системной полноте, как у Данилевского, от­мечались также многими другими русскими мыслителями. Во всех этих наблюдениях Данилевский увидел убедительное подтверждение своего учения о культурно-исторических типах.

Вместе с тем, на основании этого вывода со всей очевидностью выявлялась опасность бездумного перенесения на русскую почву всех «образцов» европейской действительности. Данилевский увидел в этом явлении опасную социальную болезнь, которую он назвал «европейничанием». Он посвятил анализу этой болезни целую главу в своей книге «Россия и Европа», касался ее и в своих публицистических статьях.

И опять же, здесь он шел в какой-то степени уже проторенной до­рогой. В литературе, в русской общественной мысли еще со второй по­ловины XVIII века стала зарождаться традиция критики, сатирического осмеяния слепого подражательства Европе. Это веяние нашло отражение в творчестве Фонвизина и Сумарокова, в сатирической журналистике при Екатерине II. Именно еще тогда началась борьба «передовых лите­ратурных сил за национальные пути развития русской культуры против распространенного в аристократических кругах преклонения перед Запа­дом»[49]. Однако в последующие царствования, особенно при Павле I и Николае I, борьба эта не особенно поощрялась верхами, и указанная болезнь продолжала развиваться, поражая не только аристократические и, соответственно, правительственные круги, но и прозападнически на­строенную интеллигенцию. Это вызывало возмущение у лучших предста­вителей русского общества. Но не всегда была возможность высказаться по этому поводу публично. Препятствовало выражениям протеста внеш­неполитическое ведомство. В письме к П. А. Вяземскому 27 мая 1826 го­да А. С. Пушкин с горечью заметил: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда»[50].

Заслугой Н. Я. Данилевского было то, что он не просто публично выступил с осуждением этого явления, но провел своего рода полно­масштабный научный анализ его. Назвав «европейничание» серьезной болезнью ввиду его разрушительного воздействия на организм России, он изложил свою версию истории болезни. По его мнению, болезнь пустила корни при Петре I, который одновременно и любил Россию, и ненавидел ее. Петр «любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образ­ца; ненавидел же самые начала русской жизни – самую жизнь эту как с ее недостатками, так и с ее достоинствами» (С. 224). Поэтому Дани­левский предлагает строго различать в деятельности Петра две стороны: созидательную и разрушительную. Первая – это «все его военные, флот­ские, административные, промышленные насаждения». Она, по мнению Данилевского, «заслуживает вечной признательной, благоговейной па­мяти и благословения потомства», благодаря ей «заслужил он себе имя Великого – имя основателя русского государственного величия». Вторая сторона – это «те изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, кото­рые он старался произвести в русском народе». К числу этих ненужных насильственных изменений в быте, нравах и обычаях народа он относит те, которые вынуждали русских людей брить бороды, надевать немец­кие кафтаны. Их загоняли в ассамблеи, заставляли «курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутства должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высше­го общества иностранный этикет». Просвещение, считает Данилевский, надо было насаждать не извне, а изнутри, оно развивалось бы медлен­нее, но вернее и плодотворнее. Этой своей деятельностью, по мнению Данилевского, Петр «не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что доселе еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно за­труднил свое собственное дело: возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той не­обыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою» (С. 224, 225). Для Данилевского нет никакого сомнения, что болезнь европейничания, заразившая Россию полтора столетия назад, прогрессирует и угро­жает ее погубить. Для него не вполне ясен только характер болезни: является ли она доброкачественной или злокачественной. Хорошо, если она будет протекать как доброкачественная, явится своеобразной прививкой, которая не оставит вредных последствий, а лишь благодетельно подей­ствует на организм. От течения болезни, полагает Данилевский, зависит судьба не только России, но и всего славянства.

Формы болезни европейничания Данилевский распределил по трем группам.

Первая – это «искажение народного быта и замена форм его фор­мами чуждыми, иностранными». Данилевский предостерегает против не­дооценки опасности этой формы болезни. Задевающая, казалось бы, сна­чала чисто внешние, поверхностные проявления жизни – образ жизни, одежду, «устройство домов», «домашнюю утварь», болезнь эта начинает затем проникать все глубже и глубже, считает Данилевский. Подражание на уровне бытовом начинает оказывать пагубное влияние на искусство.

В частности, Данилевский замечает следы этого влияния на скульптуре. Ему кажется смешным, когда фигуры знаменитых русских лю­дей скульптор наряжает в замысловатые европейские одежды. Нелепо выглядит, например, фигура адмирала Лазарева в Севастополе, наряженная в мундирный фрак с фалдочками, в панталоны в обтяжку. Простое русское народное одеяние представляется ему более величественным и изящным. И поэтому скульптурные изображения Минина на Красной площади, Сусанина в Костроме кажутся ему более удачными. Следы этого влияния он усматривает и в живописи, в том числе церковной, отмечая «фанфаронский характер» портретов святых – Георгия Победоносца, Александра Невского, Михаила Архангела и призывая вернуться к технике русской иконописи. Те же процессы он отмечает и в музыке, и в архитектуре, и в отношении к народным видам промышленности.

В конце концов, в результате изменения форм быта, полагает Данилевский, русский народ раскололся на два слоя даже по наружному виду: «Низший слой остался русским, высший сделался европейским – европейским до неотличимости» (С. 232). Это порождает настороженное отношение народа к «господам», «чужеземная наружность наших объевропеившихся классов вводит народ в соблазн, побуждая его счи­тать их способными к переходу во враждебный России лагерь». Народ инстинктивно чувствует ненависть Европы к России «и потому всякое из ряда обыкновенного выходящее бедствие, постигающее его, склонен приписывать этой враждебности, хотя, конечно, и преувеличивает ее проявление» (С. 233). В пример Данилевский приводит мнение поморов, что умирали они не от холеры, а от отравлений, которые были делом рук «немцев», под которыми разумелись, как всегда, иностранцы вообще. Царь об этом не знал, считали поморы, а господ чиновников «немцы» подкупали.

Таким образом, искажение форм быта народа, перестройка их на иностранный манер оказываются по своим последствиям, считает Дани­левский, делом далеко не безобидным.

Второй формой европейничания, по Данилевскому, является стрем­ление переносить на русскую почву образцы «чужеземных учреждений» по принципу, «что все хорошее на Западе непременно также будет хо­рошо и у нас» (С. 235). Данилевский против экспериментов по пересад­ке в Россию учреждений иностранного образца, напоминающих немец­кие бюрократические порядки. Он за те изменения в государственной и общественной жизни, которые вытекают из внутренних народных по­требностей. Такого типа изменением он считает крестьянскую реформу 1861 года, которая была произведена не «по западному или остзейско­му образцу, а по самобытному плану, упрочившему народное благо…» (С. 235). Не вполне иностранный образец видит он и в судебной ре­форме. «Гласность и изустность были и у нас исконными формами суда. Независимость от администрации есть необходимое следствие усложне­ния гражданской жизни. Следы ее видны в старом русском суде губными старостами», – поясняет он (там же).

Данилевский также ничего не видит противоречащего исконно рус­ским началам в освобождении печатного слова от цензурных уз и вве­дении судебной ответственности за нарушение правил о печати. Главную функцию периодической печати он видит в отражении ею обществен­ного мнения. Но ему кажется, что введенная «Временными правилами о цензуре и печати» в 1865 году система административных предосте­режений – «продукт, родившийся при другой обстановке, при других жизненных условиях, к нам из чужи занесенный» (С. 243). Он рату­ет за наказания только по суду органов прессы, нарушивших законы. И, надо сказать, в этом его позиция вполне совпадала с требованиями многих представителей либеральной и демократической печати. Не слу­чайно жесткий в своем консерватизме К. Н. Леонтьев, горячо защищая теорию Данилевского, в то же время дистанцировался от него, так как, по его мнению, Данилевский «поддался эмансипаторским либеральным веяниям 60-х годов» и вообще совершил очень много «либерально-европейских ошибок»[51].

Третьей формой европейничания, и притом самой вредной, Дани­левский считает освещение и истолкование в печати событий внутренней и внешнеполитической жизни России с иностранной, европейской точ­ки зрения, взгляд на них «сквозь европейские очки» (С. 243). При этом, подражая западной многопартийности, одни русские европейцы изобра­жают из себя аристократов, другие – демократов, третьи – консти­туционалистов, четвертые – нигилистов. Но во всех случаях, говорит Данилевский, получается карикатура. Русские аристократы, сплотивши­еся в газете «Весть», ничего общего не имеют с французскими маркизами и английскими лордами. Они солидаризировались с польской шляхтой и остзейскими баронами в борьбе с русским народом и, в конечном итоге, в борьбе с национальными интересами России. Русский нигилизм есть производное от германского материализма и атеизма в лице К. Фохта, Я. Молешотта, Л. Фейербаха, Б. Бауэра. А потому «если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его карикатурность» (С. 247).

Но самой «зловредной» формой европейничания в этом третьем его разряде Данилевский считает унизительное заискивание перед обще­ственным мнением Европы. Его размышления на эту тему исполнены сарказма. Он пишет: «Мы уподобляемся тем франтам, которые, любя посещать общество, не имеют уверенности в светскости своих манер. Постоянно находясь под гнетом заботы, чтобы их позы, жесты, дви­жения, походка, костюм, взгляды, разговоры отличались бонтонностью и комильфотностью, – они, даже будучи ловки и неглупы от природы, ничего не могут сделать, кроме неловкостей, ничего сказать, кроме глу­постей. Не то же ли самое и с нашими общественными деятелями, бес­престанно оглядывающимися и прислушивающимися к тому, что скажет Европа, – признает ли действия их достойными просвещенного европеиз­ма?» (С. 248). Эти деятели при каждом своем слове и поступке озираются со страхом на Европу и думают: а что скажет европейская «княгиня Ма­рья Алексеевна?». «Вместо одобрения народной совестью, – с горечью констатирует Данилевский, – признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизитель­но-тщеславное удовольствие от ее похвал» (С. 248).

Многие русские мыслители неоднократно замечали, что те русские интеллигенты, которые старались заслужить комплименты на Западе ху­лой на свою страну, холуйским поношением русского народа, как пра­вило, вызывали к себе там снисходительно-презрительное отношение. «И чем больше мы им в угоду презирали нашу национальность, – пи­сал в 1877 году в «Дневнике писателя» Достоевский, – тем более они презирали нас самих»[52]. Эти увещевания русского гения, однако, ма­ло воздействовали на находившуюся в угаре европейничания интеллиген­цию. «Общечеловеческие ценности», европейская цивилизация как их образец – все это для нее было важнее «национального эгоизма», кото­рым клеймились малейшие проявления патриотического чувства. Ряды интеллигентов, лакействующих перед западным «общественным мнени­ем», продолжали пополняться, хотя, как отмечал И. С. Аксаков 15 мар­та 1884 года в передовой статье газеты «Русь»: «Запад и не перестает смотреть на таких русских прихвостней свысока, как на parvenus, как на мещан во дворянстве, или как древний грек на варвара…»[53].

Несмотря на неприязнь Запада к России, устойчивый интерес и вы­сокую оценку там получала как раз самостоятельная, самобытная русская общественная мысль, а не ее либеральные и леворадикальные газетно-журнальные очернители. Об этом свидетельствует и судьба книги Да­нилевского «Россия и Европа». Спустя почти сто лет после ее появле­ния американский ученый Д. Таден в своей монографии «Консерватив­ный национализм в России в XIX веке» (Сиэтл, 1964) назвал Н. Я. Данилевского «первооткрывателем в исследовании проблем социального и культурного развития» и отнес его к числу тех русских мыслителей (А. А. Григорьев, Ю. Ф. Самарин, Н. Н. Страхов, К. Н. Леонтьев), которые говорили о России больше и внесли больший вклад в интеллектуальную жизнь России, чем их леворадикальные оппоненты[54].

Критика Данилевским нигилизма как явления, порожденного «смо­трением» на жизнь России «сквозь европейские очки», перерастает в его книге и особенно в написанной им спустя четырнадцать лет статье «Про­исхождение нашего нигилизма» в критику леворадикальной интеллиген­ции вообще. Причем здесь уже просматриваются все те пункты обвине­ний русской интеллигенции, которые двадцать пять – тридцать лет спу­стя получили широкое развитие в работах С. Н. Сыромятникова «Опы­ты русской мысли» (СПб., 1901), Н. М. Соколова «Об идеях и идеалах русской интеллигенции» (СПб., 1904) и в знаменитом сборнике «Вехи» (СПб., 1909). В работах Н. Я. Данилевского в той или иной степени вы­ражены основные «веховские» мысли. Известно, что веховцы обвиняли русскую интеллигенцию в отсутствии у нее национального самосознания. Данилевский отмечал то же самое и подчеркивал при этом, что западная интеллигенция, которой стараются подражать русские либералы и леворадикалы, этим недостатком не страдает. В противовес их мнению, что либерал должен быть непременно космополитом, ощущать себя только гражданином мира, Данилевский утверждал: «…либеральная политика совершенно невозможна, если она не национальна, так как либерализм заключается в свободном развитии всех здоровых сил народной жиз­ни, между которыми национальные стремления занимают главное место» (С. 274). А между тем, отмечает Данилевский, среди русских интеллиген­тов-нигилистов даже «всякая мелочная бытовая черта считалась уже чем-то достойным презрения, потому что была русскою, – как это, напри­мер, отразилось в самом языке тем презрительным оттенком, который присвоился у нас слову «доморощенный»…»[55].

Веховцы считали существенным недостатком русской интеллиген­ции ее безгосударственность. Данилевский был убежденным государ­ственником. Он полагал, что «государство есть такая форма или такое состояние общества, которое обеспечивает членам его покровительство личности и имущества, понимая под личностью жизнь, честь и свобо­ду» (С. 186). По мнению Данилевского, формы государственной жизни не могут привноситься для нации со стороны, они, эти «высшие народ­ные идеалы, не сочиняются, не составляются искусственно, а коренятся в этнографической сущности народа. Они зарождаются и вырабатыва­ются в бессознательно-творческий период его жизни, вместе с языком, народною поэзией и прочими племенными особенностями». В русской интеллигенции, в отличие от западной, которая в массе своей бережно относится к государству и его институтам, Данилевский отмечает склонность к анархизму. Эта ее настроенность связана с ее европейничанием, заимствованием всего худшего, что есть в политической мысли Запада. Поскольку в своих поисках новых государственных форм, в своей «жажде и алкании» нового государственного идеала они ничего «живого и органического найти не могут, то полное отрицание, т. е. нигилизм, и остается их единственным прибежищем, – нигилизм же в полити­ке называется анархией». Опасность для российского государства увидел Данилевский (вероятно, одним из первых) не только в «чисто теоретичес­ком нигилизме», но в распространявшемся среди русской интеллигенции социализме «в новейшей форме» Лассаля и Маркса[56].

Веховцы обвиняли русскую интеллигенцию в отрыве от народа, от его истории. Данилевский и эту черту отметил значительно раньше. Он настойчиво подчеркивал в книге «Россия и Европа» и в своих ста­тьях, что монархическая форма правления в России – это исторический выбор самого русского народа, к этому выбору его подталкивал инстинкт самосохранения. И возвращение к этой форме, избрание новой царской династии Романовых после смутного времени в начале XVII века, по его мнению, достаточно убедительно подтверждает этот факт. Но русская интеллигенция в лице «отрицателей» монархической формы правления – нигилистов, говорит Данилев­ский, даже не желает вникать в сущность этого идеала. Она и не помыш­ляет его познать и понять в сравнении с политическими идеалами других народов. «Не обращалось внимания и на то, что это идеал чуть не ста миллионов людей, не со вчерашнего дня появившийся, а переживший несколько исторических превратностей, мало того – не раз восстанавли­вавшийся самим русским народом, когда ход событий делал его более или менее полным хозяином своих судеб»[57].

Вряд ли было бы справедливо подозревать в Данилевском сторон­ника абсолютной монархии на вечные времена. Скорее он хотел по­казать безуспешность попыток либеральных его оппонентов перенести на российскую почву формы западной демократии. Правота этого утвер­ждения была доказана провалом народнического «хождения в народ». В ответ на агитацию против царя народ представлял пропагандистов по начальству. Что касается дальней перспективы монархии в России, то Данилевский, очевидно, допускал ее ограничения, ибо трижды повто­рил на страницах своей книги, что русский народ способен выдержать «всякую дозу свободы» в силу отсутствия в нем властолюбия, тщесла­вия, в силу своей умеренности, консерватизма, традиционного уваже­ния и доверия к власти. В пример он привел благоразумное, спокойное пользование народом теми новыми гражданскими правами, которые дали ему реформы 60-х годов (С. 221, 413, 416).

Одну из причин распространения нигилизма среди русской интел­лигенции Данилевский усматривал в том, что она без уважения отно­сится к истории своего отечества, позволяет себе глумиться не только над отдельными ее периодами, но и чернит ее целиком. Данилевский напоминает любителям подражать всему европейскому, что как раз евро­пейские народы – французы, англичане, немцы – с любовью относятся ко всем периодам своей истории. «У нас, – поясняет он, – этой любви к прошедшей жизни не было и не могло быть там, где мысль была по­строена подражательно, ибо подражательность необходимо предполагает отсутствие любви к своему»[58]. Другими словами, европейничающая русская интеллигенция смотрела на свою историю «сквозь европейские очки» и видела ее такой, какой ее создавали западные историки и пу­блицисты. Эту тенденцию заметил еще А. С. Пушкин у П. Я. Чаадаева. В письме к нему 19 октября 1836 года он написал свои знаменитые строки: «…но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой Бог ее дал»[59].

Наконец, обвинения веховцев в безрелигиозности русской интел­лигенции также прозвучало у Данилевского значительно раньше – в его наблюдении о пренебрежении интеллигенцией «русским религиозным идеалом»[60].

Тема «европейничания» русской интеллигенции после появления книги Данилевского стала чаще звучать на страницах русской перио­дической печати, хотя большинство газет и журналов придерживалось в той или иной степени прозападнической ориентации. Особенно боль­шое место заняла она в публицистике И. С. Аксакова, который еще задол­го до появления книги Данилевского, в 1861 году, в газете «День» писал, что русская интеллигенция «постоянно ищет поддержку в общественном мнении Европы, заискивая его благосклонность или чрез низкое отрече­ние от своих начал, или чрез смиренное и унизительное безмолвие»[61]. Но с появлением книги Данилевского, после его научного анализа при­чин, корней, форм проявления и последствий «болезни европейничания» (впервые введенного им в оборот понятия), эта тема в публицистических выступлениях И. С. Аксакова стала звучать постоянно и громко, особен­но в газете «Русь». И. С. Аксаков был одним из тех (К. Н. Бестужев-Рю­мин, Н. Н. Страхов, К. Н. Леонтьев), кто еще при жизни Данилевского способствовал распространению его идей. По вопросу об «европейничании» интеллигенции, о его вредных последствиях для России взгляды И. С. Аксакова и Н. Я. Данилевского полностью совпадали.

Как и Данилевский, Аксаков часто обращается к тому «направле­нию» российской интеллигенции, «которое, веруя только в последнее слово европейской науки и жизни, истощается… в бесплодных помы­слах и мечтаниях: преобразить по чужому образу и подобию весь русский народный исторический склад»[62]. Как и Данилевский, он старается довести до сознания интеллигенции, что последнее слово европейской мысли, будь то в науке, в обществоведении, в искусстве, в любой другой области, необязательно есть в то же время и самое верное слово. Российская интеллигенция, считает Аксаков, фальшивит не только тогда, когда навязывает русскому обществу «чужое убеждение, чужое мерило, продукт чужой истории, чужих нравов», но и тогда, когда какую-либо ги­потезу европейской науки «выдает уже за научную аксиому, случайное, преходящее мнение или явление на Западе возводит в крайнее слово зна­ния или жизни, обобщает частные факты, искажает смысл возникающих там задач и вопросы, еще не решенные там, – сразу решает во имя «европейского прогресса» для своего отечества!»

Аксакова возмущает тот факт, что творческая русская мысль гаснет от общественного равнодушия, а абстрактная, вздорная, но западная, за­емная пробивается через все препятствия, охватывает повально, «как-то стадообразно», массы умов. Он объясняет это тем, что эта мысль имеет дело «с общественною средою, более или менее отчужденною от сво­ей народности и истории, не представляющею никаких серьезных пре­град для нашествия абстрактных, совсем несвойственных русской жизни и даже прямо враждебных ее духу идей и затей, а иногда и реформ»[63]. Последствия печальны: это «подражание истинно рабское, обезьянство в подлинном смысле слова, извратило весь основной дух государствен­ного строя, исказило его до самых мелочей»[64].

Особенно большое внимание Аксаков уделил «европейничающей» российской прессе. И это не случайно. После того, как книга Дани­левского была написана и издана, в 70-е годы произошел заметный ко­личественный рост периодической печати, особенно газет. По новым «Временным правилам о цензуре и печати» стало легче получить раз­решение на издание газеты или журнала без предварительной цензуры. Это стимулировало рост печати. С другой стороны, в связи с ускорени­ем развития капитализма в пореформенный период издательское дело, особенно выпуск газет, стал превращаться в выгодный бизнес. Хорошо поставленная газета стала приносить немалые дивиденды (главным обра­зом, за счет публикуемой рекламы). Но поскольку для организации изда­тельского дела был нужен немалый стартовый капитал, то подлинными хозяевами газет и журналов все чаще становились крупные предприни­матели, заводчики и купцы. Литературные сотрудники и редакторы газет и журналов превращались в обычных наемных работников. Их культура и нравственный уровень заметно понизились по сравнению с журна­листикой 40–50-х годов. В русской журналистике, особенно в газетном деле, все шире стали распространяться нравы, которые уже во всю торже­ствовали в странах буржуазной Европы. Естественно, и идеалы Западной Европы стали для большинства газетчиков путеводной звездой. Именно в эти годы на Западе за периодической печатью, в связи с ее непо­мерно возросшим влиянием на формирование общественного мнения, стала закрепляться репутация четвертой власти в системе государства, причем власти абсолютно аморальной («вторая древнейшая профессия»). Этот процесс не мог не вызвать протеста в среде русских литераторов, писателей, ученых и даже сановников старшего поколения, воспитан­ных на других образцах журналистики, выступавшей орудием служения высоким духовным идеалам и принципам. Причем этот протест звучал со стороны представителей разных политических групп. Многих возму­щало совершенно новое явление – человек не весьма образованный, с откровенно низкими нравственными жизненными установками, набив руку на ремесленном строчкогонстве, получал трибуну для распростране­ния своих мыслей и эмоций на всю страну, неограниченную возможность ежедневного воздействия на умонастроения десятков тысяч людей, что было недоступно ни одному государственному деятелю.

Против этого нового явления особенно резко и аргументированно выступил К. П. Победоносцев. «Любой уличный проходимец, – возму­щался он, – любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по перво­му кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, – и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правите­лей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность»[65]. За­метим в скобках, что против этой социальной опасности Победоносцев предупреждал в то время, когда тираж газеты в 10 тысяч экземпляров считался большим, когда еще не было ни радио, ни телевидения, когда возможности журналистского гешефта на инсинуациях, на манипулировании общественным мнением были меньше в сотни тысяч раз.

Победоносцев обращает внимание на то, что процветали как раз наиболее бесцеремонные, безнравственные издатели и редакторы и их га­зеты, промышлявшие распространением, а иногда и сочинением слухов, публикацией непроверенных известий, завуалированной рекламой и да­же шантажом. И именно такая газета, писал Победоносцев, «может про­цветать, может считаться органом общественного мнения и доставлять своему издателю громадную прибыль… И никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, – не в силах будет состязаться с нею»[66].

Легковесность, безответственность в суждениях и оценках стали отличительной чертой не только откровенно бульварных изданий, но и га­зет, претендующих на серьезное общественно-политическое содержание. И. С. Аксаков выделяет среди них те газеты, которые особенно сильно были заражены болезнью европейничания. В своих полемических статьях в этом плане он особенно часто упоминает такие либеральные петербург­ские газеты, как «Голос» (1863–1884), «Новости» (1871–1886) и «Поря­док» (1881–1882). По наблюдению Аксакова, для газет такого рода «все зло – в отсутствии «европейского правового порядка» или «европейских либеральных учреждений», в «недовенчании здания по образцу Европы» и «все спасение – в европеизме»». Считая это глубоким заблуждени­ем, Аксаков ссылается на Северо-Американские Соединенные Штаты, где, подчеркивает он, даже для доктринеров либерализма в самой запад­ной Европе правовой порядок кажется идеальным и где, тем не менее, «»хищение» доросло до таких размеров, пред которыми почти бледнеют хищения российские…»[67].

Как общую черту газет, страдающих болезнью европейничания, Акса­ков отмечает их открытую или скрытую русофобию. «И в самом деле, – пишет он в одной из передовых статей в газете «Русь», – точно будто ло­зунг дан по всей «либеральной печати», лозунг – чернить наш простой народ, выставлять на вид самые темные его стороны, и в его истории, и в его настоящем»[68]. Газета «Порядок» это делает открыто, считает он.

А вот пример завуалированной русофобии в газете «Голос». Аксаков рассказывает, что газета «Голос» познакомила своих читателей со статьей под ироническим названием «Русский гений», опубликованной в одной из немецких газет. В ней была предпринята попытка доказать, что «ника­кого русского национального гения не бывало и нет», никакой самобыт­ности, оригинальности русский народ никогда «не проявлял в течение всей своей тысячелетней истории, да и не проявит, потому что к такому и не способен, – он безличен, он бессодержателен, он ничтожен, равня­ется нулю, а потому должен отказаться от всяких притязаний на личность и самостоятельность и без лишних околичностей присоединиться к об­щему европейскому концерту – запеть в унисон с остальною Европою», ибо его «попытка на китайский лад выработать из себя собственную му­зыку никогда не удастся»[69].

Газета, познакомив читателей с этой статьей, как будто осудила ее, но в то же время сочла необходимым добавить, что мнения других о нас полезно знать, так как они служат «зеркалом», в котором народ «может «хоть сколько-нибудь» видеть свое отражение». К этому явно издевательскому резюме автора «Голоса» Аксаков добавляет свою ре­марку: «Он не оговаривается тут, что зеркало может быть и кривое, напротив, несколько ниже замечает, что статья «написана не без знания дела и не без понимания нашего положения»»[70]. Аксаков заключает, что такие газеты, как «Голос», фактически проявляют солидарность с враждебными выпадами европейской прессы против России и русского народа. Сообщения либеральных газет о «прискорбных явлениях нашей жизни», когда в них замешаны русские, всегда полны гнева, но когда виновники инородцы – тон сообщений сочувственный, сообщает Акса­ков. Они получают от Европы комплименты за публикацию материалов, как бы иллюстрирующих антирусские статьи и книги на Западе.

На примере газеты «Голос» Аксаков показывает, что либерализм и демократизм не могут быть подлинными, если они сопряжены с антинациональной направленностью, что европейничание неизбежно при­водит к лжелиберализму и лжедемократизму. В передовой статье перво­го номера за 1882 год редакция «Голоса» обратилась к газете Аксакова «Русь» с призывом: «Не разнуздывайте зверя!» «Голос» имел в виду, что своими статьями о необходимости народной политики, о народе и на­родности «Русь» якобы противополагает народ и не народ, что это может возбудить в 80 процентах населения вопросы, от которых не поздоро­вится 20 процентам, и придется защищать эти 20 процентов не одним духовным оружием. В отношении к народу как к «зверю», в запугивании последствиями народной политики Аксаков увидел абсолютное несоот­ветствие прокламируемому газетой демократизму, а в угрозах применения против народа «не одних духовных средств» – явное несоответствие ее стараниям казаться либеральным изданием. Аксаков видит в газете не­ясное «либеральное» вожделение «властолюбивого свойства» – «мудрить над 80% населения, доктринерствовать без точной программы и цели, если не просто ораторствовать и восседать «во имя народа» на манер европейский»[71].

Тема «европейничания» российской интеллигенции в 70–80-е го­ды была подхвачена и либерально-народнической публицистикой[72]. Особенно наглядно это проявилось в публицистике П. П. Червинского и И. И. Каблица (Юзова) на страницах еженедельной народнической га­зеты «Неделя». Влияние книги Н. Я. Данилевского на либеральных на­родников заметно и в их историософских взглядах. П. П. Червинский, например, высказал мысль о России как о стране, отстающей от стран Западной Европы по степени развития, но превосходящей их по типу раз­вития (имелось в виду наличие общины как ячейки социализма). Правда, он при этом претендовал на приоритет своей мысли в качестве открытия некоего социологического закона. На что последовало деликатное напо­минание Н. К. Михайловского, что он раньше развивал эту мысль, вы­сказанную прежде всех славянофилами в 40-х годах и Н. Я. Данилевским в его книге «Россия и Европа»[73].

В критике «европейничания» российской интеллигенции в публи­цистике Червинского и Каблица отмечается даже буквальное термино­логическое совпадение с текстом Данилевского. Интеллигенция, по Червинскому, должна прекратить «трепать» заграничные формулы, смотреть на русскую жизнь «сквозь европейские очки», «мудрить над русской жизнью по иностранным образцам и книжкам»[74]. Несостоятельность «европейничания» Червинский, как и Данилевский, объясняет большим своеобразием России, которое проистекает вовсе не от ее отсталости, а от «своеобразного склада общества», от особенностей ее экономичес­кого и бытового уклада, национального характера русского народа.

У Каблица обширные размышления на эту тему имеют также не­мало точек соприкосновения с основными теоретическими положения­ми книги Данилевского. Как и Данилевский, Каблиц восстает против фетишизации «законов истории», которые выработала теория и прак­тика Запада. В частности, он считает, что капитализм в его западном воплощении не является неизбежностью для России, что Россия не обя­зательно «должна пройти весь экономический цикл этой экономической формы, как он выразился на Западе»[75]. И вообще, полагает Каблиц, «ошибочно было бы считать лучшим социальным устройством вырабо­танное европейцами на том только основании, что они опередили другие народы в умственной и технической культуре»[76]. Духовную, этичес­кую культуру он считает более важным фактором в выработке народом социальных отношений.

Каблиц настойчиво повторяет и развивает мысль, высказанную Да­нилевским, что общественный и государственный строй тогда является жизнеспособным, когда он органично вырастает из глубины народной жизни, из исторического опыта народа, из особенностей его социаль­но-психологического поведения в прошлом и настоящем. «Ведь всякая общественная форма, – поясняет он, – нужна только для увеличения счастья людей, а каково же будет положение народа, который должен будет насильно подчиняться общественной форме, не соответствующей его характеру и уму, а следовательно, и желаниям»[77]. Самобытный путь развития любого народа, таким образом, Каблиц характеризует как счаст­ливый путь. Как и Данилевский, он подчеркивает, что хлопочет о самобытном пути не только для России. При полной солидарности по этой проблеме с автором «России и Европы» он развивает мысль, что чем больше будет на земле самобытных народностей, тем богаче будет человечество, «тем жизнь этого человеческого целого будет полнее и ярче во всех отношениях»[78].

Национализм для Каблица, как и для Данилевского, не абсолютно отрицательная величина. Он разделяет его на истинный и ретроградный. Истинный национализм исходит из того, что каждая национальность имеет право на самобытное существование и развитие, что общечело­веческая солидарность достигается не нивелировкой наций, а, напротив, полным развитием их особенностей. Истинный национализм, по Каблицу, альтруистичен. Национализм ретроградный эгоистичен, он допускает хищническое отношение к другим нациям.

Как и Данилевский, Каблиц специально оговаривается, что он не изоляционист, что не намерен отрицать значение «опыта других на­родов». Но заимствуемый опыт, предупреждает Каблиц, не должен «идти вразрез» с самобытным путем данного народа. «Опыт других народов, – разъясняет он, – может послужить только подспорьем при отыскании самобытного пути»[79].

Поэтому он отвергает неразумную «пересадку» (именно этот термин Данилевского употребляет Каблиц) разного рода «мероприятий» запад­ного образца на русскую почву, усматривает в западничестве «вредное влияние», разрушающее «веру в умственные и нравственные силы рус­ского народа»[80]. Как и Данилевский, он рекомендует интеллигенции не «мудрить над народом и не навязывать ему насильно свои идеалы»[81]. Оторванная историческим процессом от своего народа, российская ин­теллигенция обращается с народом по законам бюрократии, диктует ему его поведение, навязывает свои идеалы, утверждает Каблиц. Она стре­мится установить свое господство над народом. «Народ, по мнению за­падников, есть только человеческий материал, бесформенный и бессмы­сленный, который только под влиянием интеллигенции превращается в культурное общество», – отмечает он[82]. В случае прихода к власти «интеллигентной бюрократии» народу будет еще труднее, считает Ка­блиц, ибо его будут эксплуатировать по последнему слову науки во имя «прогресса». Каблиц предупреждает, «что плох тот прогресс, от которого горько приходится народу и сладко только избранным вести его по пути этого мнимого прогресса»[83].

Он еще и еще раз объясняет той российской интеллигенции, кото­рая, «заимствуя свои идеалы от европейцев», полагает, что «они всецело могут быть перенесены на русскую почву»: «Социальные формы настоль­ко хороши, насколько они приспособлены к характеру и потребностям народа. Нет и не может быть никакой идеальной общественной формы, годной для всех народов»[84].

***

Особо опасной для судьбы России и всего славянского мира пред­ставлялась Н. Я. Данилевскому болезнь европейничания во внешней по­литике России. Стремление чиновников Министерства иностранных дел смотреть на положение России в мире «сквозь европейские очки» приво­дило его в негодование. И он на эту тему размышлял не только в книге «Россия и Европа», но и выступал с гневными, обличительными статьями в периодической печати.

Европа как раз в своей внешней политике особенно отчетливо и откровенно демонстрировала свою враждебность к России. Причем не только в историческом прошлом, но и на том временном отрезке, который суждено было прожить Данилевскому. Человек очень уравно­вешенный и сдержанный, но неравнодушный к судьбе своей страны, он тяжело переживал каждый подобный факт. А проявлений враждеб­ности Европы, очевидцем которых был Данилевский, наблюдалось достаточно много. Назовем лишь главное и самое заметное из них – Крымскую войну. Не исключено, что она послужила еще одним толчком для последующего переосмысления Данилевским всемир­ного исторического процесса. На страницах своей книги он несколько раз возвращается к этому событию, говорит о большом значении его в плане понимания подлинного отношения к России именно Европы в целом, а не отдельных европейских государств. По мнению Данилевского, эта война «показала нам, что ненавидела нас не какая-либо европейская партия, а, напротив того, что каковы бы ни были разделяю­щие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России. В этом клерикалы подают руку либералам, католики – протестантам, консерваторы – прогрессистам, аристократы – демократам, монархисты – анархистам, красные – белым, легитимисты и орлеа­нисты – бонапартистам». Для доказательства Данилевский ссылается на дебаты во французском Законодательном собрании по внешней по­литике, из которых следует, что разные партии по-разному оценивают итальянскую, американскую и германскую политику французского пра­вительства, но враждебную политику по отношению к России одобряют все. Значение этой войны Данилевский, кроме прочего, видит и в том, что «общая (поглощающая все различия партий и интересов) ненависть к России, которую и словом и делом обнаружила Европа, начала нако­нец открывать нам глаза» (С. 251–252). Правда, оговаривается он, этому прозрению не помогала периодическая печать, которая в основном замалчивала этот факт впечатляющей солидарности Европы в проявлении враждебности к России.

Около указанных строк на полях своей книги незадолго до своей смерти Данилевский с горечью написал: «Глаз не открыл и Берлинский конгресс, а разумного слова и произносить некому: раз-два и обчелся» (С. 252). В самом деле, Берлинский конгресс 1878 года, изменивший условия Сан-Стефанского договора в ущерб России и славянским наро­дам Балкан, явился еще одной наглядной демонстрацией враждебности ведущих стран Европы к России. Министры иностранных дел Англии, Германии, Франции, Австро-Венгрии, Италии и Греции фактически ли­шали Россию значительной части плодов ее нелегкой победы в русско-турецкой войне. Унизив Россию, они заодно постарались показать сла­вянским народам, кто является настоящим хозяином в Европе, и дали понять славянам, как мало оправданны их надежды на Россию. В ре­зультате изменений Сан-Стефанского договора, проведенных под угро­зой объявления Англией войны России (английский флот был введен в Мраморное море), от Болгарии фактически были отторгнуты области к югу от Балканского хребта, названные провинцией «Восточная Румелия», губернатор которой назначался турецким султаном и утверждался Англией. Фракия, Македония и Албания были оставлены за Турцией. Австро-Венгрия получила право на оккупацию Боснии и Герцеговины, а Англия – на оккупацию Кипра. В Закавказье Баязет с Алашкертской долиной от России был возвращен Турции, а Батум был объявлен воль­ной торговой гаванью.

На эти события Данилевский отозвался в журнале «Русская речь» большой статьей «Россия и восточный вопрос», которая в более полном виде была опубликована под заголовком «Горе победителям!» в посмерт­но вышедшем сборнике его статей. В ней Данилевский сделал несколь­ко важных выводов относительно внешней политики европейских стран применительно к России и ко всему славянскому миру.

Прежде всего, в статье проводилась мысль, что Европа предстает целостным, единым политическим организмом каждый раз, когда она определяет свое отношение к России, к славянству. В политическом смысле, считает Данилевский, Европа – это совокупность государств, сознающих противоположность своих интересов интересам России и сла­вянства, до сознания которых этот факт не дошел.

Анализ итогов Берлинского конгресса приводит Данилевского к безутешным выводам. Русские люди, вместо торжества и упоения сла­вой после одной из самых полных и решительных побед, испытывают «всеобщее уныние, чувство глубокого унижения… оскорбленной народ­ной чести и поруганного достоинства». Славяне на Балканах начинают размышлять: Россия действительно принесла для нас огромные жертвы, сокрушила Турцию; но, как только на сцену выступили настоящие враги, «т. е. Европа, и преимущественно Англия и Австрия, – Россия отступила»; не потому ли Европа так враждебна к нам, «что мы единоплеменны и единоверны с Россией», «в нашем ли положении мечтать о полити­ческой силе, о славном историческом будущем в союзе с Россией», когда она «сама от нас отрекается»; а с другой стороны, «когда еще самые эле­ментарные человеческие права за нами не обеспечены», «не разумнее ли нам примкнуть к Англии и к Австрии», «не приглашает ли нас к этому сама Россия, подавая сербам и черногорцам совет сойтись и сговориться с Австрией?»[85]. Горестные мысли Данилевского во многом совпадали с известной речью И. С. Аксакова, за которую он был выслан из Моск­вы[86].

Все это явилось следствием исключительно неудачной, антинациональной деятельности российской дипломатии, для которой на первом месте стоят интересы Европы, а не России, интересы так называемо­го «европейского равновесия», считает Данилевский. Причем подобную мысль он выразил еще в 1869 году в своей книге «Россия и Европа», обоб­щая предшествующий исторический опыт дипломатической деятельно­сти России. И здесь размышлениям Данилевского на эту тему присуща определенная степень гражданского мужества: он позволил себе предъ­явить счет в провалах русской дипломатии царствующему дому Романо­вых, отдельным его представителям.

Данилевский открыто высказывает мнение, что немецкое родство российских царей нередко пагубно сказывается на государственных интересах России в области международных отношений. Правда, он сразу же отмежевывается от огульно-националистического подхода к этому во­просу, выдвинув как образец патриотического служения России внеш­неполитическую деятельность Екатерины II. Но все же явно крамольная по тем временам мысль Данилевского звучит, например, в следующих его словах: «После Петра наступили царствования, в которых правящие го­сударством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности к русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще колебания между предпочтением то рус­скому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле» (С. 225). Масштабы этого все возрастающего после смер­ти Петра I немецкого влияния были так велики, отмечает Данилевский, что во времена Анны Иоанновны многие сомневались: «не исчезнет ли, не сотрется ли совершенно русский национальный характер с русского (только по имени) государства; не обратится ли русский народ в орудие, в материальное средство для немецких целей» (С. 285).

Предпочтение иностранному проявлялось по-разному. Например, в подборе высших чиновников для Министерства иностранных дел, – как говорит Данилевский, явившихся «на пагубу русскому делу» (С. 25). Или в том, что нередко «Россия горячо принимает к сердцу так на­зываемые европейские или, точнее, немецкие интересы, – горячее, чем собственные» (С. 34). Даже И. С. Аксаков не позволял себе таких наме­ков на «пагубу русскому делу», исходящую от немецкого родства россий­ских царей. Это мог делать беспрепятственно только А. И. Герцен в своих эмигрантских статьях, свободных от российской цензуры. И он неодно­кратно и совершенно определенно высказывался по этому поводу. Пи­сал, например, о «византийско-немецком правительстве» в России[87]; о «ненациональной», «частной политике Николая, Голштейн-Готторпов»; о том, что за пределами России «эта немецкая родня, жалкая, голод­ная, упрямая, обидчивая и наглая, – истинное бедствие для Зимнего дворца»[88]; о том, что «почти чужестранное правительство делает в Пе­тербурге что хочет»[89]; о том, что «этим бравым немецким выходцам следовало бы вернуться к себе на родину, которая их призывает»[90], о том, что «нам надо было противопоставить нашу народность против онемеченного правительства и своих ренегатов»[91]. Наконец, считая, что Россия как славянская страна должна взять на себя гегемонию в сла­вянском мире, Герцен с возмущением отмечает, что Николай I всячески отталкивает от России эту роль. Он пишет: «Вместо… того, чтобы при­звать к себе народы, являющиеся братьями его народа, он предает их; вместо того, чтобы стать во главе славянского движения, он предоставляет помощь и золото палачам славян»[92].

С такой степенью откровенности Данилевский, понятно, не мог писать в российской печати, но все, что мог, он сказал.

Главный порок внешнеполитической деятельности России Дани­левский видит в том, что она совершенно неадекватна внешней политике Европы по отношению к России. Российская политика, по его мнению, не самостоятельная, заискивающая перед западными державами и даже в отдельные моменты трусливая. Россия в ущерб себе пытается играть альтруистическую роль, записываясь во время конфликтов, в том числе и военных, в союзники то к одной европейской стране или группировке стран, то к другой. А проистекает такая политика, полагает Данилев­ский, «от тщеславно-унизительного желания втереться в члены древней и славной европейской семьи и от жалкого самообольщения, будто нас в нее приняли» (С. 376).

И это в то время как Европа проводила по отношению к Рос­сии стабильно враждебную политику. Во всех исторических обстоятель­ствах, показывал своей книгой Данилевский, Европа не меняла своего мнения о России и своего отношения к ней. Либеральные и демократи­ческие реформы 60-х годов ничуть не изменили этого отношения, хотя Англия и Франция раньше якобы из-за отсутствия этих реформ дистанцировались от России. И в международной политике Россия совершила ряд либеральных деяний: «И правительство, и общественное мнение со­чувствовали делу Соединенных Штатов искреннее, чем большая часть Европы. Россия из первых признала Итальянское королевство и даже, как говорят, своим влиянием помешала Германии помогать неправому делу». Но результат был тот же. Данилевский спрашивает: «И что же, пе­ременилась ли хоть на волос Европа в отношении к России?» (С. 39–40). Ответ напрашивался сам собой.

Данилевский называет и иллюстрирует несколько принципов внеш­ней политики ведущих европейских государств, в которых проявляется их солидарность по отношению к России. Первый – явное желание и стремление видеть Россию ослабленной и делать для этого все воз­можное. Причем тут допускаются любые дипломатические комбинации. Данилевский показывает, как коварно интригует Европа против России с помощью Турции. Это было в 1854 году, когда Турция была использо­вана для удара объединенных сил Европы по России, и в 1878 году, когда нужно было свести на нет результаты успешной для России войны про­тив Турции. С целью ослабления России, считает Данилевский, Европа подрывает в России самобытные «народные начала», старается ослабить национальное самосознание, внушить русскому народу комплекс непол­ноценности (С. 54, 56). Она также поддерживает все внутренние раз­рушительные, сепаратистские силы. Поэтому российская европействующая интеллигенция, угождая Западу, проявляет «сочувствие и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам Рос­сии, – к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых, кроме русского, существуют какие бы то ни было инородческие эле­менты; к покровительству, к усилению (даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного положения в ущерб русскому» (С. 53). Данилевский уверен, что, если Европа увидела бы в конец ослабленную Россию, она все равно не оставила бы ее в покое (С. 370).

Второй принцип общей политики западных держав по отношению к России – изоляция ее от славянского мира, стремление раздробить и разделить славян. Тут главным в европейской политике является по­стоянное запугивание славян Россией. Они стараются представить «им родной славянский облик русского народа в виде пугала с оскаленны­ми зубами, стремящегося их поглотить и обратить в состав собственного громадно-чудовищного тела» (С. 292).

Единая цель, которую преследуют ведущие государства Европы сво­ей внешней политикой по отношению к России и другим славянам, – во что бы то ни стало не допустить не только славянского единения, но даже всеславянского самосознания, – к такому выводу подводит своих читателей Данилевский. Для этого они, с одной стороны, ста­раются ослабить Россию, чтобы ликвидировать «магнит» примера неза­висимости большого самостоятельного славянского государства для всех порабощенных юго-западных славян. С другой – стремятся как мож­но дольше сохранить этих раздробленных славян в составе Турецкой и Австро-Венгерской империй, где они легче поддаются ассимиляции и денационализации «религиозным, политическим и цивилизационным совращением» (С. 303), несмотря на то, что составляют большинство населения. Важным компонентом внешней политики европейских дер­жав по отношению к славянскому миру, считает Данилевский, является также раздувание ими раздоров между славянскими племенами, напри­мер словаков с чехами, сербов с хорватами и болгарами, «при помощи религиозной розни и честолюбивых стремлений к преобладанию одних племен и щепетильных претензий других на независимость и самостоя­тельность» (С. 306).

Данилевский показывает, что стремление ослабить и разделить сла­вянский мир продиктовано Европе не только опасностью влияния «чу­ждого, враждебного, варварского мира» (С. 41), но и желанием властво­вать в этом мире и иметь от этого политические и экономические вы­годы, какие она «извлекает из Китая, Индии, Америки и т.д.» (С. 41). Эти выгоды желают иметь и Англия, и Франция, и Италия, и особенно Германия. Территориальные приобретения Германии за счет оттеснения славян на восток, за счет полного истребления полабских и поморских славян создают для нее постоянный соблазн политики «Drang nach Osten», напоминает Данилевский.

В книге дается развернутая характеристика методов политики, осу­ществляемой ведущими державами Европы по отношению к России и ко всему остальному славянскому миру. Это поистине макиавеллистская политика, ибо в ней все дозволено. При этом она, подчеркивает Данилевский, коренным образом расходится с теми требованиями, ко­торых Запад рекомендует придерживаться России. Например, выдвигая к России разного рода претензии по демократическим правам, Европа, как отмечал Данилевский, вступала в дружественные союзнические отношения с султанской Турцией, в которой даже намека не было в то время на какую-либо демокра­тию, в славянских землях которой царил террор. Почему? Данилевский объясняет, что для Европы главное – не допу­стить распространения идей независимости и единства в «варварском» славянском мире: «Не допускать до этого – общее дело всего, что толь­ко чувствует себя Европой. Тут можно и турка взять в союзники и даже вручить ему знамя цивилизации. Вот единовременное удовлетворитель­ное объяснение той двойственной меры и весов, которыми обмеривает и отвешивает Европа, когда дело идет о России (и не только о России, но вообще о славянах) и когда оно идет о других странах и народах» (С. 41). В другом месте он еще раз поясняет: «Турция составляет пре­пятствие к возникновению всеславянского сознания, – и поэтому только она и люба Европе» (С. 303).

Эту мысль Данилевского через семь лет поддержал в своем «Днев­нике писателя» Достоевский. Он писал: «Вот эта-то неминуемость нрав­ственного приобщения славян к России, рано ли, поздно ли, эта, так сказать, естественность, законность этого ужасного для Европы факта и составляет кошмар ее, ее главные опасения в будущем»[93]. И относи­тельно вспыхнувшей в Европе любви к туркам также посчитал, что «это единственно из ненависти к России», что поэтому Европа подстрекала их и помогала им[94].

Данилевский отметил немало и других примеров двойного стандар­та при оценке европейскими державами своей политики и политики Рос­сии. Это он показал, в частности, на примере ожесточенной критики За­падом притязаний России на Константинополь. Он напомнил читателям, что Англия владеет находящимися от нее за сотни и тысячи километров Гибралтаром, отнятым ею у Испании, и мысом Доброй Надежды, отня­тым у Голландии. И это никого на Западе не смущает. Но посягательство России на расположенный вблизи ее территории один из исторических центров православия – город-порт, который жизненно необходим для бе­зопасности ее южных границ, для ее связей с родственными славянскими племенами, вызывает бурю протестов (С. 32, 248).

На основе анализа истории международных отношений и, в част­ности, внешней политики европейских держав по отношению к России Н. Я. Данилевский в своей книге «Россия и Европа» приходит к выво­ду, что международная политика не только не строится, но и не мо­жет строиться по правилам христианской нравственности. Одно дело, говорит Данилевский, отношения между людьми. Поскольку требова­ние христианской нравственности – это всегда требование самопожертвования как высшего нравственного закона, то люди, веря­щие в бессмертие души и во временный характер своей земной жизни, естественно, могут строить свои отношения на началах нравственности, любви и самопожертвования. Но государства – явление преходящее, «существующее только во времени, и, следовательно, только на требо­вании этого их временного существования могут основываться законы их деятельности, т. е. политики». Поэтому, считает Данилевский, «принцип утилитарности, т. е. здраво понятой пользы, – вот закон внешней политики, закон отношений государства к государству. Тут нет места любви и самопожертвованию». Своих будущих возможных оппонентов Данилевский предупреждает: не надо думать, что этим оправдывается макиавеллизм, это всего лишь фиксация закона (С. 27).

Исходя из этого реально существующего закона в международных отношениях, которым всегда руководствовалась и руководствуется Евро­па, Данилевский предлагает свою программу корректировки внешнепо­литической деятельности России. В связи с этим он подвергает осно­вательному критическому пересмотру многие ее шаги на международ­ной арене, которые предпринимались теми, кто смотрел на международ­ное положение России сквозь очки европейских интересов, предъявлял к внешней политике России требования христианской нравственности, в то время как европейские державы руководствовались исключитель­но эгоистическими расчетами (известный принцип лорда Пальмеретона: «У Англии нет ни друзей, ни врагов, у нее есть только интересы»).

Данилевский призывает российскую дипломатию действовать «без ненависти и без любви», «с равнодушием и к красному, и к белому» и «быть верным другом и союзником тому, кто хочет и может содейство­вать нашей единой и неизменной цели» [имеется в виду освобождение славянства из-под турецкого и австро-германского ига и его объедине­ние. – Б. Б.] (С. 375). Он предлагает перестать вмешиваться в разборки между европейскими державами на чьей-либо стороне во имя так называемого «европейского равновесия», т. е. во имя сохранения устойчивости в западноевропейском мире, который относится к России враждебно и эту устойчивость использует как раз для проявления своей со­лидарной и стабильной враждебности. Во времена своих междоусобий он как бы ограничен в проявлении этой враждебности, поэтому эти меж­доусобные столкновения и конфликты даже выгодны России: каждая из двух противоборствующих сторон начинает предлагать свою друж­бу России. Данилевский уверен, что, как только Европа «устроит свои последние домашние дела, – когда новые элементы политического рав­новесия ее системы успеют отстояться и окрепнуть, – первого предлога (как во время Восточной войны) будет достаточно для нападения на Рос­сию» (С. 360, 340).

Данилевский полагает, что Россия во имя своего процветания должна свести свое общение с западноевропейскими странами главным образом к торговле. Он цитирует записку Павлу I графа Ф. В. Растопчина с таким же предложением и резолюцию императора: «Святая истина!» – в эпиграфе к одной из глав своей книги. С позиции своего внешнеполи­тического кредо он подвергает критике многие акции международной по­литики России. Он считает ошибкой участие России в Семилетней войне, ибо Россия вмешалась тогда «в совершенно чуждое нам европейское де­ло» (С. 338). По его мнению, на протяжении 1799–1814 годов дипломатия России действовала исключительно в европейских, а не в своих, россий­ских интересах. Поход Суворова в Европу в 1799 принес неувядаемую славу русской армии, но практической пользы не дал и, таким образом, вряд ли был целесообразен. При более гибких действиях русской дипло­матии, если бы Россия отстаивала только свой интерес, то она могла бы избежать войны с Наполеоном, считает Данилевский. В 1813–1814 гг. Россия действовала только в пользу Европы.

Но особенно резкой критике подверг Данилевский участие России в Священном союзе. С одной стороны, он отвергает попытки Запада взвалить ответственность за неудачную деятельность этой организации на «мрачный абсолютизм Севера». Он считает, что Александру I принад­лежал только замысел создания Союза, а всей его политикой руководил Меттерних. «Корнем всех реакционных, ретроградских мер того времени была Австрия и ее правитель Меттерних, который, опутывая всех свои­ми сетями, в том числе и Россию, заставил последнюю отказаться от ее естественной и национальной политики помогать грекам и вообще ту­рецким христианам против их угнетателей, – отказаться вопреки всем ее преданиям, всем ее интересам, всем сочувствиям ее государя и ее на­рода», – поясняет он. И поскольку получается, что Россия была всего лишь жертвой политики Меттерниха, Данилевский недоумевает, «почему же на нее, а не на Австрию, которая была всему виновницей и в пользу которой все это делалось, взваливается вся тяжесть вины?» (С. 37).

Но с другой стороны, Данилевскому кажется вообще неоправдан­ной политика жертв «на алтарь Европы», участие в каких-либо группи­ровках европейских стран. «Вместо того, чтобы быть знаменосцем креста и свободы действительно угнетенных народов, мы сделались рыцарями легитимизма, паладинами консерватизма, хранителями священных пре­даний версальской бонтонности, – как оно и прилично ученикам фран­цузских эмигрантов. Чем искреннее и бескорыстнее усваивали мы себе одну из европейских точек зрения, тем глубже ненавидела нас Европа…», – подводит он итог подобному «европейничанию» российской дипломатии (С. 251).

Данилевский не хотел, чтобы на основании этих его размышле­ний о характере взаимоотношений Европы и России, об агрессивной враждебности Европы к России и ко всему славянскому миру, о вреде «европейничания» был сделан вывод, что он проповедует полный изо­ляционизм. В двух разных местах книги он специально останавливается на том, чтобы доказать, что он не изоляционист. Он исходит из того, что «совершенная отдельность России от Европы немыслима». Он понимает, что в какие-нибудь отношения с Европой России все равно придется вступить. Но, с одной стороны, эта связь не должна быть родственной, а с другой – не следует попадать в положение подчиненности к Европе. Так или иначе, придется находиться в роли противовеса Европе. Но по­скольку одной такую роль еще не очень могущественной России выпол­нить трудно, то «ей необходимо уменьшить силы враждебной стороны, выделив из числа врагов тех, которые могут быть ее врагами только по­неволе, и переведя их на сторону своих друзей» (С. 340). В другом месте он поясняет: «Всякого рода сношения наши с нею неизбежно должны быть близкими; они только не должны быть интимными, родственными, задушевными. В политическом отношении не может быть другого пра­вила, как око за око, зуб за зуб, – отмеривание той же мерою, которою нам мерят» (С. 374). Очень важным в выборе Россией временных евро­пейских союзников является утверждение Данилевского, мимо которого проходят исследователи, особенно его недоброжелатели и недобросовест­ные критики: «Различия в политических принципах еще не могут служить препятствием в дружбе правительств и народов» (С. 36).

***

Итак, «европейничание» образованных кругов России, в том чи­сле и части высших сановников, Н. Я. Данилевский воспринимал как серьезную, опасную болезнь, угрожающую не только здоровью страны, но и самому ее существованию. Ибо это «европейничание», по наблюде­нию Данилевского, не только не ослабляло накал враждебности Запада к России, а скорее наоборот – как бы поощряло эту враждебность и ее проявления. А Россия в результате некритического, слепого копирования европейского опыта, в том числе и отрицательного, перенесения на ее почву новомодных европейских теорий, часто впоследствии отвергае­мых самой Европой, испытывала все больше трудностей в своем разви­тии. Инородные заимствования входили в противоречие с самобытными основами России, с природой ее славянского культурно-исторического типа и потому порождали дополнительное напряжение в ее социально-экономическом состоянии. И Данилевский впервые во всеуслышание заявлял о нарастающей опасности распространения болезни «европейничания». Он писал: «Болезнь эта в целом препятствует осуществлению великих судеб русского народа и может, наконец (несмотря на все ви­димое государственное могущество), иссушив самобытный родник на­родного духа, лишить историческую жизнь русского народа внутренней зиждительной силы, а следовательно, сделать бесполезным, излишним самое его существование; ибо все, лишенное внутреннего содержания, составляет лишь исторический хлам, который собирается и в огонь вме­тается в день исторического суда» (С. 253).

Данилевский не ограничился анализом болезни «европейничания», ее причин и проявлений. Он предложил и лекарство для ее излечения. Это лекарство он видел в развитии и повышении русского и славянского самосознания в населяющих страну и составляющих в ней абсолютное большинство – великороссах, малороссах и белорусах, которых он всегда считал единым русским народом. Вопрос этот впервые был поставлен как неотложный и рассмотрен им с научной основательностью, свойствен­ной всем работам Данилевского. Не случайно, высоко оценивая «Россию и Европу», В. В. Зеньковский особо отметил: «Книга Данилевского зани­мает очень важное место в истории русского самосознания – и, может быть, в истории и славянского самосознания»[95].

Данилевский обратил внимание на неразвитость национально­го самосознания особенно в верхних слоях общества и в интеллигенции. В русском народе ослабленность этого самосозна­ния он объясняет отсутствием в нем всякого национального эгоизма. Русский народ тем самым как бы выражает «черту чисто славянско­го бескорыстия, так сказать, порок славянской добродетели». В связи с этим Данилевский высказывает наблюдение, не раз подтверждавшееся в русской истории, о том, что «русский патриотизм проявляется только в критические минуты» (С. 53). Что касается образованных слоев об­щества, то неразвитость национального самосознания среди многих его представителей Данилевский объясняет именно их «европейничанием», тем, что этот слой в значительной своей части «признает бесконечное во всем превосходство европейского перед русским и непоколебимо ве­рует в единую спасительную европейскую цивилизацию; всякую мысль о возможности иной цивилизации считает даже нелепым мечтанием». Даже тот из этого слоя, кто говорит или думает про себя: «Я люблю свое отечество», тут же добавляет: «но проку в нем никакого нет». Есте­ственно, такие люди далеки от национального самосознания. «Под таким внешним политическим патриотизмом, – пишет о них Данилевский, – кроется сознание жалкого банкротства» (С. 54).

Еще более низкий уровень национального самосознания, отмечает Данилевский, наблюдается среди славян в Османской и Австро-Венгерской империях. Это проявляется в том, что они, выступая там как по­давляющее большинство населения и представляя религию большинства, тем не менее, являются угнетаемыми. Этот факт Данилевский называет «диковинкой» (С. 296).

Надо сказать, что после Данилевского эту черту русского наро­да и славян вообще, пагубно сказывающуюся на их судьбе, стали чаще замечать и отмечать и другие русские мыслители и публицисты. В од­ной из своих передовых статей в 1883 г. в газете «Русь» И. С. Аксаков нарисовал сатирический образ Российского Геркулеса, простодушного и презастенчивого, способного конфузиться своей богатырской мощи, который «до такой степени боялся до сих пор упреков в неотесанности и необразованности, что ничего так не желал, как придать себе турню­ру иностранного денди с модной картинки, и с прелюбезной улыбкой давал себя обирать – не только не защищаясь, но еще благодаря за деликатное обращение»[96]. Аксаков находил удивительным, парадоксальным факт существования так называемой «русской партии» в России или «партии русофилов». «Разве мыслима, например, во Франции партия любящих Францию французов?» – иронизировал он (1882). Скорее всего, пояснял он, этой партией является там весь французский народ, за исключением небольшого числа отщепенцев. Возникновение «русской партии» в России, т. е. какого-то круга единомышленников, сознающих себя русскими, является трагической вынужденной мерой, так как «если во Франции, Германии, Италии, Англии отщепенцев от своего народа до ничтожности мало, то в России, в так называемой интеллигенции, чиновной и нечиновной, бюрократической и вольнокритикующей, их – легион. В этом-то все наше и горе»[97].

Через некоторое время он возвращается к этой теме, называет суще­ствование «русской партии», или «русского направления», фактом странным, «почти чудовищным», поясняя, что это «уже само собою предпола­гает существование партии нерусской, направления «ненационального», что ни во Франции, ни в Англии, ни в Германии было немыслимо»[98].

Пагубным следствием европейничания, отсутствия национального самосознания были не только ложные шаги во внутренней и внешней политике, но и моральные потери – утрата в народе веры в собственные силы, своеобразный комплекс неполноценности. На эту сторону дела обратил внимание Н. К. Михайловский в своей публицистике 90-х годов. Он писал: «Начиная монголами, инородцы не раз распоряжались на Руси, причем, «смеясь, дерзко презирали земли чужой язык и нравы», и уже факт этого властного презрения не мог не отражаться печальнейшими последствиями. Одним из этих последствий является почти презритель­ное и, во всяком случае, недоверчивое отношение к самим себе, к своим силам: «Что уж! Где уж нам!» Многие из нас лишь с большим трудом, и то после аттестации, выданной европейцами, признали огромную все­мирную ценность некоторых наших художников слова. Это отзывается и в практической области»[99]. Да, это отзывалось на всех сторонах жизни. Ибо европейничающие чиновники и интеллигенты, или, как их называл Ф. М. Достоевский, – «русские европейцы», а И. С. Аксаков – «доморощенные иноплеменники», орудовали во всех сферах научной, политической, экономической и культурной деятельности. В наиболее сильной степени сказывалось их влияние через прессу, а как раз здесь их позиции были наиболее сильны. Собственно, с этой самой массовой трибуны они могли влиять на все перечисленные сферы жизнедеятельно­сти. Бацилла европейничания нашла в прессе благоприятную среду, так как в газетно-журнальном деле год от года становилось все больше представителей нерусской части населения, настроенных часто прозападнически и русофобски. Это тревожило многих русских литераторов. «Нельзя допустить, – писал один из них, – чтобы инородцы забрали печать в свои руки и говорили от имени русского общества антирусским языком и антирусскими понятиями»[100].

Европейничание стало проникать и в историческую науку, появи­лись «русские историки – знатные иностранцы в своей стране», которые в связи с тем, что «не нашли в русской истории западных шаблонов», «торжественно провозглашали, что в русской истории ничего и не бы­ло, что это какой-то первобытный хаос, пучина обскурантизма и кос­ности, что-то ничтожное и бессмысленное». Отсюда они делали вывод, что «Россия как малокультурная страна свою самобытность может видеть только в самоотречении, должна поступиться своим вековым достояни­ем, своими землями и своими людьми»[101].

***

Таким образом, проанализировав взаимоотношения европейских держав и России на протяжении нескольких веков, Данилевский пришел к выводу, что при всех своих временных трениях, конфликтах и да­же столкновениях ведущие европейские государства проявляют соли­дарность в чувстве неприязни, презрения и даже ненависти к России и ко всему славянскому миру. Все они проявляют заинтересованность в ослаблении России, способствуют отчуждению от нее славянства, под­держивают любые процессы сепаратизма в ней, провоцируют и подогревают вражду к России исламских государств, прежде всего Турции, тор­мозя национально-освободительные процессы в славянском мире, про­воцируют и подогревают междоусобия среди славян. На ряде примеров, имевших место в истории, в том числе при его жизни (Крымская и Рус­ско-турецкая войны, их результаты), он показал, что Россия нередко испытывает на себе агрессивное «коллективное дипломатическое действие всей Европы» (С. 4).

Ни Россия, ни тем более другие славянские племена никогда не на­падали первыми на страны Западной Европы, никогда не посягали на их исконные земли. Напротив, эту агрессивность всегда проявлял Запад, в значительной мере оттеснив славян на восток от первоначальных мест их расселения, а некоторые славянские племена (полабские и поморские) поголовно истребив. Соглашаясь с теми учеными, которые объясняли это постоянным стремлением Запада колонизировать народы и извле­кать из этого экономические блага, Данилевский, тем не менее, склонен видеть в отношении Европы к России и ко всем славянам более фунда­ментальную причину. То, что казалось проявлением каких-то неясных, иррациональных, инстинктивных агрессивных порывов, он относит, со­гласно открытой им системе цивилизационного развития мира, к несовместимости и противостоянию двух разных культурно-исторических типов: романо-германского и славянского. Причем он подчеркивает, что «инициатива» в проявлении враждебности принадлежит романо-германскому миру потому, что его подталкивает к этому ревнивая подозрительность к славянскому миру как к возможной новой силе на арене миро­вой истории, призванной сменить романо-германскую цивилизацию, как она когда-то сменила цивилизацию Древнего Рима. А между тем Европа во всей своей политике исходит из самообольщения, что европейская цивилизация является окончательным достижением человечества и ее не­обходимо всеми силами распространить на всем земном шаре. А что ка­сается склонности к захватам чужих земель, к колонизации и жестоким насильственным действиям, то она является одной из типологических особенностей романо-германской цивилизации и проявляется не только к славянам, но и к другим народам земли. Так примерно объяснял Данилевский характер взаимоотношений Европы и славянского мира.

Эту версию, так или иначе, разделяли некоторые выдающиеся пред­ставители русской общественной мысли, не всегда единомышленники Данилевского. Например, А. И. Герцен в своей эмигрантской публици­стике до выхода книги Данилевского неоднократно писал о стихийной ненависти Европы к России и славянам, о молодости России в отли­чие от Запада, об «увядании» Европы, о возможной смене цивилизаций. У него также было ощущение, что именно этим объясняется поведе­ние Европы: «Народы, как царские домы, перед падением тупеют, их понимание помрачается, они выживают из ума, как Меровинги, зачи­навшиеся в разврате и кровосмешениях и умиравшие в каком-то чаду, ни разу не пришедшие в себя; как аристократия, выродившаяся до кре­тинов, измельчавшая Европа изживает свою бедную жизнь в сумерках тупоумия…»[102].

Намек на то, что враждебность Европы к России, ко всему славян­ству проистекает из-за ее ревностной зависти к нарождающейся молодой цивилизации содержится и в «политических статьях» Ф. И. Тютчева 40-х годов. «В течение целых столетий – объясняет он, – европейский Запад с полнейшим простодушием верил, что не было и не могло быть другой Европы кроме его…», но вот «рука исполина сдернула эту завесу, и Евро­па Карла Великого очутилась лицом к лицу с Европою Петра Великого». Именно в этом явлении России Европе видит Тютчев основную причину того, что «нас оскорбляют, раздирают на клочки взапуски, без устали, без меры и стыда»[103]. В конце 1869 г., когда уже заканчивалась жур­нальная публикация «России и Европы», Тютчев открыто выразил свою полную солидарность с автором книги в письме к В. И. Ламанскому, на­звав Данилевского «редким и освежительным явлением»[104].

Достоевский, с первых публикаций книги Данилевского в журна­ле «Заря» принявший ее как изложение его собственных мыслей, впо­следствии, как уже отмечалось, неоднократно развивал эту тему в своей публицистике. Он отмечал, что Европа не знает нас, не желает знать, но «со страстью» распространяет о нас «совершенные нелепости», и удивлялся, как можно ненавидеть народ, который так мало знаешь. Но, впрочем, тут же объяснял: Европа ненавидит Россию потому, что относится к нам, «как к опасным противникам их цивилизации»[105]. Эту же мысль проводил в своей публицистике и И. С. Аксаков, особое ударение делая на «исторический инстинкт непримиримой вражды «двух духовных начал»: с одной стороны, католицизма и протестантства, с дру­гой – православия».

И. С. Аксаков, как в большей степени публицист, чем теоретик, особенно много уделял внимания конкретным проявлениям часто как будто совершенно немотивированной враждебности Запада к России, двойным стандартам Европы в оценке внешнеполитических событий, если они касались России. Но за всеми этими фактами, подчеркивал Ак­саков, всегда стояло высокомерно-аристократическое отношение Запада, представлявшего «высшую цивилизацию» – образец для всего человече­ства, к славянам как к «плебеям человечества» (так характеризовал отно­шение Запада к славянам и А. С. Хомяков, напоминает Аксаков)[106].

Как и Данилевский, во многом его единомышленник И. С. Аксаков подчеркивал, что, «противополагая Россию Западу, мы находимся по от­ношению к нему в положении не наступательном, агрессивном, а лишь оборонительном, и, как мы уже сказали и прежде, – не ради азиатских наших владений содержим мы громадную армию, а ради высокопросве­щенного и высококультурного Запада и ради отпора его притязаниям, его Drang’y nach Osten»[107]. Однако голоса этих выдающихся людей, предостерегавших о враждебности, высокомерии и коварстве ведущих за­падных держав в отношении России и всех славян, тонули в хоре голосов европейничавшей интеллигенции, а отчасти и сановников, близко стояв­ших к престолу, занимавших ответственные посты в разных ведомствах, в том числе в Министерстве иностранных дел. Данилевский не только подверг тщательному анализу эту болезнь, раскрыв ее причины и формы, но и предложил, как ему казалось, единственно спасительный рецепт – воспитание национального самосознания в русском образованном об­ществе.

Его внешнеполитическое кредо носило исключительно оборони­тельный, рационалистический характер. Он призывал российские власти отказаться от игры в благородного рыцаря, устанавливающего равновесие на европейском континенте, присоединяясь то к одному, то к другому со­юзу европейских государств. Обычно «союзники» потом платят России черной неблагодарностью и легко объединяются со своими бывшими противниками в общей вражде к России. Фактически это был призыв к политике нейтралитета, которую успешно проводил в своей внешней политике Александр III, заслужив от современников прозвание «царя-миротворца», ибо при нем Россия, наконец, не участвовала ни в одной войне.

Тем не менее в некоторых зарубежных научных трудах, а также в работах российских «европейничавших» ученых, наряду с признанием ценности предложенного Данилевским цивилизационного метода изуче­ния истории, распространена крайне негативная оценка внешнеполити­ческой концепции автора книги «Россия и Европа».

Европейских ученых можно понять – над многими из них тяготеет традиция отношения к славянскому миру, которая закладывалась не одно столетие. Таких ученых в книге Данилевского должны раздражать многие положения:

1) о внешне не мотивированной стабильной враждебности поли­тики Запада к России и славянскому миру, объясняемой несовместимо­стью романо-германского и славянского культурно-исторических типов, их возрастной разницей не в пользу Европы;

2) о несостоятельности претензий Европы на мировое господство своей цивилизации, являющейся всего лишь одной из многих других цивилизаций, к тому же находящейся в стадии затухания – «осеннего плодоношения»;

3) о праве России и славян на самостоятельное, независимое от За­пада существование как молодой, становящейся цивилизации;

4) о поистине макиавеллистских методах корыстной политики За­пада по отношению к России и славянскому миру на основе двой­ных стандартов в оценках, на основе принципа «разделяй и властвуй», на основе нелепых инсинуаций.

Некоторые американские ученые также отвергают и резко критику­ют внешнеполитическую позицию Данилевского, хотя в своей книге он отделил Северо-Американские Соединенные штаты от Европы. И в тех местах книги, где упоминает эту страну, выражает к ней определенное сочувствие. Можно было бы объяснить это конъюнктурными обстоятель­ствами. К тому времени, когда Данилевский начал писать свою книгу (1865), о США многие газеты и журналы разных направлений в России писали в таком же ключе. Это было время Гражданской войны между Се­вером и Югом (1861–1865), время отмены рабства в этой стране (1863); время, когда Англия и Франция выступили на стороне рабовладельческо­го Юга, а Россия – на стороне республиканского Севера, когда в разгар войны, в 1862 году, Александр II и президент А. Линкольн обменялись дружественными посланиями. Это было время сближения между США и Россией. Именно в связи с этими событиями, доказывая миролюбие России, стремясь опровергнуть обвинения Запада в реакционности ее внешней политики, Данилевский задает риторический вопрос: «Не поль­зуется ли русское правительство и русский народ симпатиями Америки и наоборот?» (С. 36).

Но Данилевский в своих девяти упоминаниях этой страны в разных местах книги идет дальше событий. Он пытается определить ее место в мире в связи со своей теорией культурно-исторических типов. Правда, он делает это менее определенно и уверенно, чем в других случаях. И это понятно: страна фактически еще только формировалась.

Тем не менее в его обрывочных мыслях по этому поводу угады­вается вопрос: являются ли Соединенные Штаты новообразованным от­ветвлением романо-германского мира, т. е. европейской цивилизации, или же имеет место рождение нового культурно-исторического типа? Од­нозначного, определенного ответа на этот вопрос, пожалуй, нет. С одной стороны, он уверенно заявляет, что англичане «посредством колониза­ции» пересадили свою цивилизацию в Северную Америку, подобно тому как, например, финикияне пересадили свою цивилизацию в Карфаген или греки – в южную Италию и Сицилию (С. 83). Этот метод Данилев­ский осуждает как насильственный и сообщает о «пересадке» английской цивилизации в Соединенные Штаты как о свершившемся факте. Далее пишет (через сто страниц) о временном, переходном состоянии Северо-Американских штатов. Ему кажется, что там идет процесс образования «новой национальности, совершенно различной от английской», в рам­ках «самобытного государства Соединенных штатов». Процесс этот ему представляется однородным с Великим переселением народов в Европе, в результате которого образовались новые народности: англичане, нем­цы, французы, итальянцы, испанцы. Теперь от переселения в Северную Америку голландцев, англичан, немцев, кельтов, французов, испанцев и славян (чехов) и их смешения он ожидает появления одной или даже двух новых национальностей и, соответственно, одного или двух госу­дарств. Образование новых национальностей и государств вполне допу­стимо в рамках существующего уже культурно-исторического типа. Как видим, речь пока не идет о зарождающемся новом культурно-историчес­ком типе, наряду со славянским. Но вот он пишет о том, что только две страны могли бы противостоять Европе и таким образом создать «все­мирное равновесие»: Соединенные штаты и Россия. Правда, ему кажется, что Соединенные Штаты не захотят этого делать из-за своей удаленно­сти от европейского театра действий, хотя они более сильны, чем Россия, для выполнения этой миссии.

Тут Данилевский вплотную приблизился к восприятию Соединен­ных Штатов как нового, зарождающегося культурно-исторического типа, как отдельной цивилизации. Хотя в начале книги речь шла о совершив­шейся пересадке в Северную Америку английской цивилизации, в кон­це ее эта страна предстает перед читателем как возможный противовес посягательствам Европы на всемирное владычество. Редкий случай не­последовательности Данилевский проявил в данном случае, несомненно, под влиянием текущих политических событий: из-за острого и, как оказа­лось, временного противостояния Соединенных Штатов и двух ведущих стран Европы – Англии и Франции – и в связи, как показалось Дани­левскому, со сходством этой конфронтации с противостоянием романо-германского и славянского миров. Однако прямого заявления, что Со­единенные штаты – это зарождающийся особый культурно-историчес­кий тип, Данилевский в своей книге так и не сделал и в других публика­циях к этому вопросу больше не возвращался. Может быть, потому, что текущие события стали принимать другой оборот, а может быть, потому, что его первоначальная оценка цивилизации Соединенных Штатов как пересаженной из Европы получала подтверждение не только на практике, но и в трудах людей, мнением которых он дорожил.

А. И. Герцен, например, устойчиво придерживался точки зрения на американскую цивилизацию как на продолжение европейской задолго до появления книги Данилевского. «Разве ушедшие в Америку не унесли с собой туда старую Англию?» – этот риторический вопрос в его письмах «С того берега» звучал как бесспорное утвердительное «да, унесли»[108]. Определенное сходство Соединенных Штатов и России Герцен усматри­вает только в одном – в молодом возрасте той и другой страны, но что касается их типологических черт, тут ему видится огромная разница. Здесь он отмечает полное сходство Соединенных штатов с евро­пейской цивилизацией, в особенности с ее англосаксонским вариантом. Насильственность, агрессивность, несвойственная России и славянско­му миру, но проявляемая европейской цивилизацией, в полной мере, считает Герцен, свойственна и характеру североамериканской цивили­зации. «Соединенные штаты, – отмечает он, – как лавина, сметают все на своем пути, каждую пядь земли, которую они захватывают, они навсегда отбирают у туземцев»[109]. В Соединенных Штатах царил тот же дух буржуазного накопительства и мещанства, они только сбросили некоторые устаревшие атрибуты европейских государственных одеяний. Америка, по его мнению, «не является каким-то новым элементом, она представляет последнюю ступень протестантской Европы, освобожден­ной от исторических уз монархии и аристократии»[110]. Поэтому его окончательный вывод достаточно категоричен: «Америка – продолжение европейского развития, и не более как его продолжение»[111].

Без каких-либо колебаний, в отличие от Данилевского, шел по это­му же пути К. Н. Леонтьев. Он видел в Соединенных Штатах не только продолжение европейского культурно-исторического типа, но в его раз­витии отмечал признаки все большего вторичного смешения, цветения науки и техники (что отмечал и Данилевский) рядом со все большей деградацией духовности. В этом двустороннем процессе Америка на­столько обогнала Европу, что теперь, как ему кажется, уже «западные общества стремятся к американскому типу»[112]. К концу жизни Леонтьев настраивался все более пессимистически, наблюдая, как Запад идет к «всеобщему однообразию и смешению», порождающему «космополитизм духа, вкусов, нравов и т. д.». В связи с этим его охватывало отчаяние, когда он убеждался, «что за очень немногими исключениями люди обра­зованные и умные у нас, в России, ни жить, ни мыслить иначе как по-европейски до сих пор не могут…»[113]. Непременным условием спасе­ния России от нарастающего процесса утраты ее культурно-исторической самобытности, от приведения ее к единому западному «цивилизационному» знаменателю, процесса, чрезвычайно усилившегося в связи с раз­витием средств коммуникации, Леонтьев считает «появление именно таких мыслителей и вождей, которые сумеют к делу приложить тот род ненависти к этой все-Америке, которою я теперь почти одиноко и в глу­бине сердца моего бессильно пылаю!»[114].

Таким образом, оценивая взгляд американских исследователей на политический аспект книги «Россия и Европа», нельзя не учиты­вать, что критика в ней опасного для России европейничания распро­странилась и на отношение к американской цивилизации, завезенной из Европы. Хотя в конце книги этот аспект был несколько скорректиро­ван некоторыми, не вполне, впрочем, определенными замечаниями авто­ра относительно зарождающейся «самобытности Соединенных штатов», из этого не следовало, что Данилевский соглашался на «американничание» вместо «европейничания», ибо противоположность американ­ского и славянского культурно-исторических типов была для него вне всяких сомнений.

В критике американскими учеными политического аспекта кни­ги Данилевского присутствовало немало их собственного политического субъективизма. В частности, в работах, написанных в годы холодной вой­ны, доминирует политический, а точнее, госдеповский заказ – во что бы то ни стало доказать, что Россия не только в советское время, но и всегда была «империей зла».

Не избежал этого заказа и Р. Мак-Мастер, автор упомянутой книги под весьма характерным в этом отношении заголовком «Данилевский – русский тоталитарный мыслитель». Признав ценность теории культурно-исторических типов Данилевского, защитив ее самостоятельность от на­ветов В. С. Соловьева, Мак-Мастер заклеймил внешнеполитическую док­трину Данилевского как плод тоталитарного мышления, свойственного якобы русской общественно-политической мысли вообще. Автор назы­вает тоталитарной ту философию, которая «всецело и демонстративно идеологизирована». К тоталитарным мыслителям он относит тех, кто «не испытывает чувства ответственности перед страшными вещами – войной, революцией, диктатурой, к которым подталкивает их данная доктрина»[115]. «Тоталитарную» идеологию Данилевского Мак-Мастер относит к русской «по своему типу» и потому считает, что «изучение Да­нилевского становится естественной частью изучения природы и пер­вопричины русского тоталитаризма»[116]. А наиболее известной вариаци­ей этого тоталитаризма называет, естественно, большевизм и марксизм. Двигаясь по этому пути, Мак-Мастер пытается доказать, что внешнепо­литическая программа Данилевского, особенно ее панславистская идея, была полностью реализована Сталиным в его железном занавесе от За­пада и в создании социалистического лагеря.

Трудно понять, как мог Мак-Мастер при этом абстрагироваться от того неопровержимого факта, что Данилевский в своей книге и в сво­их политических статьях выступает открытым противником марксист­ских социалистических идей как заимствованных русскими нигилистами с Запада, противником попыток нарядить русскую общину в социали­стическую одежду. Не поддается постижению и то, как мог Мак-Мастер совместить идею Данилевского о необходимости славянского единения с идеей пролетарского интернационализма, начисто отрицающего ка­кую-либо племенную и национальную солидарность; как можно было проигнорировать проводимую большевиками на государственном уров­не политику жесткого подавления проявлений так называемого русского великодержавного шовинизма, под которым разумелся чаще всего нор­мальный русский патриотизм, малейших проявлений каких-либо элемен­тов славянофильства в идеологии? Наконец, социалистический лагерь при Сталине вовсе не ограничивался очертаниями славянского мира, от­туда была вытолкнута Югославия, но туда входили отнюдь не славянские и ГДР, и Куба, и Вьетнам, и Китай.

Чтобы придать убедительность своим нелепым обвинениям Дани­левского в тоталитаризме его мышления, Мак-Мастер, естественно, обо­шел молчанием оборонительный характер внешнеполитической доктри­ны Данилевского, о чем говорил он сам и его последователи. Многочи­сленные факты стабильной и нередко солидарной агрессивности поли­тики Запада по отношению к славянскому миру, и особенно к России, на которые опирался Данилевский и которые приводились некоторы­ми его современниками, остались также без внимания. Без их анализа, обойдя молчанием оборонительный характер его внешнеполитической программы, конечно, легче всего было приписать мышлению Данилев­ского и тоталитаризм, и макиавеллизм. Встает вопрос: а разве не более убедительно предстает в роли «тоталитарного мыслителя» сам Мак-Ма­стер, подталкивавший своей книгой и созданным в ней ложным образом России как носительницы тоталитарных идей к разжиганию холодной войны?

К сожалению, и в современной российской научной литературе на­ходятся желающие рассматривать книгу Данилевского «Россия и Европа» «сквозь европейские очки», особенно изложенную в ней внешнеполити­ческую программу. Некоторые даже пытаются совершенно на «западный манер» обвинить автора в макиавеллизме. Хотя Данилевский не про­сто отмежевался от макиавеллизма, а старался всем содержанием своей доктрины показать, что она строится на холодном расчете, на чистом рационализме, на идее нейтралитета и, конечно, исключает обман, ко­варство и вообще принцип: «все средства хороши для достижения поста­вленных целей».

Один из примеров – статья Ю. С. Пивоварова «Николай Данилев­ский в русской культуре и в мировой науке», на которую мы уже ссы­лались. Как уже отмечалось, это самый обстоятельный обзор литературы о Данилевском на иностранных языках. Из него следует, что книга Да­нилевского и изложенная в ней теория культурно-исторических типов давно получили широкое признание за рубежом. Автор приводит множе­ство положительных оценок книги «Россия и Европа», высказанных из­вестными учеными Запада. Солидаризируется с защитой Мак-Мастером оригинальности теории Данилевского. Но в конце статьи автор делает неожиданный для читателей поворот в сторону фактического отрицания этой теории именно вследствие якобы вытекающих из нее неприемле­мых внешнеполитических последствий. «Коли культурно-исторический тип есть высший предел человеческих обязанностей, так ведь тогда в от­ношении с другими государствами и другими культурно-историческими типами «все позволено». Тогда можно цинично призывать властителей России начать борьбу с Европой, когда в ней нарушится политическое равновесие и она ослабеет», – делает вывод Ю. С. Пивоваров[117]. Вы­вод, к которому теория и внешнеполитическая доктрина Данилевского не только не обязывают, но и противоречат ему. Доказывать это – зна­чит пересказывать все, что было сказано выше. Данилевский предлагает пользоваться противоречиями среди европейских государств для укреп­ления положения России, не вмешиваясь в эти междоусобицы, – по­зиция, которую занимает по возможности любое государство, и только по непонятным причинам такую позицию можно осуждать. Да, скорую кончину лоскутной Австро-венгерской империи, в которой господство­вало национальное меньшинство, а две трети населения составляли порабощенные славяне, Данилевский считал неизбежной. Гибели таких «больных» империй Данилевский не считал нужным препятствовать – «пусть умира­ют!» Непонятно, почему Ю. С. Пивоварову это кажется кощунственным. Данилевский предрекает войну из-за Восточного вопроса, т. е. за осво­бождение балканских славян, но не призывает к н