Институт русско-славянских исследований
имени Николая Яковлевича Данилевского
Автономная некоммерческая организация
danilevsky.ru, данилевский.рф     irsi@danilevsky.ru     +7 (496) 347-26-96

Аксючиц Виктор Владимирович

В тисках идеала и реальности. Коллизии русской истории

Аксючиц В.В. В тисках идеала и реальности (Коллизии русской истории). - М.: Издательство: Традиция, 2011. - 312 с.
Материал доступен для загрузки в следующих форматах:

Вторая книга серии «Миссия России» посвящена основным коллизиям русской истории. Культурные и исторические достижения русского духа – очевидны и широко известны. В данном случае рассматриваются в основном причины и формы срывов в русской истории, приведшие к катастрофе ХХ века, а также ответный творческий национальный акт, побеждающий агрессию и распад, открывающий новые исторические перспективы народу и государству. Всё это актуально и поныне, ибо многие явления современности укоренены в далёком прошлом.
Книга написана в 1980 году, издавалась в сокращенном варианте небольшим тиражом в 2011 году.

Виктор АКСЮЧИЦ

 

Серия «МИССИЯ РОССИИ»

 

 

II. В ТИСКАХ ИДЕАЛА И РЕАЛЬНОСТИ

Коллизии русской истории

 

 

 

«История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего».

Н.М. Карамзин

 

«Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то понаглядке, а концы и начала – это всё ещё пока для человека фантастическое».

Ф.М. Достоевский

 

«Судьбы народа сокрыты в его истории. Она таит в себе не только его прошлое, но и его будущее; она являет собою его духовное естество: и его силу, и его дар, и его задание, и его призвание. История народа есть молчаливый глагол его духа; таинственная запись его судеб; пророческое знание грядущего».

                                                                 И.А. Ильин

 

 

 

Вторая книга серии «Миссия России» посвящена основным коллизиям русской истории. Культурные и исторические достижения русского духа – очевидны и широко известны. В данном случае рассматриваются в основном причины и формы срывов в русской истории, приведшие к катастрофе ХХ века, а также ответный творческий национальный акт, побеждающий агрессию и распад, открывающий новые исторические перспективы народу и государству. Всё это актуально и поныне, ибо многие явления современности укоренены в далёком прошлом.

  

ОГЛАВЛЕНИЕ

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

 

СУДЬБОНОСНЫЙ СПОР (конец XV – начало XVI века)

 

- Веления времени

- Нестяжательство

- Иосифлянство

- Отношение к ересям

- Освящение власти

- Воспитание человека

- Иосифлянский раскол

 

 

ДУХОВНЫЕ КАТАСТРОФЫ (середина XVI – начало XVIII века)

 

- Судороги Грозного – Смута

- Церковный раскол

- Революция Петра I

- Корни катастроф

 

 

«ПЕРВОРОДНЫЙ ГРЕХ» РУССКОГО ДВОРЯНСТВА (XVIII век)

 

- Птенцы гнезда Петрова

- Больная экзистенция

- Самосознание новой элиты

- Социальный статус дворянства

- Потерянная история

 

 

ОРДЕН РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ (XIX век)

 

- Родовые болезни дворянской интеллигенции

- Комплексы разночинства

- Исход еврейской молодёжи

- Определения понятия

- Тотальная утопичность

- Лопнувшие иллюзии

- От самообличения к саморазрушению

- «Малый народ» против «Большого народа»

 

 

ДУХОВНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (XIX век)

 

- Революция духа

- Явление святости – преп. Серафим Саровский

- «Здесь русский дух» – Александр Пушкин

- Служение русской литературы

- Поэтическое пророчество

- Величие служения славянофилов

- Становление русской философии

- Европейские духи небытия

- Прозрения Достоевского

  

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

В истории действуют роковые силы прошлого, фатальные стихии космоса, исторический хаос и косность. Но вопреки сопротивлению и враждебности исторической материи в ней воплощается творческое самоопределение человека и народа. Отказываясь от богочеловеческого исторического творчества, народ попадает в рабство безличным историческим стихиям либо впадает в произвол и своеволие, творя зло.

Акцентируя внимание на коллизиях национального духа, определяющих историческую жизнь народа, можно выявить основные вехи глубинного духовного самоопределения русского народа: 1) крещение Руси в X веке; 2) полемика нестяжателей и иосифлян в конце XV – начале XVI века; 3) духовная революция XIX века – русская классическая литература, музыка, живопись, становление органичной русской философии, реформы Александра II; 4) духовное возрождение ХХ века, явленное в православном возрождении, в религиозной философии и богословии (русской неопатристике), художественной литературе, музыке и науке ХХ века, возрождении российской государственности. Результаты внутренних борений в национальной душе сказывались на протяжении веков, влияли на все стороны жизни народа.

В серии книг «Миссия России историософски рассматривается тысячелетняя судьба русского народа как единого национально-государственного организма, имеющего вечную соборную душу и историческое предназначение. Вторая книга серии «Миссия России» посвящена основным коллизиям[1] русской истории. Культурные и исторические достижения русского духа – очевидны и широко известны. В данном случае рассматриваются в основном причины и формы срывов в русской истории, приведшие к катастрофе ХХ века, а также ответный творческий национальный акт, побеждающий агрессию и распад, открывающий новые исторические перспективы народу и государству. Всё это актуально и поныне, ибо многие явления современности укоренены в далёком прошлом.

Разорение цветущей Киевской Руси и татаро-монгольское иго не могли не сказаться пагубно на характере молодого народа. Огромное историческое напряжение и непрерывная борьба за выживание отозвались болезненными срывами в народной психее. Первый раскол в национальной душе произошёл на рубеже XV–XVI веков в споре монашеских «партий» – иосифлянства и нестяжательства. Драматические итоги полемики последователей Иосифа Волоцкого и Нила Сорского отозвались и в тирании Грозного, и в Великой Смуте, и в расколе, и в революции Петра I. Тиран Пётр I разрушает внутренне ослабленный традиционный церковный и жизненный уклад, формирует новый правящий слой, оторванный от национальной культуры и ориентированный на «иллюзию русского Запада». «Первородный грех» русского дворянства наследует и усугубляет «орден русской интеллигенции» – авангард революционных потрясений, заразивший национальный организм трихинами духовной болезни – идеоманией. Духовная революция XIX века – это прорыв русской святости и русской гениальности, направленный на преодоление национальной элиты от национальных истоков – православия, преодоление раскола правящего слоя с народом. Явленное русским духовным гением не было услышано современниками, но эти достижения становятся залогом возрождения России сегодня.

 

 

 

 

СУДЬБОНОСНЫЙ СПОР (конец XV – начало XVI веков)

 

 

Веления времени

 

В конце XV – начале XVI века на Руси происходили события, не известные широко, но определившие судьбу страны: спор последователей Иосифа Волоцкого (стяжателей) и сторонников Нила Сорского (нестяжателей). Учёное монашество в Средние века было носителем национального самосознания. В келейном споре немногочисленных монашеских групп совершалось духовное самоопределение народа: формировалось отношение к заветам прошлого, и намечался выбор будущего. «Мы обязаны монахам нашей историей, следовательно, просвещением» (А.С. Пушкин). Русь вырастала в Россию.

При этом обнажились два полюса в православной формации русского человека. На Руси «контрасты “кроткого” и “грозного” типов святости не опосредованы цивилизацией, как это в возрастающей мере происходило на Западе, и не транспонированы в “умственную” тональность, как в Византии, – они выступают с такой потрясающей обнажённостью и непосредственностью, как, может быть, нигде. Если святой грозен, он до того грозен, что верующая душа может только по-детски робеть и расстилаться в трепете. Если он кроток, его кротость – такая бездна, что от неё, может быть, ещё страшнее… Это два полюса единой антиномии, лежащей в самых основаниях “Святой Руси”» (С.С. Аверинцев). Православное сознание народа причислило к лику святых Иосифа Волоцкого и Нила Сорского, тем самым признав правоту обоих. Но ученики преподобных яростно полемизировали друг с другом, больше внимания уделяя частностям и заостряя аргументы. Чрезмерная страстность оппонентов, внутрицерковные интриги и вмешательство светских властей ожесточали полемику церковных партий. В результате спор превратился в борьбу, в которой последователи преподобного Иосифа перешли к гонениям сторонников преподобного Нила, тем самым усугубив крайности и замутив истину во взглядах своего учителя. Постепенно иосифлянство теряет цельность, которая была свойственна преподобному Иосифу. Чем более ограниченным становится религиозное сознание иосифлян, тем более они претендуют на полноту истины, что является признаком духовного раскола.

Государственная власть, исходя из собственных интересов, на протяжении нескольких десятилетий спора церковных партий воздерживалась от однозначной позиции. В обоих течениях содержались и привлекательные, и неприемлемые для власти элементы. На нестяжателей власть пыталась опереться в важнейшем политическом вопросе о церковных землях в 1503 и 1551 годах, но оба раза неудачно. У иосифлян использовалось учение о сакральности власти государя, поддерживались их усилия по консолидации Церкви через наведение в ней уставного порядка и достижение культового единства. Постепенно школа Иосифа Волоцкого добивается покровительства властей и с их помощью вытесняет последователей Нила Сорского из официальной церковной жизни.

На Соборе 1503 года великий князь Василий III пытается поставить вопрос о ликвидации либо сокращении церковного землевладения. В дискуссии с преподобным Нилом и Паисием Ярославовым победителем выходит преподобный Иосиф. В правление митрополита-нестяжателя Варлаама (1511–1521) нестяжатели получают деятельную поддержку. Им сочувствует великий князь. Активно трудится Вассиан Патрикеев, хотя в основном он занимается обоснованием недопустимости для монастырей владеть селами. Прочие аспекты учения преподобного Нила, включая главный – умное делание, увлекают его меньше, однако и не отвергаются. Вассиан вслед за учителем признаёт важность внутренней свободы личности. В 1518 году в Москву прибывает преподобный Максим Грек и благодаря своей учености скоро превращается в центр притяжения нестяжателей. При митрополите Варлааме иосифляне большого влияния не имеют; некоторые из них теряют кафедры, преподобный Иосиф (ум. в 1515) не играет заметной роли в политической жизни. После смещения Варлаама ситуация меняется, «десятилетие нестяжателей» – период недолгого расцвета – закончилось.

Митрополит Даниил (1522–1539) – ученик преподобного Иосифа, его преемник на игуменстве, человек противоречивый, покладистый в отношении с властями, «учитель посредством письмени», но не «учитель на деле» (Е.Е. Голубинский), начинает преследование вождей нестяжательства. Максима Грека судили дважды – в 1525 и 1531 годах. В первый раз ему не инкриминировали ничего собственно нестяжательского, его судили за непослушание митрополиту, ошибки в переводах, неосторожные высказывания на политические темы. ««Две великие фигуры переломной эпохи русской истории служат маяками духовности для последующих веков, свидетельством упущенных возможностей и в то же время залогом грядущих свершений: Нил Сорский и Максим Грек.  В их лице Россия отвергла последний дар Вселенской Церкви, пока через триста лет не начала в мучительных поисках возвращаться к тому же корню, от которого тогда оторвалась» (Л.Л. Регельсон). Вместе с Максимом Греком в 1531 году был судим и князь-ругатель Вассиан Патрикеев, который в полемическом азарте возвел, судя по всему, действительную хулу на Церковь. Важнейшими идеологическими мероприятиями митрополита Даниила явились: канонизация Пафнутия Боровского и Иосифа Волоцкого (1531), составление «Сводной Кормчей» и знаменитой Никоновской летописи. Он оставил большое и не лишённое таланта литературное наследие; его высокую учёность отмечал Максим Грек. При этом при митрополите Данииле государством были предприняты шаги против дальнейшего роста церковных имуществ, а также конфискованы некоторые церковные земли в Новгороде (что начиналось ещё при Иване III).

Митрополит Даниил, как и его предшественник, был «согнан» с кафедры после смерти своей покровительницы – Елены Глинской; та же участь постигла и его преемника, митрополита-нестяжателя Иосафа (1539–1542). Авторитет митрополичьей кафедры был подорван. В этот момент появляется монументальная фигура митрополита Макария. С одной стороны, он сделал многое для Церкви, в частности восстановил право митрополита на печалованье перед царем, которое было попрано при митрополите Данииле. С другой, он фактически покончил с нестяжательской партией (хотя этой цели у митрополита не было: он добился снятия отлучения с Максима Грека и, более того, в личном послании сравнил его узы с узами святого). Отношения митрополита с нестяжателями обостряются при подготовке и проведении Земского собора 1550 года и Стоглавого собора 1551 года. Правительство в лице Адашева и Сильвестра попыталось вновь выдвинуть на первый план нестяжателей и с их помощью провести решение об ограничении церковного землевладения. Несмотря на оппозицию самого царя, эту атаку митрополит Макарий отбивает, хотя ценой некоторых уступок (отныне рост церковных земель контролируется правительством; конфисковываются земли, переданные Церкви в годы боярского правления). Однако в 1550-е годы последовала новая волна преследований нестяжателей, которая была спровоцирована не столько полемикой на Соборе, сколько расследованиями дел о появлении новых ересей – Матвея Башкина и Феодосия Косого. В ходе расследования обнаружились связи между еретиками и нестяжателями – в Заволжье еретики ищут убежища. Скорее всего, еретиков привлекала терпимость заволжских старцев и склонность их к дискуссиям на религиозные темы. Борьба с новоявленными ересями больно ударила по вождям нестяжательства. Игумен Артемий был в 1553 году оговорен Башкиным и в 1554 году отправлен на Соловки. Ряд заволжцев проходили по делам еретиков на Соборах в 1556–1558 годах.

В результате победы иосифлянства и гонений на заволжских старцев была разрушена диалектическая цельность русской православной духовности, попрана радонежско-паламитская духовная традиция, совершён крен в сторону мирского служения в ущерб внутренней духовной работе. С забвением традиций духовного сосредоточения и очищения у народа размываются устои христианской жизни, искажается характер. Этот религиозный крен предопределил многие трагические срывы и падения в будущем.

В судьбоносном споре важны были не только поднимавшиеся вопросы, но и дух установки, религиозная формация, в которых вырисовывались глубокие проблемы, формально не ставившиеся. Пути будущего распознаются не осознанными формулировками, а ориентацией души и чувств, складывающейся в ходе полемики. В решении конкретных вопросов нащупывались неизвестные возможности, в злободневных спорах обнажались принципиальные проблемы.

Нам известны результаты этих духовных поисков. Поэтому мы начнём с доминанты спора, которая прояснилась впоследствии и определила многие события русской истории.

 

Сознание народа соединено невидимыми духовными токами с культурой цивилизационно родственных народов. Русский православный народ осознавал себя в сфере христианской цивилизации, в самобытных формах пытался решать общехристианские проблемы. Ответ на духовный запрос эпохи открывал перед народом новые исторические перспективы. Глубинная соборная связь христианского человечества проявляется в решающие моменты истории. Спор иосифлян и нестяжателей вскрывал общехристианские проблемы.

Христианство благовествует о путях обожения человека («Бог воплотился для того, чтобы человек обожился», «Бог стал человеком для того, чтобы человек стал Богом», – говорили Святые Отцы Церкви). Источник и цель христианского исторического импульса метаисторичны. В пределах земной жизни конечная цель преображения недостижима, ибо Новое Небо и Новая Земля вне мира сего. Абсолютизация какой-либо формы на этом пути ведёт к идолопоклонству. К обретению единой богочеловеческой истины о бытии христианские народы шли различными путями. Поэтому рост христианского персоналистического мироощущения и реакция на него проходили на Западе и Востоке христианского мира в разных формах, со своими достижениями и заблуждениями.

Возрождение – раскрепощение эмансипированной творческой энергии и индивидуального самосознания в реакции языческого натурализма – культивирует в западноевропейском человеке индивидуалистическое своеволие и произвол самости. С Позднего Возрождения в западноевропейской цивилизации возобладал соблазн титанизма – безответственное упоение технологической мощью. Концентрация религиозных сил на обустройстве натуральной жизни привела к всевластию технической и потребительской цивилизации.

Русский народ в своих ошибках более склонен к крайностям коллективизма и хилиазма[2]. Поэтому в русской культуре проявлениям христианского персонализма противостояли стихии безличного коллективизма и исторического утопизма. На Руси оппонирование христианского персонализма неоязыческому натурализму впервые обозначилось в позициях нестяжателей и иосифлян. Оно присутствует в духе установок, в постановке и решении проблем. «Реальным предметом спора был приоритет власти в этой патриархальной монашеской цивилизации: мирская власть игумена против духовной власти старца; централизованная организация и жёсткая дисциплина против свободного объединения в общину благочестивых подвижников» (Д.Х. Биллингтон). Самоощущение православного народа впервые коснулось истин христианского персонализма. По существу, вопрос стоял о мере богоподобия человека, о доверии к нему как посланнику Божьему на земле, о путях обретения человеком своего истинного облика – иными словами, о возрастании, месте и роли богоподобной личности в мире, в обществе, в государстве, в Церкви.

 

Конец XV века был поворотным в истории России. Освобождение от татарского ига открывало перед народом, государством, Церковью новую историческую миссию. При Иване III завершилось объединение большинства русских земель вокруг Москвы, сложилось обширное централизованное государство. Беспрецедентно возросшая власть московских князей нуждалась в легализации. Государственная централизация требовала иерархизации жизни; освоение, защита и управление обширными территориями требовали больших людских и материальных ресурсов.

Складывалась великорусская народность, формировалось новое национальное сознание. Это было время сравнительной политической устойчивости и экономического благополучия, возрождалась культура: после двухсотлетнего перерыва восстанавливается каменное строительство, продолжается расцвет гениальной русской иконописи. Падение в 1453 году Константинополя совпало с ростом могущества Московского царства, закрепило церковную самостоятельность, затем независимость Русской митрополии от Константинопольского патриархата. При возрастающей власти московских князей независимость от Константинополя оборачивалась зависимостью митрополитов от князей. Церковь, утратив долю самостоятельности, которую обеспечивала юрисдикция Вселенского Патриарха, попадала в зависимость от государственной власти. Вместе с тем в Церкви зрело духовное обновление.

В споре иосифлян и нестяжателей решались проблемы, которые были поставлены новым этапом истории. Происходило духовное самоопределение Руси: подведение исторических итогов и выбор будущего. По-новому осознавались историческое положение и миссия русской нации, государственности, культуры, религиозности. Решались новые насущные вопросы:

- о месте и роли Церкви в обществе и государстве;

- о значении государственной власти и царя вовне и внутри страны;

- о роли государственной власти в церковном сознании;

- о приоритете духовного или мирского авторитета, то есть о роли священства и царства;

- о природе религиозной веры: внутреннее ли это дело свободной совести или внешней дисциплины.

Всё это было проекцией главного вопроса, который впрямую не формулировался, но подспудно диктовал решение остального: о месте и роли человека, о назначении и самоценности человеческой жизни, о религиозном достоинстве личности, о мере доверия к творческой свободе и ответственности человека. Это был новый этап христианского самосознания православного народа, когда обнажилось противостояние духовного персонализма и антиперсоналистического натурализма.

 

Говоря современным языком, традиция Нила Сорского – это православный персонализм. В подходе нестяжателей к решению различных проблем высвечивается основная христианская истина: средоточие мирового бытия – человек; центр исторического делания – душа человека, в ней – цель и источник всех свершений; инстанция ответственности – религиозная совесть личности. Отсюда – приоритет внутренней духовной жизни над внешней обрядовой. Духовное совершенствование и спасение через это личности есть цель религиозной жизни. Из этого следует самоценность духовной культуры как традиции личностного самоопределения. Это установка на воспитание свободы и внутренней дисциплины, духовного дерзания, ответственности и смирения, уважения к авторитету традиции. Смирение не сводится к самоуничижению и раболепию, а является покорностью преисполненного достоинства человека перед Богом. Это не гордыня самоумаления, а дерзновение приобщения к недостижимому совершенству.

В иосифлянстве сильна антиперсоналистическая реакция языческого натурализма: преобладание объективированных форм жизни – ритуала и обряда, культа и быта. Формы средневековой русской культуры трудно отъединить от духовного содержания. Глубоко ритуализированная жизнь русского человека отражала его глубинную веру. Искоренение нестяжательской традиции нарушило гармоничное воспитание благочестия в православном человеке, привело к преобладанию формализма в XVII веке и закончилось кощунственным и достаточно лёгким сломом Петром I традиционной церковности. Среди иосифлян господствовала не только боязнь нового самого по себе, но и склонность к новым формам закостенения и консервации, ко всему, что угнетает свободное развитие личности, лишает её права на творческое дерзание, личностное самоопределение и ответственность.

Сверхнапряжение, необходимое русскому народу для самосохранения, требовало твердости и незыблемости, то есть консервации церковных и государственных форм. Иосифлянство давало ответ на этот исторический запрос. Но, искоренив нестяжательство, иосифлянство впадало в крайности, отрывалось от исконно русских традиций и вносило чуждый дух, нередко заимствованный у Запада. Укрепляя русскую мощь, оно ослабляло русский дух.

Нельзя отрицать чистых христианских стремлений в среде иосифлян и крайностей среди нестяжателей. Но если выделить внутреннюю установку, религиозную формацию, то очевиден факт духовного раскола в христианском народе на два противоположных пути устроения мира, жизни, души.

 

 

Нестяжательство

 

Историк русской святости Г.П. Федотов писал: «В Ниле Сорском (1433–1508) обрело свой голос безмолвное пустынножительство Русского Севера. Он завершает собой великий XV век русской святости. Единственный из древних наших святых, он писал о духовной жизни и в произведениях своих оставил полное точное руководство духовного пути. В свете его писаний скудные намеки древних житий северных пустынников получают свой настоящий смысл… Северные “заволжские” группы подвижников хранят в наибольшей чистоте заветы преп. Сергия: смиренную кротость, нестяжание, любовь и уединенное богомыслие».

Преподобный Нил – монах обители святого Кирилла Белозерского – совершил паломничество на Святую землю и на Святую гору Афон. Там он познакомился с традицией исихазма: внутреннего духовного совершенствования, не нуждающегося во внешней дисциплине и принуждении. Преподобный Нил считался основателем на Руси скитской монастырской жизни, средней между отшельничеством и общежитием. Подобный средний путь соответствовал тяготению к духовной гармонии. Небольшая община братьев, соединенная церковной молитвой и общими трудами, способствовала воспитанию высоких духовных качеств. Монастырь – как религиозный и нравственный центр, уклад которого подчинен задачам духовного совершенствования. Скит – ковчег духовных скитальцев в поисках Царства Небесного. В этом смысле монастырская жизнь – благая часть человеческой жизни, а монахи – служители Божии. «Нил не был особо озабочен соблюдением постов или преследованием еретиков. Внешний мир мало занимал этого поборника внутренней духовной жизни. Он проповедовал силу духовного примера и стремился к тому, чтобы такие примеры появлялись в монастырях. Мысленная духовная молитва, по образному выражению Нила, подобна попутному ветру, помогающему человеку одолеть бурное море греха и достигнуть гавани спасения. Все внешнее – даже изреченная молитва – лишь румпель, средство развернуть человека по духовному ветру, который впервые овеял апостолов на Пятидесятницу» (Д.Х. Биллингтон[3]). Монаху необходимо работать прежде всего над достижением духовного совершенства. Поле битвы для монаха не тело, а его сердце и мысли. Монашеский подвиг принимается свободно и осмысленно, монах действует не по приказу, не механистически, а по собственному убеждению. Противостоя обмирщению   Церкви, преподобный Нил требовал, чтобы монастыри не имели имущества и не занимались хозяйственной деятельностью. Монахи не должны иметь собственности, они кормятся от праведных трудов своего рукоделия. Милостыня в монастырь допускается лишь как исключение. Бедность – это религиозно-нравственный идеал монашеской жизни. Поэтому преподобный Нил не одобряет монастырское землевладение и возражает против храмовой роскоши и украшений. Монастырская милостыня нуждающимся должна быть прежде всего духовной: не кусок хлеба, а поучения, нравственно-духовная помощь и руководство.

Отличительная черта религиозности Нила Сорского – цельность, открытость и ориентированность на основополагающие истины христианства. Он не абсолютизировал частности религиозного опыта, что было свойственно иосифлянству. Основа миросозерцания преподобного Нила – жизнь в соответствии с евангельским образом Спасителя, Его учением, Его крестным путём, Его смертью и Воскресением. Церковный евангелизм – установка на евангелизацию жизни – является господствующим в русской святости. Христоцентризм для преподобного Нила является критерием учения, жизненной позиции, решения обыденных проблем. Обо всём судить с позиций евангельского откровения, а не из практических соображений – это полная открытость опаляющей мистерии Голгофы и смиренное принятие бремени крестонесения. Жизнь на земле для преподобного Нила – подготовка к жизни будущей, всё, что от мира сего, бренно и преходяще. Скорби и страдания как путь крестоношения – лучшее, что выпадает человеку в жизни, их должно принимать с радостью и благодарностью Богу. Терновый венец сораспятия Христу ведёт к вечному блаженству. Это не крайний спиритуализм, преподобный Нил ценит земную жизнь как данный человеку путь к Богу. Отсюда – евангельская любовь и милосердие к людям, мудрость меры во всём, ориентация на духовные основы жизни.

Царство Божие внутри вас – поэтому для преподобного Нила мир преображается через внутреннее воодуховление человека. Путь к Новой Земле и Новому Небу пролагается через создание Нового Человека. Богочеловеческий образ Спасителя указывает на человека как центр бытия. Путь к спасению открыт и для монаха, и для мирянина – через духовное возрождение и последовательное нравственное самовоспитание. Поэтому преобладает духовная аскеза, а не внешняя обрядность, в самой же аскезе – не столько умерщвление плоти, сколько духовное совершенствование. Внешняя жизнь подчинена внутреннему деланию – христианскому воспитанию личности. Сознательно так задача не формулировалась, но создавалась духовная атмосфера, которая воспитывала христианскую личность, изнутри преображала жизнь.

В телесной аскезе соблюдается мера и индивидуальный подход: «Вся естества единем правилом объяти невозможно есть, понеже разнство велие имуть телеса и крепости, яко медь и железо от воска». Аскеза не должна быть изнурительной, а соотноситься с духовным совершенствованием конкретного человека и данными обстоятельствами. У нестяжателей немыслима раз и навсегда установленная градация блюд и право выбора их (как в иосифлянском монастыре). Распространённая форма внешней аскезы – нищета, которая является не только нестяжанием, но и уподоблением евангельскому образу уничижённого Христа.

Цель телесной аскезы – приготовление к умному деланию, мысленному блюдению, сердечному хранению. Внутренняя аскеза служит очищению помыслов, борьбе со страстями, преображению души. Венцом аскетического делания является умная молитва: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного». Иеромонах Иоанн (Кологривов) писал о позиции преподобного Нила: «Добродетелей много, и каждая из них только частица добра; а умная молитва, молитва сердцем, есть источник всякого блага». Умная молитва даёт духовное, сердечное видение света Христова. Приобщение к благодати Духа Святого преображает человеческое естество. Поэтому умная молитва – высшая ступень на пути к Богу. Нил Сорский один из первых принёс на Русь теорию и практику мистической традиции исихазма – умной молитвы, цель которой – очищение ума и духовное соединение с Богом.

Духовная аскеза и созерцание мало соприкасались с обыденной жизнью, но формировали духовные связи с миром. Отшельники и насельники скитов стремились к спасению своих душ – вырабатывали и распространяли жизненные идеалы. Искание безмолвия и тишины, уход от мирской жизни – обретение духовных средств воздействия на неё. Независимость от мира – возможность свободно и подлинно судить о нём. Кротость и смирение отшельника – обличение неправедности сильных мира сего. Главное у преподобного Нила – проповедь любви и милосердия. Духовное самоуглубление и уход в пустыню – потребность утверждать любовь в качестве главизны добродетелей, одарение людей полнотой любви.

В скитской жизни господствовали отношения, в которых брат братом помогает. Общежитие строилось не на внешних обязанностях, а на любви, на заботе каждого о братии. Преподобный Нил относится к ученикам с любовью, исключающей принуждение и насилие. Он зовёт их братьями, а не учениками, ибо один у нас Учитель – Христос. Его обращения к ученикам преисполнены заботы и утешения: любимый мой о Христе и вожделенный Богу паче всех, присный мой любимый, братия мои присные. Тяга к уединению сочетается с привязанностями к близким, с дружбой и любовью. Нил Сорский терпим и снисходителен, его любовь не допускает осуждения, даже из ревности о добродетели. Любовь и забота о братии не исключали требовательности, основанной не на принуждении, а на примере и авторитете истины.

Любовь Нила обращена ко всем людям, чему не препятствуют отшельничество и постоянное молитвенное самоуглубление: «Да имут время и о братии упражнятися и промышляти словом служения». Преподобный Нил иногда покидал безлюдные леса, чтобы защитить несчастных и помочь обездоленным. Кроткие заволжские старцы дают кров еретикам, прощают своих оскорбителей и разбойников, покушавшихся на имущество монастыря. Всепрощающая любовь дозволяет единственное средство борьбы с заблуждениями – молитву о заблудших и кроткое их переубеждение. Опровергая ереси, Нил Сорский решительно выступил против казни еретиков, вследствие чего Собор 1490 года вынес еретикам сравнительно мягкий приговор, хотя многие иерархи требовали их сожжения. Собор 1504 года под влиянием Иосифа Волоцкого приговорил упорствующих жидовствующих к смертной казни, а раскаявшихся – к пожизненному заключению. На этот раз призывы преподобного Нила принять раскаявшихся еретиков в лоно Церкви не возымели действия.

Уважая божественное достоинство человека, преподобный Нил высоко ценил духовную культуру. Некоторые историки называли его святым интеллигентом, – он выделялся среди современников учёностью, свободой и любовью к культурному наследию. Его интеллектуально утончённые, литературно одарённые писания свидетельствуют о глубоком знании греческой литературы. Атмосфера высокой культуры и утонченности отразилась и в житиях сорских отшельников. Для преподобного Нила характерно чувство меры, но «уважение к мере, к времени и к среднему пути нисколько не делает учение преп. Нила духовно-средним, обеднённым. Напротив, никто не поднимался выше его на Руси в теории духовного пути» (Г.П. Федотов).

Как учитель духовной жизни преподобный Нил обладал широтой и свободой мысли. Он внёс в культурную традицию мистическое и созерцательное начало, которое способствовало развитию русского богословского сознания. Нилу Сорскому чужд рационализм, но, в отличие от большинства своих современников, он высоко ценит умственную деятельность: «Без мудрствования и доброе на злобу бывает». Он далёк от распространённого презрения к человеческому разуму, всё подвергает всестороннему и сознательному рассмотрению. Разум для него – орудие исследования Священного Писания.

В духовных наставлениях преподобный Нил проявляет себя глубоким психологом. Знание святоотеческого опыта, понимание душевной жизни и огромный духовный опыт позволили ему тонко дифференцировать формы душевных соблазнов и опознавать виды искушений. В поучениях о помыслах подвижник он показывает, как грех зарождается в виде помысла, и будучи не отвергнутым, повелевает человеком. Преподобный Нил не только знаток души, но и мудрый её врачеватель. Его советы и сейчас актуальны.

Преподобный Нил знает, насколько трудно стать истинным наставником духовной жизни, как тяжело найти наставника непрелестна. Как духовный учитель он не самочинник и не самопретыкатель. Преподобный Нил обличает самочинность как эгоистическое своеволие и гордыню произвола, называя их лихоимством и самоволием, он бережно взращивает в учениках духовную самостоятельность и свободу. Ему свойствен тон не требований, а советов: если возможно, если Богу угодно и полезно душе. Некоторое недоверие к внешнему монашескому послушанию способствует формированию духовной свободы и поискам подлинных духовных авторитетов. Культ свободного духа кристаллизует личностное начало. Недоверие к внешним авторитетам оказывается доверием к высокому духовному достоинству личности.

Единственный незыблемый авторитет для преподобного Нила – Христово откровение. Преподобный Нил призывает искать надёжное руководство в Божественных писаниях: «Свяжи себя законом Божественных писаний и последуй тем». В средние века на Руси было распространено благоговейное отношение ко всякому письменному тексту. Он, в отличие от Иосифа Волоцкого, различает авторитетность церковных письменных источников: «Писания многа, но не вся Божественна», ставя на первое место Евангелие и апостольские послания, затем апостольское Предание и учения Святых Отцов и учителей Церкви. Разум человека в поисках духовного авторитета свободно сливается с разумом церковным, свободное и осмысленное изучение Писания предохраняет от слепого преклонения перед всяким книжным текстом. Иосифа Волоцкого и его последователей некритическое принятие писаний нередко приводило к неразборчивому преклонению перед частными и ошибочными суждениями. Под жёстким требованием слепого доверия текстам нередко скрываются своеволие, самоутверждение, страсти и аффекты.

Взращивая духовную свободу в человеке, нестяжатели охраняли его от губительных страстей, воспитывали смирение и кротость. Смирение понималось не как слепое послушание, а как отсутствие горделивых претензий, как самоограничение, отказ от материальных благ, стремления к власти – при приобщении к высоким духовным ценностям. Подлинно христианское смирение наделяло человека стойкостью перед посягательством на внутреннюю духовную жизнь. Нестяжатели не отступали перед насилием и не уступали внешнему давлению, но, смиренно принимая бич Божий, исповедовали свои духовные идеалы.

Преподобный Нил стремился выявить индивидуальные качества и личное призвание каждого своего ученика и опереться на них: «Кайждо вас подобающим себе чином да подвизается». Он понимал своеобразие индивидуальных религиозных путей и уважал достоинство каждого. Всё это воспитывало личностное начало в человеке.

Нестяжательство было православной школой христианского воспитания русской души. Самоотречение и уход от мирских забот, добровольная бедность были способом внутреннего совершенствования человека. Борьба со злыми помыслами и страстями, братские отношения воспитывали евангельскую любовь, кротость и милосердие. Духовная аскеза возвышала личность в человеке, ограждала от порабощения авторитетами, пробуждала внутреннюю свободу, воспитывала критичность и активность ума, совестливость и доброту.

Некоторая спиритуалистическая крайность сказывалась у преподобного Нила в отношении к чувственно воспринимаемой красоте, которая играла большую роль в русском православном жизнеощущении. Следуя афонской традиции, Нил Сорский признавал сугубо духовные ценности, осуждая видимую красоту мира сего как преходящую и тленную: «Се бо зрим во гробы и видим созданную нашу красоту безобразну и бесславну, не имущу видениа; и убо зрящи кости обнажены, речем в себе: кто есть царь или нищ, славным или неславным? Где красота и наслаждениа мира сего? Не все ли есть злообразие и смрад?» Поэтому преподобный Нил выступал против украшений быта и церковного культа. Отчасти солидаризируясь с Нилом Сорским в осуждении священнослужителей и монахов за украшение себя одеждами, Иосиф Волоцкий вместе с тем был носителем более распространённой на Руси эстетической традиции, в которой категория прекрасного во всех его проявлениях была доминирующей.

 

 

Иосифлянство

 

В мировосприятии Иосифа Волоцкого (1439–1515) доминировали эстетический натурализм (или консервативный, охранительный эстетизм), с одной стороны, и эсхатологическое жизнеощущение, с другой. В Иосифе Волоцком можно предположить страх перед хаосом, разрушающим красоту церковного уклада. Но хаос можно преодолеть в свободном творчестве личности. Преподобный Иосиф не верил в свободу и не доверял личности, он стремился гармонизировать жизнь принуждением и насилием, был склонен к внешнему благолепию и жёсткой дисциплине. Стремление преобразить жизнь натуралистическими средствами является натуралистическим соблазном, апофеоз которого изображен в легенде о Великом Инквизиторе в романе Достоевского «Братья Карамазовы».

Преподобный Иосиф был зачарован эстетикой Православия, магией его красоты. Эстетическое чувство и знание православной художественной традиции позволили Иосифу Волоцкому в «Словах» об иконах в его «Просветителе» изложить целостную концепцию иконы, которой руководствовались на Руси. В храме он любил внешнее благолепие и красоту, в человеке – чувство меры и приличия. Собой он являл идеал русской красоты. Тяготение к натуралистическому благообразию диктует оценку конкретных явлений. Как человек практичный, обладающий талантом строителя и организатора, он стремится защитить и утвердить гармонию форм, твердость обряда и быта. Действенный эстетизм преподобного Иосифа стремится обуздать хаотические стихии покровом дисциплины и порядка.

В преподобном Иосифе сочетаются привязанность к преходящим мирским формам и эсхатологическое настроение: он захвачен ощущением греховности жизни и неизбежной смертности мира. Гипертрофированный апокалиптический ужас насаждает нехристианский дух, воспроизводит ветхозаветное восприятие Божества. Перед лицом Страшного суда великими грешниками являются все люди, даже великие светильники и духовные отцы, святые мученики. Всех ждут в страшный смертный час бесовские мытарства. Господствующее чувство в монастыре Иосифа Волоцкого – страх смертного часа. Преподобный Иосиф советует поддерживать благочестивое расположение духа помышлениями о смерти, о Страшном суде, об адском огне и о Боге, – помышления о Боге оказываются на последнем месте. Религиозная жизнь сводится к истовому покаянию перед страшным и немилостивым судом Божиим, что является ветхозаветным рецидивом. Отсюда у волоколамских монахов истовость в поклонах (до трёх тысяч в день), слезы и вериги. Картины Страшного суда заслоняют образ распятого Бога, а страх смерти вытесняет веру в конечное воскресение. Крен в религиозных чаяниях сказывается в гипертрофии земных привязанностей. Безысходность небесного завершения компенсируется основательностью земного устроения.

Предельно-эсхатологическое жизнеощущение основано на натуралистическом мировосприятии. Страшный эсхатологизм безысходен потому, что бездуховен. В конце бытия видится натуралистическая, безблагодатная сторона (кара, возмездие), приготовление к которой требует телесной аскезы (вериги, поклоны) и материальной упорядоченности жизни (жёсткость, регламентированность быта и обряда). По видимости противоположные черты в характере Иосифа Волоцкого подпирают друг друга. Ибо в духовном опыте и в мирской жизни преподобного Иосифа привлекает прежде всего натуралистическая, механистическая сторона.

Мистический натурализм диктует приоритет внешней жизни, преобладание телесной аскезы в духовном делании: «…прежде о телеснем благообразии попечемся, потом же и о внутреннем хранении». Доминирование обрядового благочестия ослабляет индивидуальные духовные усилия: биографы мало свидетельствуют о духовной, внутренней стороне жизни Иосифа Волоцкого и его учеников. Преподобный Иосиф настаивает на приоритете литургической молитвы над личной. В богослужении главной была внешняя сторона: положение тела – «стисни свои руки и, соединяя ноги и очи, смежи и ум собери»; порядок в церкви – каждому указывалось строго определённое место, регламентировалось время вхождения в храм и выхода из него, запрещалось находиться в храме после службы. Место умной молитвы занимают келейное правило и продолжительная церковная служба.

При социально-натуралистическом характере благочестия внешние аскетические подвиги и активная деятельность оттесняют внутреннее духовное делание. Нил Сорский стремился совершенствовать мир путём преображения и воспитания нового человека, а Иосиф Волоцкий хотел достичь того же результата через внешнее делание и общественное служение. У преподобного Иосифа строгость и обрядность направлены на обустройство внутренней жизни, соблюдение устава должно служить средством освящения души. Но средства достижения цели во многом определяют её качество, нередко превращаются в самоцель. Подобная подмена отчасти произошла у Иосифа Волоцкого и усугубилась его последователями. Направленность на внешнюю деятельность воспитывала строителей относительных форм, а не созидателей безусловных духовных и культурных ценностей. Не случайно святость как высшее выражение христианской духовности вскоре иссякла в традиции иосифлянства.

 

Для Нила Сорского монастырь – это центр религиозного напряжёния духа, где отрешённость от мира, добровольная бедность и самоотречение направлены на нравственное самосовершенствование, спасение души. В этом случае уход от мира во имя личного спасения оказывается спасительным для мира, ибо в монастыре обретаются жизнесозидающие ценности. Такие монастыри становятся центрами и распространителями подлинной церковности и духовной культуры.

Иосифлянская установка воспитывала деятеля-борца. Идеальный человеческий тип должен был создаваться в монастыре как идеальном образе мира. Монастырь Иосифа Волоцкого – это школа социального служения, воспитывающая деятелей для церковного освоения жизни, человеку прививались определённые качества для выполнения конкретных задач. Иосифлянские монастыри ведут интенсивную хозяйственную колонизацию, широкую благотворительную деятельность. Преподобный Иосиф оправдывал необходимость монастырского землевладения практическими доводами: монастырю необходимо богатство для благотворительной деятельности, для поддержания собственного существования, для строительства храмов и изготовления храмовой утвари, обеспечения средств для жизни священнослужителей. «Тот же самый преподобный Иосиф, чьей жёсткости мы готовы ужаснуться, в лихолетье был, подобно ветхозаветному Иосифу, заботливым кормильцем сотен голодающих, попечителем детей, брошенных родителями: он распоряжался – пусть обитель залезет в долги, “дабы никто не сшел с монастыря не ядши”. Будь он “нестяжателем” в духе преподобных Нила Сорского и Максима Грека, а не крутым хозяином… – ему не на что было бы осуществлять столь широкую благотворительность» (С.С. Аверинцев).

Монастырское богатство, считает преподобный Иосиф, не мешает монахам спасаться, помогает подготовке будущих архипастырей Церкви. Бедность монастырей окажется препятствием для пострижения в монахи знатных и богатых людей, из которых предполагается воспитывать архипастырей Церкви: «Аще у монастырей сел не будет, како честному и благородному человеку постричися? И аще не будет честных старцев, отколе взяти на митрополию или архиепископа или епископа и на всякия честные власти? А коли не будет честных старцев и благородных, ино вере будет поколебание». Иосифлянские монастыри призваны к социальному служению, благотворительной деятельности, помогая голодающим, крестьянам, защищая обездоленных, строя школы для беспризорных детей и приюты для больных и убогих. «Социальная политика» монастырей способствовала повышению материального благополучия и нравственного состояния окружающих земель. Но когда религиозная жизнь обосновывается мирскими доводами, религиозные идеалы профанируются, церковная жизнь обмирщается и подчиняется светским нуждам. Религиозный идеал преображает жизнь в меру своей радикальной неотмирности. Для Иосифа Волоцкого религиозный центр жизни – «это монастырь, хотя и отгороженный стеной от мира, но пространственно – в самом мире, для скорой ему помощи. Мир одолевается тьмой греха, но и избавление у него тут же, под рукой. Стоит только постучаться в закрытые ворота, и тебя примут. Правда, возьмут тебя в ежовые рукавицы, в суровую школу, но духовно излечат» (А.В. Карташев). Общественное служение для преподобного Иосифа мотивируется не христианским состраданием, а религиозным долгом, является средством личного спасения. Социальное служение монастыря простирается у него до служения национального, будучи патриотом, он собирает сведения о русских святых и о монастырях.

Поскольку «само монашество понималось Иосифом Волоцким как своего рода социальное служение, как религиозно обусловленное служение общественным интересам» (Иеромонах Иоанн /Кологривов/), то в нём важна не духовная аскеза, а подчинение строгим правилам. Монастырский устав преподобного Иосифа устанавливает строго регламентированный распорядок быта, направленного на воспитание определённого характера. «Не маленькая группа братьев, свободно объединённых молитвой и любовью, а дисциплинированный отряд духовных бойцов, борющихся с грехом под руководством строгого начальника. Как в отряде воинов, всё поведение монахов регулировалось точнейшим образом. Даже в трапезной, даже в церкви каждый был связан уставом, указывающим каждому определённое место; даже двери, через какие входить, были указаны в особой статье» (Иеромонах Иоанн /Кологривов/). Культивируется полнейшее послушание: монах должен отказаться от своей воли и отдать себя неограниченной власти наставника. За послушниками осуществляется надзор игуменом либо особыми надзирателями, которые могли в любой час дня и ночи проверить происходящее в келье и обыскать её.

Монастырский уклад утверждал принципиальное неравенство: «Чернорабочие, по их происхождению и по монастырской работе, кроме больших праздников, получают только хлеб, ветхую одежду и на ноги лапти. Второй чин монашества имеет горячее варево, одевается в ряску, мантию, зимой в шубу, на ногах имеет кожаные обутки. Высший разряд получает и рыбные кушанья, и калачи, и по две одежды» (А.В. Карташев). Пища и одежда выдавались в зависимости от размера вклада в монастырь. Подобная иерархия культивировала не духовный аристократизм. Такой степени неравенства и муштры не было на Руси до Иосифа Волоцкого. Иосифлянский монастырь был не только «кузницей кадров», но и исправительным заведением для отколовшихся от православной веры. Иосифлянство вносило чуждую для Православия религиозную тенденцию. Апостолы христианства не заботились ни о собирании материальных благ, ни о воспитании армии дисциплинированных бойцов, но их кроткая духовность оказалась непобедимой силой, овладевшей миром.

Русские монастыри притягивали к себе население, не только давали защиту и работу, но оказывали глубокое воздействие на нравы общества, формировали духовные ценности, которые становились идеалом для мирской жизни. Образ жизни в монастыре, в силу своей труднодостижимости для большинства, служил критерием оценки для мирской жизни. С победой иосифлянства над нестяжателями нарушилось диалектическая гармония русского православия, духовные идеалы Древней Руси были занижены и искажены, формы бытового исповедничества распространялись на всю жизнь. «Царь сделался своего рода верховным архимандритом, а монастыри превратились в места заключения для политических противников царя. Аскетизм и порядки иосифлянских монастырей насаждались среди мирян, а греховность и невежество околомонастырского люда проникали за стены монастырей» (Д.Х. Биллингтон).

Школа преподобного Иосифа дала немало руководителей Церкви, но только двое его последователей были причислены к лику святых, в то время как из учеников Нила Сорского многие впоследствии удостоились канонизации. Последователями преподобного Нила было основано много монастырей, заволжцы были первыми в колонизации Русского Севера. Это говорит о том, что нестяжательство по-своему открывает возможности и для социальной активности монашества.

 

 

Отношение к ересям

 

Ереси всегда были величайшей опасностью для христианства, искажали и фальсифицировали основные христианские истины, разрушали христианское мировоззрение. На Руси в XIV веке стригольники проповедовали дуализм. В ереси жидовствующих в конце XV века отрицались догматы Святой Троицы, Боговоплощения, отвергался культ Божией Матери, Креста, не признавались церковные таинства, агрессивно отвергалось монашество. В мировоззрении жидовствующих господствовало религиозное безразличие, материалистическое объяснение мира, рационализация духовной жизни. По существу, это было антихристианство, стремившееся подменить основные христианские истины. Еретики превращались в «апостолов» антиправославия и богоборчества. Это ранняя форма идеомании на русской почве. «Почти все тёмные стороны, существующие в русской духовности, определены ересью жидовствующих» (Иеромонах Иоанн /Кологривов/). Ересь распространилась в элите русского общества, её адепты стремились влиять на немногочисленный ведущий слой общества. Принцип разрешённости лжи позволял им использовать обман, ложные покаяния, подлоги в пропагандистских целях. Ересь жидовствующих была очень опасна для Руси, борьба с нею была жизненно важной необходимостью.

Ересь – это духовная инфекция, поражающая неокрепшее христианское сознание. Некоторые из ересей были «детскими болезнями», через которые проходят все христианские народы. Другие оказывались искушениями для изощрённого ума. Как безусловное зло ереси играли роль инфернальной провокации для христианского сознания. Для христиан важно было не только распознать и разоблачить ереси, но и найти адекватные средства борьбы с ними. В борьбе с ересями христиан подстерегают скрытые и коварные формы зла, – одна форма идеологической может обернуться другой.

Противоположность позиций нестяжателей и иосифлян обнаружилась в отношении к еретикам. Ученики Нила Сорского осуждали ересь. Но, разоблачая еретические заблуждения, они были терпимы к еретикам, пытались их переубедить и перевоспитать. Они отвергали чуждые на Руси методы испытания веры, бичевания и сожжения еретиков, считали возможным вернуть в лоно Церкви покаявшихся. Позиция нестяжателей утверждала подлинно христианский подход и русские православные традиции. «Старцы Кириллова монастыря, спорившие с посланием Иосифа Волоцкого об осуждении еретиков, не были либералами. Перед нами не идеологи толерантности, а пророки непостижимой для рассудка любви Бога; они учат не “терпимости”, а терпению – терпению ко злу, ибо они нисколько не сомневаются, что ересь есть действительное зло. Пусть еретики не лучше разбойников; но ведь Христос простил и разбойника. Они не ближе к рационализму, а дальше от него, чем иосифляне. Против ветхозаветной логики Иосифа они апеллируют к парадоксам Нового Завета. Их довод – превосходящая понимание готовность апостола Павла самому принять на себя проклятие, лишь бы испросить прощение для не уверовавших иудеев (Послание к римлянам, 9:3): “Видиши ли, господине душу свою полагает за соблазнившуюся братью, дабы спаслися, а не молвил им, дабы их огонь пожегл, или земля пожерла, а могла сиа от Бога приати”… Оппоненты иосифлянства отстаивали не право на инакомыслие, а радикально понятый евангельский запрет судить и осуждать. Это – другая тема, чем свобода мысли. На чём основывать совместную жизнь людей – на “грозе”, на крутой строящей воле, не знающей границ, или на долготерпении, тоже не знающем границ» (С.С. Аверинцев).

Иосиф Волоцкий требовал смерти для еретиков («грешника и еретика руками убити или молитвою едино есть»), отлучения от Церкви и пожизненного заключения для кающихся, ибо нельзя верить их покаянию: «Подобает еретика и отступника не токмо осужати, но и проклинати, царём же, и князем, и судием подобает сих и в заточение посылати, и казнем лютым предавати». Он убедил Ивана III в опасности прощения еретиков и вынудил к жестоким их преследованиям. По его наущению князь повелел: «Оным языки резати, иных огню предати». Еретики сжигались живыми в железных клетках. Иосиф Волоцкий требовал смертной казни не только еретиков, но и тех, кто не донёс на них: «…аще и правоверни будут сами, и увидавше же еретики или отступники, и не предадят судиям, конечную муку подъимут». Позиция учеников преподобного Нила соответствовала традициям русского благочестия, а преподобный Иосиф внедрял на Руси принципы католической инквизиции.

В «Просветителе» Иосиф Волоцкий даёт «православное обоснование» смертной казни еретиков. Он видит в этом проявление «верности к Богу и Пречистой Его Матери», ибо смертная казнь душеспасительна для еретиков, так как уменьшает их вину перед Богом. Его аргументация сочетает в себе психологическую тонкость с духовным коварством: смерть от непосредственного суда Божьего гораздо страшнее и горше смерти от оружия – в результате смертной казни, которая душеполезна, так как предохраняет казнимых от более страшного – Божественного гнева. Подобное «обоснование» было чуждо духу Православия и христианскому милосердию, но было сродни казуистике европейской инквизиции. «Такая победа над еретиками была началом мучительного раскола в религиозном сознании самого православного общества» (Г.П. Федотов).

Вопрос об отношении к еретикам стал роковым в судьбах Русской Церкви. Многие преследуемые жидовствующие нашли пристанище в скитах заволжских старцев. Ученики Нила Сорского не одобряли их воззрений, но не могли их гнать, тем более казнить. В результате жестокое преследование обрушилось на укрывателей еретиков – на заволжские скиты, что привело к истреблению традиции нестяжательства на Руси. Иосифлянство развязало руки нехристианским методам борьбы с ересями, а также подвергло гонениям своих православных оппонентов. Преследовались не только ученики преподобного Нила. Иосифляне несправедливо осудили на вечное заключение Максима Грека, который вместе с нестяжателями отстаивал принципы духовного делания и просветительская деятельность которого способствовала развитию на Руси православной культуры, умиравшей в Византии. «Он принёс искусство филологического анализа, философского диалога, богословской герменевтики» (М.Н. Громов). Христианский универсализм Максима Грека был коррелятом националистическому уклону. Гонения на него привели к разгрому подлинно православной традиции.

Отношение к еретикам выявляло различие между стяжателями и нестяжателями в отношении к самой ереси, а также к проблемам, которые обнажает и ставит ересь. Основатель ереси жидовствующих Схария ввёл в соблазн новгородских священников Дионисия и Александра, задав им вопросы относительно основных истин христианства: 1. Как возможно представить и допустить, чтобы Сам Бог сошёл на землю и воплотился? 2. Ветхий Завет говорит, что Бог един. Как же можно принимать Новый Завет, который утверждает, что Бог троичен? 3. Апостолы писали, что Христос родился в последние лета, а между тем второго пришествия и до сих пор нет: не ясно ли, что их писания ложны? Вопросы шокировали священников и вынудили отказаться от Православия, что говорило об их неспособности христиански осмыслять бытие. Подобные вопросы не могли возникать в иосифлянском сознании, которое не охватывало сфер, где могли ставиться и решаться основные религиозные проблемы.

На богословские вопросы возможны три варианта ответов: православный, еретический либо обскурантистско-догматический – православный по видимости. «От опасностей мысли нельзя укрыться в запретах, но только в творчестве» (прот. Георгий Флоровский). Аскетическо-мистическое нестяжательство могло ставить предельные религиозные вопросы и находить подлинно православные ответы на них. В нём проявлялся богословский интерес, свойственный святоотеческой традиции. Формулировка богословских проблем и поиск ответа на них были формой духовного воспитания: истинный ответ на бытийный вопрос требует перехода на более высокий духовный и умственный уровень по отношению к тому, на котором он сформулирован. Ответ на уровне формулировки вопроса примитивизирует, рационализирует и натурализирует проблему, что чревато еретической крайностью. Это случилось с новгородскими священниками и с теми, кому они предлагали «камни преткновения». Формально и натуралистически невозможно представить слиянность и нераздельность Божественного и человеческого во Христе, Единство и Троичность Божества – едино и неслиянно. В примитивном мировоззрении приходится отказываться от одной из сторон антиномии. Еретическая логика зарождается в богословски неискушенном сознании при неожиданной встрече с основоположениями веры.

Нестяжательство воспитывало духовную и умственную стойкость христианина. Косное же сознание иосифлянства блокирует переход на более высокий уровень, который требуется для ответа на богословский вопрос. Догматизм защищается от таких вопросов запретом на их постановку, объявляя их еретическими. Это создаёт механизм провоцирования ереси догматизмом. Догматическое сознание либо само впадает в ересь, либо укрепляется в обскурантизме и отвечает костром. Так догматизм и еретизм подкрепляют друг друга. Догматизм несёт в себе скрытую рационалистическую ересь, которая обнажается при столкновении с духовными искушениями. Догматизм потенциально еретичен, ибо не осознаёт, а значит, и не признаёт некоторые основы вероучения.

Постановка новой религиозной проблемы сама по себе не греховна. Соблазн состоит в том, что на частном вопросе концентрируется религиозное внимание и религиозная энергия, что радикальный ответ исключает целостное рассмотрение, а ложная проблема заслоняет наиболее важное в религиозной жизни. В этих путах оказались и еретики, и яростные их гонители. Еретический соблазн подменялся соблазном внешне православного ответа. Болезненные духовные качания разрушительно воздействовали на религиозное сознание народа. Еретическая крайность не могла уравновеситься крайними методами борьбы с нею: истребление стригольников и жидовствующих не привело к искоренению порождённых ими соблазнов. Религиозный индифферентизм, рационалистический скептицизм, материалистические представления этих ересей не были изжиты в православном сознании, загонялись в подполье и агрессивно выплескивались при подходящих условиях.

Иосифлянство не преодолело еретические соблазны, превратило острую форму духовной болезни в хроническую. Еретические суждения с течением времени овладевали умами и сложились в безрелигиозную идеологию. Тот факт, что богословская проблема была осмыслена только в еретической форме, говорит о стагнации религиозного сознания. Появление ереси свидетельствовало о нездоровости в русской душе, которая не была излечена и потому привела к общему заражению впоследствии. Ересь жидовствующих повлияла на возникновение позднейших ересей и сект, была первым симптомом кризиса православного миросозерцания. Не был дан религиозный ответ на бытийные вопросы, а иосифлянское хирургическое вмешательство не могло предотвратить новой постановки этих вопросов и способствовало ложным ответам в будущем. Разрушение вместе с ересью заволжских скитов уничтожило на Руси традицию, способную в духе святоотеческого Предания разрешать назревавшие проблемы. Еретики жидовствующие были истреблены, но не были уничтожены пагубные идеи ереси, что неуничтожимо в принципе.

Казнь еретиков, тем более раскаявшихся, – безусловно, не христианский акт, ибо невозможно представить, чтобы этого требовал Спаситель. Ф.М. Достоевский вопрошал об Иисусе Христе: «Сжёг ли бы он еретиков – нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный». Не только безнравственный, но и антихристианский по существу. Можно представить, что было бы с мировым христианством, если бы апостолы, ранние апологеты, святые учителя и отцы Церкви ратовали за казнь несогласных с христианскими представлениями и отказывались от решения насущных богословских вопросов, то есть если бы они боролись с ересями так же, как иосифляне! История заставляет прийти к выводам, которые следуют из христианской позиции. Ереси невозможно преодолеть казнями и гонениями, ибо ересь есть заблуждение духа, борьба с которым должна быть духовной, прежде всего. За ложным еретическим ответом стоит насущный религиозный вопрос, истинное разрешение которого должно обрести православное сознание. Лечение болезни духа требует духовного врачевания, укрепления духовного здоровья – твёрдой религиозной веры и глубокого религиозного сознания. Это не исключает некоторых радикальных действий: лишения еретиков православных кафедр и сана, осуждения и исторжения еретиков-нехристиан из лона Церкви. С христианских позиций допустимы изолирование или высылка особенно зловредных вождей ереси, деятельность которых в конкретной исторической ситуации может быть смертельно опасной для общества. Но смертная казнь еретиков, тем более раскаявшихся, является антихристианским актом. Жестокое насилие для утверждения духовных истин есть безусловное зло, оно инспирировано нехристианскими мотивами среди христиан и в свою очередь усиливает эти мотивы. В религиозном измерении казнь еретиков более опасна для Церкви и для православных, чем ересь. Как говорил Николай Бердяев, убийство оппонента, то есть проявление предельного физического насилия, выражает полную духовную слабость. Истребляя еретиков, церковная иерархия утверждала духовную, да и интеллектуальную несостоятельность в качестве церковной нормы, чем порождала другой еретический уклон. Заволжские старцы справедливо упрекали иосифлян в том, что они недалеко ушли от ереси жидовствующих, которую искореняли самыми жестокими средствами. Победившая таким образом точка зрения воспринимается современниками и потомками как истинная не вследствие торжества православного сознания, а только потому, что истреблены либо изгнаны носители альтернативных мнений. В этом самый опасный соблазн.

О том, насколько православное богословие было слабо на Руси и не способно противостоять ереси, говорит тот факт, что еретики оказались, по свидетельству архиепископа новгородского Геннадия, более начитанными в Писании, осведомленными в Предании и располагали более полным собранием рукописей христианских писателей. Архиепископ Геннадий для полемики с еретиками распорядился перевести с латинского на славянский язык два католических сочинения против иудеев. «Просветитель» преподобного Иосифа не был собственно богословским сочинением, хотя и демонстрировал незаурядные полемические и логические способности автора. Дать ответ на исторические вызовы эпохи невозможно ссылкой на древних авторов. Христианская мысль призвана к разрешению насущных проблем, богословское предание является не археологической древностью, а примером творческого осмысления реальности.

Церковное Предание свидетельствует: богословские категории обобщают все проблемы – нравственные, духовные, социальные, политические. Богословие даёт концентрированный ответ на жизненно важные вопросы, поэтому богословский спор не может быть отвлечённым, абстрактным, он глубоко экзистенциален. Об этом свидетельствуют необыкновенная страстность богословских споров и вовсе не теоретические столкновения участников. Разрешение богословской дискуссии физическим насилием ведёт к отказу от христианского ответа на актуальные вопросы. Деятельность нестяжателей и преподобного Максима Грека могла породить оригинальное русское богословие и православную философию. Гонения на эту традицию повредили православное самосознание народа, подготовили почву для будущих расколов, ересей и богохульства. Был заглушен творческий богословский интерес, в результате русское религиозное сознание вынуждено было обращаться к авторитету католических и протестантских авторов. Насущные проблемы выпадали из сферы внимания религиозной мысли, монополизировались мыслью внерелигиозной, что подготовило распространение атеизма.

 

 

Освящение власти

 

Религиозное освящение власти иосифлянством отозвалось трагическими последствиями в истории России. Представления о сакральности власти царя Русь унаследовала от Византии. Идея богоустановленности власти получила распространение во Владимирском княжестве с конца XII века. С семидесятых годов XV века – это официальная идеология Москвы. Тема стала актуальной с нарождением концепции нового царства: Москвы – Третьего Рима.

Зародившаяся в Византии идея Вечного Рима имеет православный и языческий источники. На православном Востоке складывались представления о вселенском духовном царстве света и правды. Православная мысль впервые осознавала всемирно-исторический универсализм христианства – не имперский и захватнический, а духовный. Вечный Рим – это не столица великой империи, а преображённый град – хранитель истины. Местоположение вечного города не столь важно, в церковной символике он имеет образ жены, бегущей от змия.

В Византии эти взгляды подавлялись господствующей концепцией псевдохристианской теократии, которая начала складываться со времён Константина I. Религиозное освящение римского императора как представителя Бога на земле и наделение государства абсолютной самоценностью сформировались в теократическом сознании языческой империи. С официальным принятием христианства в Римской империи эти представления усилились. Император Константин воспринял чудесное знамение, которое подвигло его к обращению, как благоволение со стороны Небесной Власти по отношению к власти земной. Так с начала христианской империи сложилась прельстительная концепция отношения государства и Церкви. Со временем у христиан усиливалось восприятие империи и императора как провиденциального орудия Царства Христова.

«В “симфонии” Юстиниана узаконивалось сложившееся исторически и внехристианское по существу слияние Церкви с государством. Государство утверждалось как абсолютная ценность, рядоположная с Церковью. Тогда как христианство открывает, что в мире есть только две абсолютные, вечные и священные ценности: Бог и человек. Всё же остальное, и государство в том числе, ограничено принадлежностью только к миру сему. В “синтезе” Юстиниана Церковь как бы растворяется, из государственной психологии окончательно исчезает сознание её коренной иноприродности миру и Царству» (прот. Александр Шмеман).

 

В киевский период языческая традиция в отношениях Церкви с государством была облагорожена искренним восприятием евангельского идеала. По словам Григория Федотова, «в драматической и даже трагической истории отношений между христианской Церковью и христианским государством киевский опыт… можно рассматривать как одно из лучших христианских достижений».

«Для князя у Церкви было и поучение, и утешение, и исповедание, и совет, но в религиозных вопросах она к нему не прислушивалась. Русская Церковь знает представителей духовенства высокого сана, которые открыто осуждали и князя, и царя и отказывали им в благословении… Церковь получала княжескую поддержку, всяческие дары, всяческую защиту, в которых нуждалась, не впадая в зависимость или низкопоклонство. Церковь брала земное и давала горнее. Государство отдавало земное и получало горнее. Князь – политик и воин, он имеет меч. Церковный служитель высокого сана – духовник и монах, он несёт с собой любовь, очищение, слово Божие… Сохранившийся с древности религиозный обычай, когда великий князь или царь на своём смертном ложе перед самой кончиной отказывается от своего сановного ранга и, принимая последнее помазание, даёт строгий обет отшельника, и торжественно принимается в монашеское сословие – как последнее очищение обладающего мечом воина, который, елико возможно, хотел бы безгрешным отправиться на тот свет… Обычно меч и любовь, политика и обряд таинства – вещи несовместимые. И тем не менее воин и монах, князь и митрополит объединяются, когда дело касается служения замыслу Божию. Князь есть правоверный и благочестивый христианин. Он старается нести свою службу по-христиански, хочет служить Царству Божию на земле, он выслушивает советы, как лучше поступить, ставит свою мирскую власть в услужение Богу. А Церковь старается по совести напутствовать правоверного князя и способствовать в делах национально-православного государства… Существовал свободный органический симбиоз между Церковью и государством. Государство боролось за свой христианский народ и за святыни Церкви, а Церковь старалась защитить свой православный люд, поддерживать государство молитвой и советом. Так в Древней Руси пришли к идее Церкви и государства, которую я сформулирую следующим образом: для государства – “пусть твоё служение и твой меч будут как молитва”; для Церкви – “пусть твоя молитва будет как сила и меч”» (И.А. Ильин).

В XI веке в «Слове о Законе и Благодати» митрополита Илариона впервые сформулирована духовная миссия русской православной культуры и государственности. Божественная Благодать, которая снизошла на Русь с крещением в Православие, обязывает выстраивать жизнь не по Закону, а по Благодати. Те народы, которые приобщаются Благодати, возвеличиваются не в своём положении, а в призвании и служении. Это идея не национальной исключительности, а соборного единства народов в лоне Благодати Христовой.

 

На псковской земле в начале XVI века старец Филофей вновь формулирует христианскую идею вечного града – хранителя правды: идею Святой Руси, Москвы – Третьего Рима. В 1511 году Филофей обращается к Василию III с письмом: «Первый Рим пал от аполлинариевой ереси, второго Рима, Церкви Константинопольской, врата потомки агарян секирами порушили. А третий, новый Рим, вселенская Апостольская Церковь под сильным твоим правлением сияет светом православной христианской веры во все концы земли ярче солнца. Во всей вселенной ты – единственный царь христиан… Два Рима пали, третий стоит, а четвертому не бывать». Если митрополит Иларион утверждал, что работники одиннадцатого часа – народы, присоединившиеся к христианству позже других, – имеют равные права с ними, то старец Филофей обосновывает принцип: последние становятся первыми. В конце XIV века турки завоевали Болгарское царство, в котором на протяжении веков независимости от Византии сложилась пророческая традиция представлять столичный город Тырново как новый Рим, занявший место античного Рима, а также пришедшего в упадок второго Рима – Константинополя. В 1390 году болгарский монах из Тырново Киприан стал митрополитом Московским, чем обусловил сильное болгарское влияние, привившее московским людям чувство исторической избранности. В 1439 году Византийская Церковь, попирая Православие, заключила Флорентийскую унию с латинским Римом. Поэтому завоевание турками в 1453 году Константинополя было воспринято на Руси как божественное наказание за то, что греки пошатнулись в вере. Московское царство становится единственным в мире православным государством, недоступным турецким завоевателям всех других православных стран. Наследник Второго Рима – Константинополя – православная Русь осознаёт свою вселенскую миссию и ответственность. Москва как центр православных земель должна стать оградителем и блюстителем правды.

Филофей выражал не имперские претензии: он осуждал Первый Рим за стремление кесаря завоевать другие народы, обличал притеснения Пскова Москвой. Миссия Москвы как Третьего Рима виделась не в захвате и подчинении соседей, а в стоянии за правду Христову, в сохранении единственной страны, где право-славят Господа. Московское государство присоединяет земли евразийского пространства не для русского народа, а для православной веры: Русь, храни веру православную! Государь этого священного града является абсолютным монархом в смысле неделимости, неограниченности, независимости власти от всякого внешнего подчинения, но находится в полной покорности высшему авторитету Божественной правды и справедливости. Церковь – хранительница и носительница религиозного авторитета и Благодати. Власть понимается как служение, как ответственность перед Высшей Правдой, за преступления государя перед которой «зло наводит Бог на землю, понеже Князь есть глава земли». В учении Филофея объединены две фундаментальные идеи: преемства царств и богоизбранности русского народа. Концепция христианского духовного Царства, по образу которого должно устраиваться царство земное, сыграла большую роль в развитии зарождающегося национального самосознания. Э.Л. Радлов утверждал, что старец Филофей – создатель первой русской философии истории, а его идеи являются классическим образцом историософской интерпретации.

 

Осмысление миссии русской государственности зарождается не в политических кругах, а в церковном сознании: «Политическая идеология в XVI и XVII веках всецело создавалась именно церковными кругами – совсем не для того, чтобы “помочь” государству, а во имя внутрицерковных мотивов, во имя искания освящённости исторического бытия. Поспешное усвоение священного смысла царской власти, вся эта удивительная “поэма” о “Москве – третьем Риме” – всё это цветы утопизма в плане теократическом, всё это росло из страстной жажды приблизиться к воплощению Царства Божия на земле. Это был некий удивительный миф, выраставший из потребности сочетать небесное и земное, божественное и человеческое в конкретной реальности. Из глубин мистического реализма церковная мысль сразу восходила к размышлениям о тайне истории, сокровенной и священной стороне во внешней исторической реальности» (прот. Василий Зеньковский). Но идея всечеловеческой миссии России несла соблазн подмены универсальной идеи частной, вырождения вселенской миссии в националистическую гордыню, перетекания стояния за правду в насилие во имя правды. В историческом воплощении эта идея искажалась и переплеталась с неоязыческими тенденциями.

Иосифлянство отвергло христианский церковный и государственный универсализм, поддержало властолюбивые притязания московских князей. С ростом власти московского князя слабеет авторитет московского митрополита. События ставили вопрос о значении власти московского князя: в 1453 году пал Константинополь, в 1472 году Иван III вступил в брак с племянницей последнего византийского императора – Софьей Палеолог. Считалось, что с этим браком московский государь приобретал юридические права на византийскую корону, права и привилегии византийских императоров. Через несколько лет на Руси вводится византийская императорская печать с двуглавым орлом. После того как в 1480 году Русь окончательно освобождается от татар, Иван III первым из московских князей официально принимает титул «самодержца», что означало полную независимость и свободу от всякого подданства. Если Иван III в международных сношениях иногда употребляет формулу «Божией милостью Царь всея Руси», «государь, великий Царь всея Руси», то Василий III настойчиво и систематически применял титул «Божией милостью Царь и Великий Князь». В 1547 году Московское княжество становится царством. Удельно-местническую политику с бесконечными распрями заменяет политика национально-державная.

Возрастающая государственная мощь стремится освободиться от духовного контроля со стороны Церкви. Соблазн состоял в том, что представители духовной власти освятили этот процесс, фактическое историческое насилие было религиозно санкционировано последователями Иосифа Волоцкого, создавшими концепцию московского самодержавия как теократического царства, в котором одна неограниченная власть – власть царя. Рядом с ней меркнет образ митрополита и патриарха, постепенно слабеет голос Церкви. Это искажало православную идею Москвы – Третьего Рима. С религиозного провиденциализма акцент перемещён на идейно-политическое обоснование возвышения Московского царства как державы. Христианский универсализм, предписывавший Руси роль хранительницы истинной православной веры, вытеснялся теократическим национализмом, объявлявшим Православие «русским», а историческое русское государство – единственным подлинно христианским и в силу этого вселенским царством. Имперская идеология начала эксплуатировать провиденциалистскую идею. «Русское религиозное призвание, призвание исключительное, связывается с силой и величием русского государства, с исключительным значением русского царя… империалистический соблазн входит в мессианское сознание» (Н.А. Бердяев).

Так оформились две модели русской государственности. Представления о Святой Руси как грядущем внеисторическом эсхатологическом царстве, являющиеся созидательными идеалами в историческом строительстве, пронесли нестяжатели. Иосиф Волоцкий и его последователи через концепцию Священного царства внедрили в русскую жизнь теократический абсолютизм.

 

Вначале преподобный Иосиф отстаивал приоритет священства по отношению к власти государей, вводя представление о нерадивом царе, которому можно противиться: «Если же некий царь царствует над людьми, но над ним самим царствуют скверные страсти и грехи: сребролюбие и гнев, лукавство и неправда, гордость и ярость, злее же всего – неверие и хула, – такой царь не Божий слуга, но дьяволов, и не царь, но мучитель… И ты не слушай царя или князя, склоняющего тебя к нечестию или лукавству, даже если он будет мучить тебя или угрожать смертью». Он устанавливал пределы царской власти – благочестием: нужно повиноваться даже тирану, только не богохульнику и богоборцу. В поздних сочинениях преподобный Иосиф выступает как идеолог неограниченной самодержавной власти. Ученики Иосифа Волоцкого усилили эту идеологию. Под их влиянием Иван Грозный рассматривал власть не как послушание Богу, а как горделивое «содействие» Ему: опричнина призвана «зачистить» страну, чтобы приготовить её ко второму пришествию.

Позднейшие представления Иосифа Волоцкого о власти разработаны под влиянием византийских источников и возрождают на русской почве неоязыческую византийскую теократию. Царская власть у преподобного Иосифа имеет божественное происхождение, поэтому является неограниченной и абсолютной: «Царь убо естеством подобен всем человеком, властью же подобен вышнему Богу». От царя и великого князя московского истекает всё: жизнь и благодать, ибо всё вложено Богом в его руки. Государство оказывается и высшей церковной инстанцией, присваивает право судить епископов, назначать митрополитов, созывать церковные соборы и предопределять их решения. Фактическое распространение власти царя на Церковь не рассматривается как попрание нормы. Более того, преподобный Иосиф объединяет в личности государя и светскую и духовную власть: царь – это «мститель Христа за еретиков». Высшее право в церковной области принадлежит государю, ибо Бог «милость и суд, церковное и монастырское, и всего православного христианства всея Русские земли власть и попечение вручил ему». Поэтому «царский суд святительским судом не посуждается ни от кого». Царь отвечает за попрание государственного и церковного порядка. Как основоположник концепций Священного царства и государственного Православия Иосиф Волоцкий во многом определил стиль Московского царства и московской религиозности. На развитие властолюбивых амбиций московских князей Ивана III, Василия III, Ивана IV влияло иосифлянское воспитание власти. Ученик преподобного Иосифа митрополит Макарий внушал Ивану IV: «Тебя, государь, Бог вместо Себя избрал на земле и на престол вознес, поручив тебе милость и жизнь всего великого Православия». В публицистике XVI века распространено мнение, что Бог – это Царь Небесный, а царь – земной бог.

«Легкая победа иосифлянства определилась, конечно, не одними экономическими интересами церковного землевладения, но и общей сродностью, созвучием этого направления государственному делу Москвы, с её суровой дисциплиной и закрепощением в тягле и службе» (Г.П. Федотов). Историческая ситуация требовала религиозной поддержки светской власти, православное мировосприятие допускало это. Но русскому человеку не были свойственны европейские представления о самодостаточности государственной власти, выработанные в борьбе с цезарепапизмом. В русском православном миросозерцании власть дарована свыше, из рук Церкви, но не в качестве бесконтрольного права, а как религиозный долг и гражданское служение перед лицом Высшего Авторитета правды и справедливости. Владимир Мономах понимал власть как ответственность и служение Богу. Максимы власти воплощали евангельские принципы: милость к слабым, праведный суд, благочестие, правда. В помазании на царство власть не обожествляется, а освящается Церковью, человеческая воля подчиняется воле Божественной, но властитель не наделяется правом судить от имени Бога. Царь уподобляется Христу как человек, принявший на себя высший крест – бремя власти. Царь ответствен за отечество земное перед Отечеством Небесным, является защитником Церкви Христовой от враждебных сил. Подобный подход требует независимости Церкви от государства, свободы во внутрицерковных делах, духовного и нравственного авторитета Церкви в мирской жизни.

В этом состояло православное учение о симфонии церковной и царской власти. Иосифлянство для охранения Православия и благочестия наделило царя божественным происхождением и правом руководить Церковью. Учение Иосифа Волоцкого о царстве проистекало из мистического натурализма его мировоззрения: стремления к установлению Святой Руси как царства Божия на земле, к строительству относительных жизненных форм. Отсюда среди церковных иерархов стремление к мирской деятельности: владению богатством для социальной активности и благотворительной деятельности, общественная активность, поптыки влиять на государственную власть не только духовным наставничеством.

 

 

Воспитание человека

 

Господствующее иосифлянское мировоззрение воспитывало в народе не лучшие качества. Авторитетом Церкви были узаконены нравственные слабости и пороки, которые выработались во времена монгольского рабства. Огрубение русского характера, отравление татарщиной«двоедушие, хитрость, низкопоклонство, низкие проявления инстинкта самосохранения – делаются добродетелями времени, которые проповедует и летописная мораль» (П. Знаменский). «Насколько въелись эти “достоинства” в душу русского человека – покажут впоследствии кровавые бесчинства Грозного и отсутствие морального авторитета, способного их остановить, разгул опричнины, хаос Смутного времени, взаимная нехристианская жестокость “православных” и раскольников, разнузданность Петра “Великого” и неспособность Церкви противостоять его унизительным оргиям и порабощающим “реформам”» (прот. Александр Шмеман). Иосифлянство насаждает атмосферу уставного благочестия, обрядового исповедничества, в которой внешняя обрядовая строгость сочетается с жестокостью, распущенностью нравов и чувственностью. Обрядовая истовость Грозного уживается с утончённой жестокостью и коварством. Иосифлянский дух способствует тому, что искореняются некоторые благотворные традиции, замедляется рост духовной культуры, бытовая жизнь коснеет. «Те отрицательные стороны быта, в которых видели влияние татарщины, развиваются особенно с XVI века, XV рядом с ним – век свободы, духовной лёгкости, окрылённости, которые так красноречиво говорят в новгородской и ранней московской иконе по сравнению с позднейшей» (Г.П. Федотов).

Иосифлянство разрушает традицию сосредоточения на внутреннем духовном делании – самосовершенствовании личности, воспитании творческой свободы и ответственности. «Недаром расцвет нашей литературы в начале XVI столетия замирает к середине его, и XVII век в области оригинальной русской письменности является, быть может, одним из беднейших. Он живёт переводами преимущественно с латинского и польского, уже задолго до Петра ощущая своё бессилие» (Г.П. Федотов). Жёсткая внешняя регламентированность и отсутствие духовной свободы отучали христиан от постоянной душевной работы, нравственно-религиозного самовоспитания. Господствующее церковное сознание внедряло обязанности внешнего служения, критерием которого является не религиозная совесть, а служение христианскому царству и складывающейся христианской империи. Подавление свободы и личной ответственности ведёт к деградации воли, – когда принятие решений делегировано во внешние инстанции, человек оказывается безвольным и безответственным. Культивирование слепого послушания, раболепия духовно обезоруживало личность и вместе с тем разнуздывало тёмные инстинкты: внешнее ханжеское смирение становилось прикрытием гордыни. Одновременно с этим воспитывался волевой, фанатичный, беспощадный к другим и к себе человеческий тип. Иосифлянство формировало людей с твёрдой верой, но под формой христианского благочестия скрывались языческо-ветхозаветные рецидивы. «Христианство, с искоренением мистических течений “Заволжья”, превращается всё более в религию священной материи: икон, мощей, святой воды, ладана, просвир и куличей… Это ритуализм, но ритуализм страшно требовательный и морально аффективный… Обряд служит для компенсации моральных и социальных энергий» (Г.П. Федотов). Перенос приоритетов с внутренней жизни на внешнюю ведёт к тому, что духовная жизнь человека выходит из поля зрения Церкви. Иосифлянство, подтачивая православные устои, воспитывало тип человека, который не смог впоследствии защитить свою родину от чуждых влияний.

 

Подлинно христианская вера основана на любви и милосердии и являет свободное устремление к добру. Вера из страха наказания является языческим и иудаистским рецидивом. Насильственная муштра воспитывает веру истовую, жестоко-фанатичную, но слабую перед испытаниями. Мораль, основанная не на религиозной совести, а на боязни Страшного суда, не просветляет человека духовно. Доброделание не из любви, а из чувства долга не преображает душу добром. Нравственность без милосердия и любви оказывается законнической, фарисейской. Нормами морали становятся цинизм, беспринципность и ханжество, жестокость и безжалостность, нездоровая смесь ложной кротости и неумолимости к инакомыслящим, расхождение слова с делом. Двоедушие порождает двоемыслие, а формализм морали формализует мышление. Некритичность ума, косность мышления ведут к онтологической нечуткости, смешению главного и второстепенного, когда ради частной цели забываются основоположения жизни. Нравственная беспринципность порождает двойственность ума, использующего хитроумие и уловки для доказательства и достижения цели, – цель оправдывает средства. Отсюда начётничество, неразвитость творческого восприятия, пристрастный и озлобленный тон полемики. Выращивается тип человека равнодушного и даже враждебного духовной культуре, пребывающего в гордыне единственного обладателя истиной. Внешняя дисциплина без внутренней аскезы воспитывала характер ложносмиренный, под демонстративным смирением скрывались своеволие и болезненная гордыня. Иосифлянство воспитывало низкопоклонство перед властью, сочетавшееся с мрачным фанатизмом, готовностью умереть и убивать других за свою идею. Иосифлянская традиция способствовала воспитанию и здоровых душевных качеств, но из-за искажения духовной ориентации они оказывались ослабленными.

«Противоположность между заволжскими “нестяжателями” и иосифлянами поистине огромна, как в самом направлении духовной жизни, так и в социальных выводах. Одни исходят из любви, другие из страха – страха Божия, конечно, – одни являют кротость и всепрощение, другие строгость к грешнику. В организации иноческой жизни на одной стороне – почти безвластие, на другой – суровая дисциплина. Духовная жизнь “заволжцев” протекает в отрешенном созерцании и умной молитве, – иосифляне любят обрядовое благочестие и уставную молитву. “Заволжцы” защищают духовную свободу и заступаются за гонимых еретиков, иосифляне предают их на казнь. “Нестяжатели” предпочитают трудовую бедность имениям и даже милостыне, иосифляне ищут богатства ради социально организованной благотворительности. “Заволжцы”, при всей бесспорно русской генеалогии их – от преп. Сергия и Кирилла, – питаются духовными токами православного Востока, иосифляне проявляют яркий религиозный национализм. Наконец, первые дорожат независимостью от светской власти, последние работают над укреплением самодержавия и добровольно отдают под его попечение и свои монастыри, и всю русскую Церковь. Начала духовной свободы и мистической жизни противостоят социальной организации и уставному благочестию» (Г.П. Федотов).

О том, какой тип иерархов воспитывала иосифлянская школа, говорит облик митрополита Даниила, ученика Иосифа Волоцкого, наследовавшего после него игуменство. В 1522 году Василий III назначил послушного Даниила Московским митрополитом, который проявил себя раболепным и угодливым слугой князя, в то же время мстительным и жестоким иерархом. Как крайний последователь иосифлянства он ненавидел нестяжателей, заточил пожизненно в монастырь Максима Грека и ученика Нила Сорского Вассиана Патрикеева. «Корыстолюбивый “глава Церкви” усвоил стиль пышной и вельможной жизни: гастрономия в столе, эстетика в одежде и помпа при выездах» (А.В. Карташев). Сочетание земных привязанностей, нетерпимости к инакомыслию и угодливой готовности выполнить желания великого князя характерно для иосифлян. Невозможно представить, чтобы кто-нибудь из учеников Нила Сорского мог блистать подобными «добродетелями». Святой митрополит Филипп, обличавший бесчинства Грозного и задушенный Малютой Скуратовым в 1569 году, воплощал «сергиевский» тип, совмещавший оба полюса традиционного русского благочестия. На Соловках он проявил себя как блестящий организатор, хозяйственник и как мистик, аскет.

Натуралистический уклон иосифлянства был неорганичным для исконно русского благочестия и традиционного жизнечувствия. Он прививал чуждые заимствования, соответствовал тёмным углам народной души, тормозил духовное воспитание народа и разнуздывал низшие инстинкты. Иосифлянство, поставив Церковь в зависимость от государства, затормозило исторический рост персоналистических и соборных начал в душе народа, воспитание свободной, деятельной и ответственной личности и самоопределяющейся общественности. В решающие моменты русскому человеку недоставало именно тех качеств, которые могли раскрыться под влиянием нестяжательства: православной духовности, религиозной воли, дисциплины личного характера, ответственной, свободной и творческой личности, ясного национального самосознания, христианского милосердия, любви и прощения. «Понадобились столетия, чтобы то новое понимание личности, которое всеми своими корнями вырастает из Евангелия, проросло постепенно и в новое понимание государства, ограничило его неотъемлемыми правами этой личности. Мы знаем теперь, сколь мучительным оказался этот процесс, знаем, увы, и то, что сами христиане далеко не всегда были в нём носителями именно христианской, евангельской истины. Не состоит ли трагедия новой истории, прежде всего, в том, что самая христианская из идей нашего мира, идея абсолютной ценности человеческой личности, исторически оказалась выдвинутой и защищаемой против церковного общества, роковым символом борьбы против Церкви?» (Прот. Александр Шмеман). Стихийный бунт против иосифлянской духовной муштры, с одной стороны, и разнуздание тёмных стихий в народе и, особенно, в правящих сословиях, с другой, – были основными причинами последующих трагических срывов русской истории. Во всех исторических провалах вновь и вновь торжествовал натуралистический дух иосифлянства.

 

 

Иосифлянский раскол

 

Сергий Радонежский сочетал установки на духовное созерцание и активное мирское делание. После преподобного Сергия из единого корня образовались две традиции. Влияние созерцательного мистицизма Троице-Сергиева монастыря распространилось на север, в Заволжье, а на юге – в Центральной России и Москве возобладала активная общественная направленность. Московское монашество занято культурными, общественными и политическими проблемами. В споре нестяжателей и стяжателей столкнулись выросшие из единого источника две религиозные установки:

1) отказ от мира ради духовного самосовершенствования, правда Царства Небесного внутри человека и мистическое единение души с Богом;

2) общественное служение Церкви и воздействие её на мир.

Иосифлянство утверждало социальное служение Церкви, «своего рода хождение в народ и воспитание народа» (прот. Георгий Флоровский). Деятелей и борцов стяжателей уравновешивала созерцательная позиция нестяжателей, которые формировали сферу духовных ценностей, необходимых для праведной социальной активности. В христианской Церкви всегда проходил водораздел между верными хранителями Христовой истины и суровыми борцами за её распространение. Без деятелей-борцов исторический хаос затопляет христианскую культуру. Без носителей евангельской духовности христианское воинство вырождается в разрушителей христианских основ. Дополняя друг друга, обе традиции создают творческое поле христианской культуры. При уничтожении одной из них вырождается другая. Восторжествовавшая тенденция теряет цельность, становится тенденциозной, радикальной. С разгромом нестяжателей была разрушена диалектическая гармония национального духа.

Нестяжательство само по себе не могло выражать полноту христианской истины, но и не претендовало на это. Нестяжательское отношение к жизни было чревато опасностью забвения о мире и его нуждах, оно могло выродиться в бездейственность, квиетизм. Иосифлян поразил коллективистский и социальный соблазн, нестяжателей подстерегал соблазн индивидуалистический и спиритуалистический. Нестяжательство застраховывалось от индивидуалистических крайностей широтой своей позиции. Оно могло выйти за свои пределы, что было характерно для русской духовности. Нил Сорский не отвергал разнообразных путей, взаимодополняющих в единстве Церкви. Чувство меры и искренняя религиозность удерживали Иосифа Волоцкого на грани истины. Но некоторые его черты – нетерпимость, жестокость по отношению к идейным противникам, формализм мышления, приоритет внешней деятельности – принуждали переходить эту грань. У его последователей возобладала доктринёрская логика, которая сдерживалась искренней религиозностью основателя.

Иосифлянская школа не нацелена на воспитание в народе христианских добродетелей – любви, совести, нравственности, духовности. Многие срывы в русском характере являются результатом псевдохристианской муштры. Народное благочестие стремилось компенсировать этот недостаток: в XVI веке расцветает юродство как реакция на господствующее иосифлянство. Если иосифлянство стало опорой власти, то функцию духовного и нравственного увещевания власти исполняет не Церковь, а юродивые.

Националистическое по форме иосифлянство соединяло дурные византийские и западные влияния. «В 1497 году преп. Иосиф порвал с Москвой и подчинился князьям Борису Волоцкому и Андрею Угличскому, искавшим покровительства у короля Казимира. В 1507 году преп. Иосиф вернулся под власть великого князя, но основные черты его идеологии сложились в длительный период разрыва, когда он находился в сфере польско-католического влияния» (Л.Л. Регельсон). Иосифляне насаждали националистическое чванство, обскурантизм – враждебность к христианскому просвещению. В том числе и поэтому Русь упустила историческую возможность привлечь после падения Византии для создания регулярных высших школ (университетов) высокообразованных греков, которых сманивали в Италию. «Переоценить последствия этой трагической национальной ошибки трудно» (В.Л. Махнач).

Светочам русской святости Феодосию Печерскому, Сергию Радонежскому, Нилу Сорскому было присуще бескорыстное стремление к истине, которое открывает путь положительным проявлениям национальной культурной самобытности. Ориентация на вселенскость и универсализм не подавляет индивидуального, а наделяет его общезначимостью. Иосифлянство было оторвано от основ русской религиозности и Вселенского Православия, привносило чуждый агрессивный партикуляризм. Тоталитарность мышления, агрессивное неприятие других церковных позиций, узость духовного горизонта привели к вырождению положительного в иосифлянстве, ибо частная истина превращается в ложь, когда её противопоставляют истине целостной.

Поляризация проходила по основным проблемам жизни. «Спор шёл о самых началах и пределах христианской жизни и действия… Сталкивались два религиозных замысла, два религиозных идеала… В этот спор были вовлечены сами религиозные массы» (прот. Георгий Флоровский). Иосифляне в борьбе с нестяжателями раскололи православную духовность, изгнали с исторической арены важнейшую традицию православной духовности.

 

В итогах борьбы стяжателей и нестяжателей обнажилось противостояние мистического натурализма и духовного христоцентризма, антиличностной реакции язычества и христианского персонализма. С одной стороны, торжествует боязнь Христа Пантократора как жестокого Судии, с другой – любовь и доверие ко Христу, распятому и страдающему за человечество. У иосифлян доминирует вера в немилостивого Небесного Царя, у последователей Нила Сорского – вера в любящего и милосердного личного Бога, у стяжателей – вера из страха, у нестяжателей – вера из любви. Сталкиваются суровая дисциплина, взнуздывающая и заковывающая, и кроткая всепреображающая любовь. Бог иосифлян – не распятый и воскресший Христос, любящий и милующий, а ветхозаветный Яхве – гневный, жестокий, который, по Иосифу Волоцкому, «по природе бурен и неистов… Он добивается своей цели страстно и раздражительно». У Иосифа Волоцкого сочинение догматического характера носит своеобразное название: «О перехищрении и коварстве Божием». Иосифлянство – это ветхозаветное благочестие на христианской почве, искушение судебной справедливостью, одержимость юридическим обоснованием добра, попытка спасения через жестокую дисциплину. В нём присутствует скрытая подозрительность к самодостаточности небесного, попытка подпереть небесное земным, по-мирски обосновать горнее. В результате профанируется высшее, вечное подменяется временными формами. Логика иосифлянства выводит за пределы христианства, жизнь, которую оно выстраивает, является христианской только на поверхности.

Об этом свидетельствует и тот факт, что «направление, восторжествовавшее в жизни и в иерархическом строе русской Церкви, далеко не торжествует в лике её святых. Можно наблюдать скорее обратное соотношение. К святым “иосифлянского” направления можно причислить с уверенностью лишь Даниила Переяславского и Герасима Болдинского. Никто из непосредственных учеников преп. Иосифа не был канонизирован» (Г.П. Федотов). Святые олицетворяют идеальную, праведную сторону народной души. Святость задаёт идеал, к которому тянется народное благочестие и в свете которого народ судит свои пороки, обличает многие господствующие формы жизни. Иосифлянство приземляло православные идеалы. В качестве достойного провозглашается обыденное, общезначимым утверждается преходящее, нормой признаются распространённые пороки. Внешнее торжество иосифлянского идеала не доказывает его истинности, скорее свидетельствует о преклонении перед силами мира сего. Иосифлянство не столько проповедовало евангельский идеал, сколько пыталось церковно освятить сложившуюся мораль, устоявшиеся предрассудки. Оно приспосабливало евангельскую истину к злобе дня, пыталось санкционировать Евангелием житейские формы. Христианская истина тускнела и искажалась в сутолоке мирской обыденности.

О подлинно христианской духовности свидетельствовало нестяжательство, изгнанное из официальной церковной жизни. Нестяжательская традиция тлела в укладе некоторых монастырей, сохранялась в формах народного благочестия вопреки насаждаемой официальной церковности: «Но гармония, со столетиями уже как бы наследная, – выжила и сквозь Раскол, и сквозь распорядительные десятилетия Петра и Екатерины, – отхлынула от верхов, покинула верхние ветви на засыхание, а сама молчаливо вобралась в ствол и корни, в крестьянское и мещанское несведущее простодушие, наполняющее храмы. Они ошибочны даже в словах молитв (но их пониманию помогает церковный напев), только знают верно, когда креститься, кланяться и прикладываться. И в избе на глухой мещерской стороне за Окою дремучий старик, по воскресеньям читающий Евангиль своим внукам, искажая каждое четвертое слово, не доникая и сам в тяжелый славянский смысл, уверенный, однако, что само только это чтение праздничное унимает беса в каждом и насылает на души здравие, – по сути и прав» (А.И. Солженицын).

Сложившуюся ситуацию можно характеризовать как иосифлянский раскол – образование церковного течения на основе частной идеи, претендующей на полноту истины. Тотальная сосредоточенность на частностях и абсолютизация второстепенного перекрывают возможность восприятия целостной истины. Иосифлянство, сохраняя видимое согласие с основными догматами христианства, уводило от христианства обмирщением, искажением религиозных идеалов, переориентировкой религиозной энергии. «То, что совершилось в Русской Церкви в столетие после падения Византии, было настоящей духовной катастрофой, последствия которой придают трагическую окраску всем последующим векам русской истории.  В конечном счёте, и сегодня мы пожинаем отдельные последствия именно этой катастрофы... Именно религиозный выбор влечет за собой неисчислимую цепь последствий, определяя судьбы отдельных народов и, в конечном счете, всего человечества». (Л.Л. Регельсон).

 

Чем исторически обусловлен иосифлянский крен в русской духовности? Интегрируя субъективные мотивы и объективные обстоятельства, приходишь к выводу, что решающее значение сыграло пагубное наследие двухвекового татаро-монгольского ига. Порча национального характера, понижение культуры, искажение морали, потеря некоторых идеалов не могли не сказаться на духовном самоопределении народа. Невыносимые условия жизни требовали от человека и государства силы и жёсткости, что не благоприятствовало формированию сложных и утончённых душ. Иосифляне персонифицировали стихии исторического рока и фатума, захлестнувших возрождающуюся русскую православную духовность.

Так в конце XV – начале XVI века глубинные противоречия национального бытия привели к расколу национальной психеи, что стало причиной духовных катастроф в будущем. С разгромом нестяжателей была разрушена экзистенциальная диалектика двух православных традиций. Насаждение внешнего, обрядового исповедничества привело к охлаждению веры. В атмосфере теплохладности и индифферентизма тускнели идеалы, при ослаблении духовного напряжёния разнуздывались демонические стихии. Иосифлянство насадило в официальной жизни натуралистическую антиперсоналистическую ориентацию. В средневековом человеке было много юных природных сил, нуждающихся в суровом воспитании. Но была и духовная тяга, которой можно было доверять и довериться. Иосифлянство, пресекая свободу личного самосовершенствования, задерживает рост духовных сил народа и кристаллизацию личностного начала. Историческая перестраховка и духовная робость при преобладании натуралистических форм оказались неоправданными. Гарантий будущему это не дало и лишило возможности своевременного решения болезненных проблем. Христианское завоевание мира извне не могло удаться, ибо это не христианский путь. Натуральные формы жизни, на устроение которых бросаются все силы и которым приносятся величайшие жертвы, рано или поздно рушатся, ибо это то, что моль и ржа истребляют. Рухнут все могущественные царства и империи, как рухнула великая Российская империя. Наш трагический опыт должен напомнить нам, что незыблемыми остаются только духовные ценности, обретение которых является историческим назначением народа. Христианство призывает не к накоплению внешней мощи, а к историческому накоплению духовной свободы, любви и милосердия – во взыскании Нового Неба и Новой Земли. Христианское преображение мира может быть только через духовное совершенствование человека, через становление богочеловеческого образа личности. Общественные и государственные формы имеют ценность в той степени, в какой предоставляют благоприятные условия для богоуподобления личности. Иосифлянство повернуло Россию на путь, который через многие срывы и потери привёл её на поле исторической брани XX века духовно безоружной.

Таким образом, из двух взаимодополняющих духовных путей один был разрушен, другой гипертрофирован и тем искажён. «Первая возможность была в том, чтобы продолжать развивать и воспитывать взыскующий истину человеческий ум, углублять духовное делание, развивать церковное творчество; не боясь разномыслий, в духовном состязании созидать соборное многообразие народной и церковной жизни: это был исихастский, синергический, восточно-православный путь. Вторая возможность – властной рукой остановить разброд и шатания, запретить обсуждение болезненных и острых вопросов, закрепить достигнутое как вечный канон, пресечь "бесконтрольное" духовное делание, ввести личный подвиг в строгие рамки монастырской дисциплины, установить единство мысли и образа жизни, унифицировать церковный обряд, укрепить хозяйственное и политическое положение Церкви, поставить ее на службу конкретным задачам растущего государства.Духовная трагедия Московской Руси была не в том, что в Церкви возникли две остро столкнувшиеся партии – Иосифа Волоцкого и Нила Сорского; беда была в том, что победа одной из партий оказалась слишком "сокрушительной", в том, что эта партия осталась единственной. Оба течения возникли не случайно, оба выросли из недр русской церковности, оба откликались на жизненные требования эпохи. Направление Иосифа отвечало решению более срочных и насущных задач, поэтому на ним и пошло большинство. Но уже ближайшее будущее показало, что насильственный обрыв Сергиевой традиции синергического гуманизма сделал Русскую Церковь творчески беспомощной перед лицом великих задач, которые готовила ей история. То, что совершилось в Русской Церкви в столетие после падения Византии, было настоящей духовной катастрофой, последствия которой придают трагическую окраску всем последующим векам русской истории. В конечном счете, и сегодня мы пожинаем отдалённые последствия именно этой катастрофы» (Л.Л. Регельсон). И сегодня, по существу, мы живём в Церкви иосифлянской.

 

 

 

 

ДУХОВНЫЕ КАТАСТРОФЫ (Середина XVI – начало XVIII века)

 

Судороги Грозного – Смута

 

Глубинный духовный раскол отозвался в исторической судьбе народа рядом катастроф. Большую роль сыграли и внешние вызовы: непрерывная борьба за самосохранение истощала силы народа и требовала гипертрофии государства. К середине XVI века проявляются симптомы общего кризиса средневекового православного сознания. Формирование огромного самодержавного государства при Иване IV потребовало создания «развёрнутой системы унификации и нормативизации культуры, направленной на пропаганду, утверждение и конкретное воплощение идеального средневекового централизованного государства. Эта система закрепляется в целом ряде монументальных памятников письменности: “Стоглаве”, регламентирующем церковную жизнь… попытке регламентации многих сторон общественной жизни человека, так или иначе связанных с Церковью… “Домострое”, дающем систему правил и норм организации домашнего быта; “Великих Четьи-Минеях”, определяющих и реально содержащих весь круг чтения средневекового человека, расписанный на каждый день года; “Степенной книге” и “Лицевом летописном своде”, дающих концепцию русской истории, как бы изначально ориентированной на создание вселенского православного единодержавного государства» (В.В. Бычков). Попытка органичной формализации традиций в атмосфере иосифлянской стагнации не удалась. «Домострой» жёстко регламентировал быт в духе внешнего благочестия, живая традиция превращалась в формальный кодекс. Традиции стали разлагаться после их рационализации и консервации. Иван Грозный первый попрал установления Соборов. Оправдание своим тираническим поползновениям царь нашёл в иосифлянских идеях. «В некотором смысле правление Ивана можно рассматривать как некий пережиток византийского фундаментализма» (Д.Х. Биллингтон).

Радикальная иосифлянская идеология чуть было не привела Российское государство к гибели. Иосифлянство вытеснило традиции духовного воспитания человека, пагубно сказалось на всех сферах жизни и, в конечном итоге, сделало Русь беззащитной от воздействия роковых и фаталистических стихий. Концепция теократического абсолютизма и государственного Православия, цезарепапизма, ставшая официальной государственной идеологией Московского царства, привела Церковь к зависимости от государства. Чрезмерная сакрализация царской власти легализовала необузданное своеволие и жестокость Ивана Грозного. Абсолютистский произвол и разорение Руси Грозным и последующее Смутное время были результатом внедрения иосифлянской утопии Священного Царства. Грозный пытался насадить на Руси идеалы Священного Царства и учение о помазаннике Божием, которые были внушены ему учениками Иосифа Волоцкого – митрополитами Даниилом и Макарием. Они с юности воспитали в Иване IV представления о том, что царь в мирских и церковных делах подчиняется непосредственно Богу, голосу Божьему в себе. Грозный «сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде учёной теории своей царской власти» (В.О. Ключевский). Голос Церкви уже не был авторитетом. В Церковь вносился чуждый дух протестантской лжетеократии. Иосифляне внушили Грозному ханжеское благочестие, оправдывающее ужасные злодеяния, которые искупаются очередным покаянием и обрядовым исповеданием веры. Жестокая натура Грозного без духовного ограничения разнуздывалась. В летописи рассказывается, как молодой Иван «палил жалобщикам бороды… сам свечою их поджигал… и повелел класть нагими на землю и топтал их». С толпой собутыльников царь Иван давил попавших под копыта горожан, скачюще и бегающе всюду неблагочинно. Нередко ватага молодого царя «охотилась» на девушек, загоняла и насиловала их. Необузданная гордыня святого царя толкала его на богохульства: Иван мог пьяным плясать под пение Символа веры. Грозный посмел замучить митрополита Филиппа – обличающий глава Церкви не был для него духовным авторитетом и мешал в реализации маниакальных планов. Начиная с Грозного православная святость переставала быть духовным авторитетом для власти. На Руси были святые князья, но не стало святых царей (за исключением царя-мученика Николая II).

Разбуженное иосифлянством самосознание абсолютизма не находило опоры в русской истории, для самоутверждения ему приходилось апеллировать к чуждым авторитетам: «Кого ставит в пример самодержцу Иван Пересветов? Турецкого султана Мухаммеда II, не только “нехристя”, но и специально разорителя православной византийской державы, которого повесть Нестора-Искандера о взятии Царьграда иначе не называла как “окаянным” и “беззаконным”. Другой, ещё более шокирующий прототип самодержца – валашский воевода Дракула. Сказание о нём рекомендует его такими словами: “греческыя веры христианин воевода именем Дракула влашеским языком, а нашим диавол… В этом же ряду – предание о том, что регалии православного царства происходят не откуда-нибудь, а из Вавилона, библейского символа всякой скверны» (С.С. Аверинцев). В официальной доктрине власти эксплуатировался здоровый монархический инстинкт народа. Бесчинства Грозного объясняются не только его характером. Труднообуздываемый характер был окончательно разнуздан внушённой идеей о неограниченности его права перебирать людишек. Царь, горделиво заявлял Грозный, «призван спасать души своих подданных» и «жаловати своих холопов вольны, и казнити вольны же есмя». Это перепевы иосифлянских идей, торжество которых во второй половине царствования разрушило благие начинания Ивана IV – Земские соборы, особенно Собор примирения 1555 года, введение местного самоуправления.

Предельного вырождения режим абсолютизма Грозного достиг в опричнине. Тирания противопоставила царя всем слоям общества и лишала опоры. Опричное войско – царский охранный корпус – создавалось как аппарат личной власти и террора. Первоначально опричнина была направлена против удельных претензий князей и бояр, но вскоре превратилась в механизм насаждения тирании и разгрома различных сословий. В течение опричнины беспорядочные репрессии обрушивались на княжеские и боярские роды, затем на дворян и приказных людей. В кровавом разгроме Новгорода и Пскова в 1570 году убийства распространились на духовенство, купечество, именитых горожан, служилый люд, население городского посада. Одержимый патологической мнительностью и манией заговоров, Грозный требовал уничтожать не только подозреваемых в измене, но и членов их семей: связанных женщин и детей бросали в Волхов и заталкивали под лед рогатинами. В год свирепого голода в Новгороде скопилось множество нищих, которых по указанию царя выгнали за ворота, где большинство вымерло на суровом морозе. От голода и холода погибли и многие горожане, бежавшие от расправы. Опричники разграбили древний Софийский собор, множество монастырей и церквей в округе Новгорода и Пскова, разорили новгородский торг, уничтожили большие запасы товаров, предназначенных для торговли с Европой, в результате чего торговля прекратилась на несколько лет. В Новгородской летописи сообщается, что в некоторые дни убивалось до полутора тысяч человек. Награбленное присваивали корыстолюбивый тиран и опричники. Замышлял царь подобный разгром и в Москве – в день очередных казней он объявил с Лобного места, что «в мыслях у него было намерение погубить всех жителей города (Москвы), но он сложил уже с них гнев». Во время многолетней войны с Польшей Грозный направлял войска не для борьбы с польскими завоевателями, а для разгрома собственных городов.

Расправы над подданными царь совершал в годы страшного голода, после неурожая 1568 и 1569 годов и эпидемии чумы. В Москве эпидемия уносила до тысячи человеческих жизней в день. Новгородцы похоронили в братских могилах 10 000 умерших. Трёхлетний голод и мор привели к гибели нескольких сот тысяч человек. В 1571 году на ослабленную Русь напала орда крымского хана и сожгла Москву. При этом опричники в глазах народа были страшнее татар и всех бедствий, ибо они безнаказанно грабили и убивали всех неугодных. Опричный аппарат насилия стал самым влиятельным в государстве. Впервые в русской истории власть утверждалась на необузданном насилии, а кровавые погромы были возведены в ранг государственной политики. Развязанный террор поглотил инициаторов: сначала казнены были организаторы опричнины, а после её отмены – самые активные участники.

Необузданное властолюбие жестокого тирана диктовало ему параноидальные проекты, которые разоряли страну и заливали её кровью. Грозный предпринял очередную «реформу»: в 1575 году он объявляет об отречении от трона в пользу татарского хана Симеона – маскарадного великого князя всея Руси (но не царя), себя же именует удельным князем – Иванцем Московским. Затем руками ставленника вводит в стране чрезвычайное положение и приобретает чрезвычайные полномочия. Удельная армия организуется по образцам опричной гвардии, вновь Русская земля разделяется надвое, разворачиваются репрессии и публичные казни. Бесчинствам Грозного не было границ, не щадил он и близких. Жестокий самодур избил свою беременную невестку, умертвив своего нерождённого внука, затем убил своего сына Иоанна Иоанновича – наследника престола. В результате трехсотлетняя династия Калиты прервалась, и страна вскоре была ввергнута в череду катастроф. Так самоистребилась первая попытка абсолютизма в России.

 

Маниакальная идеология власти превратила царя в тирана, который действовал в своей стране как оккупант, вынужденный защищаться от населения. Строительство мощного замка недалеко от Московского Кремля, а также опричной столицы – большой крепости в лесном вологодском краю – не укрепляло оборону страны от внешних врагов, а ограждало царя от подданных, мятежа которых он смертельно боялся. Организация опричников была схожа с монашескими орденами Европы: «Сама идея однородного ордена воинов-монахов вполне могла быть заимствована у тевтонского и ливонского орденов… Организация Иваном этого противного традиции ордена стражей в клобуках сопутствовала его повороту с Востока на Запад» (Д.Х. Биллингтон). В Александровской слободе начальные люди облеклись в иноческую одежду, после карательных походов опричная «братия» пародировала монашескую жизнь с её долгими богослужениями, колокольным звоном, братскими трапезами, покаянием после кровавых бесчинств. «В преданиях Александровской слободы сохранился рассказ о голых девах, в которых царь с опричниками стреляли из луков, а потом устраивали оргию» (О. Шаблинская). Пагубная деятельность Ивана IV привлекала в его окружение угодливых проходимцев, авантюристов, маньяков. Тиранический режим насаждал в правящем слое порочные качества, что отозвалось в многолетней государственной смуте. В нагромождении бесчинств Грозный чувствовал свой катастрофический отрыв от русской традиции и жизни: не случайно за время царствования он несколько раз затевал переговоры о бегстве с семьей в Англию. «Иван многое сделал для разрушения чувства общности со священным прошлым и внутренней солидарности между сувереном, Церковью и семьей – того, на чём основывалась цивилизация Московии» (Д.Х. Биллингтон).

Идейная мания вывела Грозного за пределы русской традиции, ввергла в беснование тирании, в инфернальное состояние. Впервые на русской почве создаётся сообщество, от имени власти попирающее ценности русской православной жизни. «Опричнина была основана на принципе отречения опричников от собственной нации, сознательного и обязательного отречения от семьи. Опричнина подразумевала и отречение от собственного вероисповедания. Достаточно отметить обязательное участие опричника в пародировании монашеской жизни… Опричник, несомненно, готовился к исполнению своих задач в качестве человека, лишённого шансов на прощение. Опричнику не на что было надеяться в вечной жизни. А в XVI веке это было основой жизни любого человека, в том числе любого разбойника. Опричнику, таким образом, после всех отречений оставалось только служение злу. Это осознавалось окружающей опричника социальной средой. Не случайно пародирование названия “опричники” термином “кромешники”. Слово “опричь” и означает “кроме”. Но вместе с тем “кромешник” – прямо указывает на адский характер выполняемой миссии. “Тьма кромешная” – в славянском тексте Писания. Весьма сомнительным показалось бы утверждение, что опричники стремились разорвать связи с материальным миром. Однако история опричнины и её соучастников подтверждает, что все они и привели к гибели свою недолговечную антисистему и друг друга в отдельности» (В.Л. Махнач). Это была первая в русской истории идеологическая мания, приобретавшая богоборческие черты. «Едва ли Курбский каламбурил, называя опричников кромешниками, скорее это похоже на обвинение в сатанизме, брошенное царю с безопасного расстояния… Многое наводит тут на размышления: пародирование орденом церковного устава, несомненное наличие тайных инициаций, отчётливая гомосексуальная тема, поднимавшаяся и на процессах тамплиеров» (Е.П. Чудинова).

Поношения опричников традиционной церковности предваряли кощунства приспешников Петра I, с их шутейскими всепьяными соборами. Убийство митрополита Филиппа, казни монахов и священников, кощунственное обезьянничанье опричников воспринимались православным народом как поругание святынь, Церкви. В эту эпоху на Руси распространяется крайняя форма выражения православной духовности – юродство ради Христа. Считалось, что юродивые очистительным умерщвлением плоти и демонстративным отказом от разумности (без-умием) обретали дар пророчества и постижения явлений. Живя вне официальной церковной системы, юродивые непрерывно странствовали, Божии люди назывались странниками и скитальцами. Некоторые из них были обличителями сильных мира сего. Феномен юродства представляет собой болезненную форму защиты православного благочестия в атмосфере невиданного унижения человеческого достоинства и поругания святынь со стороны власти, в условиях, когда официальный голос Церкви был заглушен. Поэтому юродство, как вытесненная форма благочестия, формируется на оппонировании официальным авторитетам: религиозности, власти, разуму, жизненному укладу, на демонстративном попрании традиций. «Юродство было источником не только стойкости и набожности, но и анархистских и мазохистских порывов» (Д.Х. Биллингтон).

Как всякий московский правитель, Иван Грозный стремился к централизации власти и государства, боролся с крамолой аристократии и удельщиной бояр, но в большинстве проектов второй половины царствования он руководствовался маниакальным самовластьем. Институт опричнины невозможно оправдать или мотивировать исторической необходимостью – это мания душевнобольного человека. Разнузданию патологических фантазий тирана и реализации их в жизни способствовала иосифлянская духовная атмосфера. Опричнина имеет признаки теократической идеомании, взращенной иосифлянской лжетеократией.

Руководствуясь центральной идеей иосифлянства, Иван Грозный стремился «страхом Божиим обратить людей к истине и свету, а значит, спасти их души. И в этом смысле русский царь вполне серьёзно считал, что он должен исполнять и мирские, и духовные обязанности, ибо царская власть объединяет их в одно целое и неразрывное… Считая себя воплощением Божественного Замысла на земле, Иван Грозный внутренне уверился и в том, что он имеет полное и несомненное право относиться к собственному государству и к собственному народу, как к “телу”, которое просто необходимо истязать, подвергать всяческим мучениям, ибо только тогда откроются пути к вечному блаженству. И только пройдя через страх Божий в его самом непосредственном выражении, Российское государство, ведомое своим государем-иноком, придёт к “истине и свету”… Поэтому казни и преследования, совершаемые царем… это – совершенно сознательная борьба с изменниками Богу, с теми, кто, по его мнению, предал истинную веру. Иван Грозный, карая измену, последовательно и целенаправленно отсекал от “плоти” Русского государства всё греховное… Осуществлённое в 1565 году разделение государства на две части – земщину и опричнину – объясняется помимо всего прочего ещё и тем, что земщина представляет собой часть “плоти” единой Русской земли, которую государь подверг жесточайшему истязанию, дабы проучить врагов православия и поселить в их душах страх Божий. Потому и войско опричное изначально строилось по принципу военно-монашеского ордена, главой которого является сам царь, исполнявший обязанности игумена» (С.В. Перевезенцев).

Сильная и сложная натура Ивана Грозного не выдержала бремени власти потому, что лучшие черты в нём были недоразвиты, а худшие усугублены и разнузданы иосифлянским воспитанием власти. Отсюда «герой добродетели в юности» превратился в «неистового кровопийцу в летах мужества и старости» (Н.М. Карамзин). Достоинства его обращались на служение низменному: «…Иоанн имел разум превосходный, не чуждый образования и сведений, соединённый с необыкновенным даром слова, чтобы бесстыдно раболепствовать гнуснейшим похотям. Имея редкую память, знал наизусть Библию, историю греческую, римскую, нашего отечества, чтобы нелепо толковать их в пользу тиранства; хвалился твёрдостию и властию над собою, умея громко смеяться в часы страха и беспокойства внутреннего; хвалился милостию и щедростию, обогащая любимцев достоянием опальных бояр и граждан; хвалился правосудием, карая вместе, с равным удовольствием, и заслуги и преступления; хвалился духом царским, соблюдением державной чести, велев изрубить присланного из Персии в Москву слона, не хотевшего стать перед ним на колена, и жестоко наказывая бедных царедворцев, которые смели играть лучше державного в шашки или в карты; хвалился, наконец, глубокою мудростию государственною, по системе, по эпохам, с каким-то хладнокровным размером истребляя знаменитые роды, будто бы опасные для царской власти, – возводя на их степень роды новые, подлые и губительною рукою касаясь самых будущих времён: ибо туча доносителей, клеветников, кромешников, им образованных, как туча гладоносных насекомых, исчезнув, оставила злое семя в народе; и если иго Батыево унизило дух россиян, то, без сомнения, не возвысило его и царствование Иоанново» (Н.М. Карамзин).

В чём причина долготерпения русских элит и простонародья при бесчинствах кровавого тирана? «Царь предпринимает поголовное истребление боярства, своей правой руки в управлении, но не устраняет от дел этого класса, без которого он не мог обойтись, а этот класс терпит и молчит, боязливо подумывая только о побеге в Литву. От ожесточившегося царя льётся и небоярская кровь, на всю землю его именем набрасывается стая опричников, легитимизованных мундирных анархистов, возмущавших нравственное чувство христианского общества, а это общество терпит и молчит. Ненависть поднялась, по словам современника, в миру на царя роптали и огорчались, однако – ни проблеска протеста. Только митрополит заговорил было за свою паству, но скоро замолк насильственно. Как будто одна сторона утратила чувство страха и ответственности за излишества произвола, а другая, многомиллионная сторона забыла меру терпения и чувства боли, застыв в оцепенении от страха перед какой-нибудь шеститысячной толпой озорников, гнездившихся в лесной берлоге Александровской слободы. Как будто какой-то высший интерес парил над обществом, над счётами и дрязгами враждовавших общественных сил, не позволяя им окончательного разрыва, заставляя и против воли действовать дружно. Этот высший интерес – оборона государства от врагов… Эта внешняя борьба и сдерживала внутренние вражды. Внутренние, домашние соперники мирились ввиду общих внешних врагов, политические и социальные несогласия умолкали при встрече с национальными и религиозными опасностями» (В.О. Ключевский).

 

Тягостные испытания в течение долгих лет давили невыносимым бременем, терпение и чувство национального самосохранения народа иссякли. После Грозного страна покатилась в бездну. Своей деятельностью Грозный «хотел стоять над порабощённой землёю один, аки дуб во чистом поле» (А.К. Толстой). Но, как верно отмечал А.М. Панченко, тирания Грозного была отвергнута Русской землей, которая «гордыне монаршего “богоподобия” противопоставила бунт меньшой братии и гражданскую войну. Концепции Грозного она противопоставила народную концепцию самозванства». Смута начала XVII века – следствие маниакального самоуправства Грозного, развалившего традиционный жизненный уклад, разгромившего правящий слой, подорвавшего авторитет власти и собственноручно прервавшего убийством сына законное наследование престола. Ливонская война и опричнина подорвали русское государство. «Именно этими разорениями было вызвано и усиление крепостничества в конце XVI века, ибо люди во многих землях были или уничтожены, или бежали на вольные земли… А у российского правительства не было иной возможности содержать дворянское поместное войско, кроме как наделять дворян землей. Но кому нужна земля без крестьян, на ней работающих? Усиление же крепостничества стало, в свою очередь, одной из причин крестьянских восстаний в начале XVII века, ставших прологом Смутного времени» (С.В. Перевезенцев).

 Борьба за единство государства против боярской удельщины не требовала и не оправдывала бесчинств царя, ощутившего себя носителем бесконтрольной абсолютной власти. Иосифлянское Священное царство не выдержало первого испытания, верховная власть, разнуздавшаяся без духовного водительства Церкви, саморазрушилась. Разорвались связь времён и преемство традиций, что на Руси всегда было смертельной опасностью. Достоинства Бориса Годунова не могли компенсировать отсутствие сакральных центров жизни – авторитета Церкви и авторитета исторически преемственной власти. При параличе государственной воли народа правящий слой, развращённый своеволием, безответственно менял формы правления – от демократии и тирании до олигархии и монархии. Очередной режим, утверждённый своекорыстной конъюнктурой, рассыпался. Безвластие ввергло страну в хаос, народ бунтовал против всякой попытки навязать ему неправедную и неправильную власть. «Самозванство – это народная оболочка бунта. Почти всякий бунт XVII в. имел своего самозванца. Только в Смуте их участвовало до полутора десятков» (А.М. Панченко).

Национальная трагедия воззвала к необходимости внутреннего духовного формирования человека, способного преодолеть хаос. Из глубины народной жизни подаёт голос духовная традиция Сергия Радонежского, в которой соединились деятельная и духовная религиозность, разошедшиеся в тяжбах последователей Иосифа Волоцкого и Нила Сорского. Из Троице-Сергиевого монастыря рассылаются воззвания к православному народу, подобные нижеследующему: «Это ли вам не весть, это ли вам не повеление, это ли вам не приказание, это ли вам не писание?! Ох, ох, увы, увы! Горе, горе злое-лютое! И куда идти, куда бежать? Как не заплакать, как не зарыдать, как всей душой не страдать, как в грудь себя не бить?! Как же сами мы не заботимся и не радеем о себе, когда видим за великие и бесчисленные грехи наши по воле Создателя и Творца полное наше смирение, а врагам, чужим и своим, попущение, и всяческое от них над собой надругание, и осмеяние? Хотя и плачем, и рыдаем, и бьем себя в грудь, и всей душой страдаем, и сильно тем Создателю досаждаем, но подвига и рвения не проявляем, и к Богу не прибегаем, и Его не умоляем, и против врагов ничего не замышляем, а все на произвол пускаем и сами же в своей земле и вере злое семя укореняем» (Новая повесть о преславном Российском царстве). Современные комментаторы так определяют этот жанр: «Агитационное патриотическое произведение, оформленное как грамота-воззвание. Её безымянный автор, оценивая события русской истории за декабрь 1610 – февраль 1611 года, призывает современников к вооружённому сопротивлению иностранным интервентам» (Памятники литературы Древней Руси. Конец XIV – начало XVII века). Авторы посланий осознавали историческую ситуацию и понимали, что выход из Смуты лежит через духовно-нравственное возрождение русского человека, через объединение русских людей, вне зависимости от взглядов, позиций, ошибок и грехов, – смуту можно было избыть только всем миром.

В течение нескольких лет хаоса подобные голоса были гласом вопиющего в пустыне – никаких видимых отзвуков и следствий. Первые две попытки собрать ополчение против интервентов развалились, – казалось, что в обществе окончательно потеряны жизненные основы. Но в душах человеческих шли невидимые процессы кристаллизации духовных устоев. Настал момент, когда внутреннее очищение человека преображает и внешнюю жизнь. Бедствия Смуты заставили людей различных русских земель искать воссоединения, пробудили чувство национального единства. «Народ был готов выступить как один человек; непрерывный ряд смут и бедствий не сломил юного народа, но очистил общество, привёл его к сознанию необходимости пожертвовать всем ради спасения веры, угрожаемой врагами внешними, и народа государственного, которому грозили враги внутренние» (С.М. Соловьёв). Удача нижегородского ополчения была обусловлена тем, что его время и место, инициаторы и цели реализовали пробуждение национального духа, явленное в возрождении нестяжательской духовной традиции. Это была историческая победа Сергиевой традиции – гармонии деятельных и духовных сил Православия.

Народ после долгих смут и исканий мучительно возродил в себе подорванную Иваном Грозным веру в Московское царство и монархию, восстановил самоистребившуюся государственную власть. В Смутное время вновь стали актуальными ранние идеи Иосифа Волоцкого о царе праведном и неправедном, в которых смягчались крайности концепции Священного царства; эта тема – ядро общественно-политических споров времён Смуты. Новый царский дом унаследовал старые пороки иосифлянской концепции власти. Церковь не смогла совершить духовную корректировку. Спасшая страну нестяжательская традиция была духовной основой православной жизни, но оставалась периферийной по отношению к официальным церковным и государственным формам. Всесословный и всеземельный Земский собор как совет всей земли возродил традиционную русскую власть: «От предела российской земли и до её окраин народ православный, малые люди и великие, богатые и нищие, старые и юные обогатились богатым разумом, от всем дающего жизнь и светом добромысленного согласия все озарились. Хотя и из разных мест были люди, но в один голос говорили, и хотя несогласны были удаленностью житья, но собрались на единый совет как равные» (Хронограф 1617 года о соборе 1613).

 

 

Церковный раскол

 

Поводом раскола XVII века, который проходил не только по Церкви, были многие проблем руководство государства и Церкви стремилось установить тесное взаимодействие с православными Церквами, которые ориентировались на Греческую церковь; иерархи стремились к большей централизации руководства Церковью; их беспокоило падение нравов в народе и в среде духовенства, распространение нехристианских явлений; при возрастании западного влияния в культуре усиливалась секуляризация; между царской и церковной властью возрастало соперничество. В XVII веке сказались результаты духовного крена, который произошёл в конце XV – начале XVI века. Навязанные иосифлянством натуралистические формы и рационалистический дидактизм искажали религиозное сознание народа.

«В XVII веке процесс отклонения народной религиозности от ортодоксального христианства в сторону фольклорно-языческих элементов значительно усиливается. Религия во многом утрачивает свою собственно христианскую духовность, усиливается “обрядоверие”. Возрастает роль главного отношения языческого мироощущения – человек – природа, действенной пружиной которого была магия, соответственно возрастает вера в магическую силу и христианского обряда. Повышается значение культа святых… [которые] почитались в первую очередь как реальные помощники в мирских делах. Возрастает фетишистское отношение к иконам… [которые] часто почитались в народе за самих изображённых на них святых, и обращались с ними нередко так же, как древние славяне с идолами, – наказывали, выбрасывали, если они не выполняли какой-либо охранной или хозяйственной функции. К этому следует добавить чисто формальное отношение к богослужению, как со стороны прихожан, так и со стороны клира» (В.В. Бычков). На смену средневековому цельному сознанию, ориентированному на сакральные сферы и на познание духовной сущности явлений, приходит сознание секуляризованное, направленное на бесконечные «открытия» в природе, на натуралистические, а не мистические свойства явлений, на информацию и бесчисленные знания, а не софийную мудрость. Сказывалось усиление натуралистических тенденций и в искусстве: «С середины века начинает активно меняться художественное мышление, по пути отхода от средневекового символизма в сторону реализма и натурализма» (В.В. Бычков).

Кружок ревнителей благочестия, или боголюбцев, состоявший из московского духовенства (в который входили и Аввакум, и Никон до патриаршества), с 1645 до 1652 года практически руководивший церковной и культурной жизнью, выступил инициатором преобразований в Церкви для укрепления нравственности и благочестия, повышения авторитета иерархов в государстве и в народе, упорядочения богослужения, его единообразия, исправления накопившихся в богослужебных книгах ошибок. В силу того, что и сами церковные реформаторы были не очень образованными, книжную справу проводили не по древним византийским книгам, что было бы логично, а взяв за образец напечатанные в Венеции современные греческие издания XVII века, имевшие множество ошибок и несуразиц. Обрядовые нововведения Никона – новое написание имени Христа (Иисус вместо Исус), замена двоеперстия на троеперстие при совершении крестного знамения, изменение отдельных слов Символа веры, замена восьмиконечного креста на четырехконечный крест, хождение при крещении по солнцу («посолонь») вместо хождения против солнца — воспринимались как отпадение от настоящего православия. Радикализм реформ патриарха Никона, бесцеремонность в обращении с вековыми традициями, методы, усугубляющие секуляризацию культуры, игнорирование самобытной отечественной религиозности вызвали яростное сопротивление со стороны некоторых церковных кругов, поддержанных народом. С этого начался раскол внутри Церкви, олицетворявшийся антагонистическими фигурами патриарха Никона и протопопа Аввакума. Защитники старой веры были крайними традиционалистами и консерваторами в иосифлянском духе. Раскол распространился на отношения власти и Церкви, что выразилось в конфликте царя и патриарха Никона, который в утверждении верховенства духовной власти ориентировался на западную теократию.

Таким образом, раскол был вызван не только книжным спором различных церковных кругов. Назревшая книжная справа была поводом, обнажившим конфликт, и формой, в которой он реализовывался. Главной причиной раскола была катастрофическая неудача реализации иосифлянской утопии Священного царства. «Тема Раскола была темой историософской, связанной с русским мессианским призванием, темой о царстве. В основу Раскола легло сомнение в том, что русское царство, Третий Рим, есть истинное православное царство. Раскольники почуяли измену в Церкви и государстве, они перестали верить в святость иерархической власти в русском царстве. Сознание богооставленности царства было главным движущим мотивом Раскола» (Н.А. Бердяев). В расколе обнажилось противостояние традиционалистского иосифлянского религиозного сознания и набирающего мощь нового имперского самосознания, нетерпеливого и нетерпимого сознания светского.

Империя входила в мировой политический процесс, чем в глазах ревнителей старины предавала идеалы Святой Руси. Концепция Москвы – Третьего Рима старца Филофея имела хождение в основном в старообрядческой литературе. Государственное самосознание, освободившись от наставничества Церкви, преломляя идеи иосифлянства, стремительно секуляризовывалось. Иосифлянство воспитывало народ в служении Священному царству. Когда усиливавшееся под церковной опекой царство проявило далеко не священный характер, носители иосифлянской традиции не были способны осознать иллюзорность концепции Священного царства. Усилившейся государственности и складывающейся светской культуре становилось тесно в пеленах Священного царства. Светское сознание стремилось выйти из-под опеки Церкви, что возможно при подчинении её светскому государству. Для этого необходимо было реформировать Церковь в духе новых веяний. Новое светское сознание спешило самоутвердиться, не считаясь с традициями. Власть склоняла церковную иерархию к защите собственных интересов. Монопольным посягательствам царской власти церковные ортодоксы пытались противопоставить клерикальный этатизм – радикальный вариант концепции Священного царства. Эти притязания проявлялись по обе стороны церковного раскола. Патриарх Никон мыслил себя «русским папой», а протопоп Аввакум обличал церковных и государственных гонителей как антихристовых слуг.

Разочарование в воплощении идеала Священного царства (служению которому посвятила себя религиозная энергия староверов) подвигло массы искренних христиан уйти в раскол. От Церкви и государства откололись слои, которые провозгласили гибель Московского православного царства и наступление царства антихриста. «Истинным царством должно было бы быть русское царство, но этого истинного царства больше нет на поверхности земли. С 1666 г.[4] началось в России царство антихриста. Истинное царство нужно искать в пространстве под землей, во времени – искать в грядущем, окрашенном апокалиптически… Православное царство уходит под землю. Истинное царство есть град Китеж, находящийся под озером… Раскол внушал русскому народу ожидание антихриста, и он будет видеть явление антихриста и в Петре Великом, и в Наполеоне, и во многих других образах… Бежали в леса, горы и пустыни от царства антихриста» (Н.А. Бердяев).

Разгромленная иосифлянская традиция «выходит из истории», оставляя её князю мира сего, продолжая искания-блуждания в искусственно воссоздаваемом укладе – в старообрядчестве. Старообрядцы, борясь с обмирщением Церкви, отвергли саму Церковь. Старообрядчество, несмотря на привлекательность религиозных устоев, обрекает себя на вырождение. Стремление воплотить религиозный идеал искажалось гордыней «единственных обладателей» истины. С уходом защитников старого обряда в подполье в Церкви не осталось сил, способных охранить общество и государство от сползания в секуляризацию и слепую зависимость от Запада. В результате раскола мирская жизнь лишается последней религиозно-авторитетной традиции, религиозное сознание коснеет и не справляется с вызовами времени.

Уходящие были преисполнены гордыни и нетерпимости. Среди раскольников были распространены эсхатологические настроения: патриарх Никон считался антихристом или его предтечей, многие ждали близкого конца света и Страшного суда, – и в этом сказывались иосифлянские мотивы. В старой вере традиционалистов было много рецидивов язычества: «И хотя действовали они под знаменем христианства, объективно же защищали, во многом внесознательно, и глубинные дохристианские основы славянско-русской культуры, художественного мышления, эстетического сознания» (В.В. Бычков).

Раскольникам свойственна патологическая экзальтация, навязчивые видения, маниакальность – признаки идеомании. Подобным состояниям были подвержены и последователи Никона, который стремился учредить своего рода теократию, добившись для патриарха титула великого государя и на несколько лет установив на Руси двоевластие – царя и патриарха. Авторитарный патриарх проводил радикальные церковные реформы в духе времени – секуляризации и западных влияний. Против этого взбунтовалась значительная часть белого духовенства. Прокатолическая теократия не устраивала царя и правящее дворянское сословие, поэтому патриарху Никону пришлось покинуть патриарший престол. Раскол не сводится к конфликту «заложенной в глубине сознания мессианской идеи православного царства, призванного хранить в мире истинную веру… и сомнения в том, что русское царство, Третий Рим, есть истинное православное царство» (Н.А. Бердяев). Болезненно раскололись и мессианская идея, и противоборство ей.

 С точки зрения традиционалистского религиозного сознания, Царство становилось богооставленным. Но двухвековая школа иосифлянства освящала и возвеличивала власть государя, которому должна подчиняться Церковь. К этому времени концепция старца Филофея о Святой Руси превратилась в аргумент для оправдания теократического царства. В народных представлениях о миссии православного царства была сильна утопическая струя, оторванная от исторических реалий, но наполненная приземлёнными идеалами. В духе иосифлянства представления о царстве были радикальными и непримиримыми. Мечта о Священном царстве удовлетворялась пышным и тяжелым благолепием быта и обряда, которые должны создать замкнутый, изолированный и укрепленный остров-острог в океане мирового зла. Такому идеалу не могла соответствовать никакая реальность, для его воплощения потребовалось бы либо разрушить сложившийся уклад, либо выйти из истории. Раскол стал поводом, темой и формой такого пораженческого исхода. «Раскольники начали жить в прошлом и будущем, но не в настоящем. Они вдохновлялись социально-апокалиптической утопией. Отсюда на крайних пределах раскола – “нетовщина”[5], явление чисто русское. Раскол был уходом из истории, потому что историей овладел князь этого мира, антихрист, проникший на вершины Церкви и государства» (Н.А. Бердяев).

Радикализм и катастрофические последствия «спора» свидетельствуют об отпадении от истины и раскольников, и их гонителей. Задолго до раскола раскололось религиозное сознание народа и раскалывалось светское сознание растущей империи. Старообрядчество стремилось противодействовать секуляризации общества, пытаясь консервировать жизнь и реализовать утопию Священного царства; победившее государство стремительно секуляризировалось и отдавалось западным влияниям. От непримиримого столкновения экзальтированной воли религиозной и экспансионистской воли государственной пошли дальнейшие расколы в народной душе, усугубленные петровскими «реформами».

«Если что-либо сделало ленинскую революцию в России возможной, а может быть и неизбежной, то это как раз то, что впервые с такой силой проявилось в старообрядческом расколе, то, чего Раскол был первым, но, увы, не последним “взрывом” и что так метко определил о. Г. Флоровский, назвавший Раскол “первым припадком русской беспочвенности, отрывом от соборности, исходом из истории”… Именно тогда если не возникли, то впервые с такой интенсивностью проявили себя столь часто присущие русскому сознанию – как искушение, как соблазн – одержимость ложными абсолютизмами, легкость разрывов и обрывов, уход из истории, и это значит – из медленного подвига и делания, из ответственности, из “труда и постоянства” – в апокалиптический испуг и утопию, неспособность к трезвенности и самопроверке, к различению духов – от Бога ли они… Потому так соблазнительно нечувствие этого теми, кто, зачарованные старообрядчеством как якобы чудесно сохранившимся куском подлинной, древней, неповреждённой России, за внешней верностью “старому образу” и “быту” не различают изначального пафоса Раскола как пафоса именно испуга и отрицания, не ощущают как раз новизны породившего его мироощущения… Новизны прежде всего самой веры, религиозного опыта. С богословской точки зрения, которую у нас, увы, и всерьёз-то не принято принимать, меньше всего по отношению к исконной вселенской вере Церкви было в старообрядчестве именно “староверия”. Напротив, почти сразу же оно превратилось в радикальное нововерие: “убежали от новизны пустяковой и вошли в дебри новизны сплошной догматической” (А.В. Карташев). Ибо для оправдания своего разрыва и с Церковью, и с царством, то есть основными “координатами” собственного своего мировоззрения, Раскол должен был подменить веру Церкви радикальной апокалиптической схемой, действительно страшным, неслыханным учением об оскудении и “уходе” Благодати. Потому старообрядчество “должно было фактически создавать новую “старую” веру, без иерархии, без Церкви, без полноты таинств, и придумывать новый “старый” обряд, который, во всяком случае в части старообрядческого движения, был по существу гораздо более радикальным нововведением, чем все “никонианские” новшества” (прот. В.В. Зеньковский)… В плане веры и религиозного опыта Раскол был вспышкой – на русской почве и в русском сознании – того уже на заре христианства осуждённого соблазна Церкви, который красной нитью проходит через всю историю христианства и сущность которого, на последней глубине, в действительно еретическом отрицании Богочеловечества, а потому и Церкви как богочеловеческого организма, вечно изнемогающего, но вратами ада неодолимого “до скончания века”… Новой в старообрядчестве была не только вера. По слову Костомарова, сам “Раскол был явлением новой, а не древней жизни”. И в истории русского сознания старообрядчество можно определить как первое явление того идеологизма, которому суждено было стать одним из самых роковых факторов всей дальнейшей истории. Идеологизмом я называю сам факт пленённости и одержимости сознания идеологией, сущность которой всегда в сочетании отвлечённой и утопической идейной схемы с абсолютной верой в её практическую “спасительность” и с фанатическим волевым подчинением ей действительности. И именно идеологией, больше, чем религиозной сектой, был и остался Раскол в своем основном потоке. В нём можно распознать все черты, которые в таком страшном изобилии пришлось с тех пор, в века расцвета и торжества “идеологизма”, испытать и России и миру… Как и всякая идеология, Раскол в истоках своих был “вспышкой социально-политического неприятия и противодействия, социальным движением – но именно из религиозного самочувствия” (Г.В. Флоровский). Как и всякая идеология, Раскол был прежде всего утопией – его мечта была о здешнем Граде, о граде земном, теократическая утопия, теократический хилиазм. Ибо в основе всякой идеологии лежит всегда не определённое и целостное истолкование истории, но абсолютизация одной историософской схемы, которая, будучи принята как абсолютная истина, уже не подлежит проверке “действительностью”, а напротив, сама становится единственным критерием её понимания и оценки. Накинув, как и всякая идеология, свой идеологический аркан на историю, старообрядчество оказалось – как и всякая идеология – слепым к истории, к действительности, неспособным ничего в ней увидеть, распознать, оценить и переоценить, твердокаменно-неподвижным, как в отрицаниях своих, так и в утверждениях» (прот. Александр Шмеман).

«Это было невозвратной растратой духовной энергии, огромным несчастьем в жизни Церкви и России, решающей катастрофой в судьбах Святой Руси. Это раскололо душу народа и помрачило национальное сознание. Ревнители Святой Руси унесли её светоч в подполье. А официальные водители народа, новый “просвещённый” класс, утратив церковное сознание, поддался чарам западной безрелигиозной культуры. Раскол религиозный повлёк за собой и раскол национального сознания; катастрофа удвоилась и осложнилась. Явилось две России: одна народная, с образом Святой Руси в уме и сердце, другая – правительственная, интеллигентная, вненациональная и безрелигиозная. Эта двойная катастрофа застигла Святую Русь врасплох, неподготовленной перед натиском могучего врага» (А.В. Карташёв).

В результате раскола Церковь лишается церковных традиций и Нила Сорского, и Иосифа Волоцкого. Болезнь духа ведёт к немощам общественного и государственного тела. Светская власть явилась инициатором дальнейших разрушений, которые называются «реформами» Петра I.

 

 

Революция Петра I

 

К Петровской эпохе духовные силы России во многом ослаблены в результате восторжествовавшего внутри Церкви иосифлянства и церковного Раскола. Поколению Петра I Россия представляется аморфной массой старья, которую надо перетряхнуть, взнуздать и заковать в железо. Из-за отсутствия внутреннего хребта Россию следует укрепить насильственными мерами. Пётр усугубил болезненные процессы: отрыв от Православия, ослабление и искажение религиозности, умаление исторической роли Церкви, отказ от органичных устоев во имя чуждых форм. Пётр использовал полученное наследие, чтобы усугубить гибельные тенденции. Хотя были исторические основания для созидательного пути.

Образ Петра-реформатора мифологизирован дворянским сословием, созданным Петром, преобразования в России проводились до Петра. Пётр прервал то благотворное, что делалось предшествующими русскими царями, и привёл государство к столетнему кризису. Экономические инициативы Петра разрушили интенсивно развивавшийся хозяйственный уклад и органичную модернизацию, разорили страну, вбросили её в феодализм. В более удачном реформировании армии Пётр заканчивает то, что начали дед, отец и брат с сестрой. Пётр не прорубал окно в Европу, ибо в этом не было необходимости – Европе были давно открыты двери российского дома.

В силу исторических обстоятельств «долго Россия оставалась чуждою Европе. Приняв свет христианства от Византии, она не участвовала ни в политических переворотах, ни в умственной деятельности римско-кафолического мира. Великая эпоха возрождения не имела на неё никакого влияния; рыцарство не одушевило предков наших чистыми восторгами, и благодетельное потрясение, произведенное крестовыми походами, не отозвалось в краях оцепеневшего севера» (А.С. Пушкин). Более столетия для русского правящего слоя было актуальным расширение экономических и культурных связей с Европой. В элите была сильна проевропейская «партия», которая в Смутное время даже одерживала верх в стремлении заполучить польского или шведского короля на московский престол: «Но и в эпоху бурь и переломов цари и бояре согласны были в одном: в необходимости сблизить Россию с Европою. Отселе сношения Ивана Васильевича с Англией, переписка Годунова с Данией, условия, поднесенные польскому королевичу аристократией XVII столетия, посольства Алексея Михайловича» (А.С. Пушкин). Задолго до Петра в Москве процветала Немецкая слобода, населённая европейскими специалистами разного рода. Для создания образа «первого реформатора» историкам пришлось много потрудиться, чтобы фальсифицировать роль царя Алексея Михайловича Тишайшего и особенно непосредственных предшественников Петра I – царя Фёдора Алексеевича и царевны Софьи Алексеевны.

 

Алексей Михайлович олицетворял новый тип государя, не соответствовавший косным идеалам средневековья – «жить косня и ожидая», не спеша, делать что-либо «семь раз отмерив»: кто «коснит и медлит всегда, и тако творяй любим бывает царем» (Иосиф Волоцкий). Алексей Михайлович был лёгким на подъем, энергичным, очень работоспособным. Титул Тишайшего он получил от народа не за то, что был смиренным и кротким, а за то, что стремился к благоустроению и благоденствию государства, к его тишине и покою. Усмиряя мятежи, «тишайший» царь поддерживал порядок в стране.

Старший брат Петра, Фёдор Алексеевич, царствовал с 1676 по 1682 год. Шестнадцатилетний царь проявил себя не по годам зрелым правителем. Для современников Фёдор Алексеевич представлялся царём благочестивым, милосердным, заботящимся о благополучии народа, принесшим стране мир. Из всех детей Алексея Михайловича только младший, Пётр, не готовился к государственному управлению и не получил соответствующего образования. Фёдор Алексеевич, помимо воспитания у обычных учителей, изучал «семь свободных мудростей» у славянского просветителя Симеона Полоцкого. Библиотека царя свидетельствует о прекрасном знании русских, украинских и западноевропейских писателей. Фёдор Алексеевич «великое искусство в поезии имел и весьма израдные вирши складывал» и «к пению был великий охотник». Его дворцы украшались живописью придворных художников. При нём развиваются литература, живопись, музыка (европейские линейные ноты заменяют старинные крюковые), учреждается первый в России театр. Указ Фёдора Алексеевича «Учение историческое» предписывал создать печатный курс русской истории «ко всенародной пользе» русских людей и других народов; он отражал стремление государя «приукрасити всякими добродетельми, и учениями, и искусствами, прославити не токмо нынешние российские народы, но и прежде бывших славных предков своих». Стремление к сохранению исторической преемственности будет попрано Петром.

Способствуя академическому просвещению, Фёдор Алексеевич формировал национальные научные кадры. По его указу в Заиконоспасском монастыре Китай-города образуется светская типография. Он готовил создание университета-академии в Москве. В его «Правилех Московской Академии» говорилось о стремлении государя предоставить наукам «вся царствия благочинное расположение, правосудства управление, и твердное защищение, и великое распространение приобретают!» Академия учреждалась для изучения светских и духовных наук: грамматики, поэтики, риторики, диалектики, логики, метафизики, этики, богословия, юриспруденции «и прочих всех свободных наук», принятых в университетах. Обучение предполагалось вести на русском, латинском и греческом языках. Академия должна была иметь финансовую и юридическую автономию. К обучению допускались представители всех сословий, бедным предоставлялась стипендия. Выпускники академии получали право на занятие высоких государственных должностей в зависимости от успехов в учебе, что приравнивало их к представителям знатнейших родов. «Во избежание ненужной борьбы с косностью старшего поколения царь приказал собирать в казённые приюты детей-сирот и детей убогих родителей (нищих, калек, престарелых, преступников). В зависимости от способностей их следовало учить либо математике, “фортификации или инженерной науке”, архитектуре, живописи, геометрии, артиллерии, либо – делу шелковому, суконному, золотому и серебряному, часовому, токарному, костяному, кузнечному, оружейному. Таким образом, вместо будущих тунеядцев страна получила бы солидных, зажиточных граждан, не тратилась бы на приглашение иноземных специалистов (из которых “многие в тех науках не совершенны”) и постепенно вместо ввоза товаров перешла бы к экспорту собственных изделий: “и так бы богатства множились”» (А. Богданов). При царевне Софье сопротивление ретроградных кругов – «мудроборцев» во главе с патриархом похоронило проект создания всесословного учебного заведения в России, что имело катастрофические последствия для русской истории. Церковная иерархия сопротивлялась насущным изменениям, но раболепно приняла уничтожение патриаршества Петром I.

В царствование Фёдора Алексеевича активно привлекались иностранные военные специалисты, инженеры, мастера, художники. Шло интенсивное культурное заимствование с Запада, причём обществом более активно, чем государством. Вводилась короткая европейская одежда. Велось большое строительство в стиле нарышкинского барокко, сочетающего национальные и западные традиции.

Стремясь к стабильности, Фёдор Алексеевич выдвигал талантливых людей на государственную службу. Царь усовершенствовал гражданский суд, упростил налогообложение, снизил некоторые налоги, простил недоимки – «чтобы богатые и полные люди пред бедными в льготе, а бедные перед богатыми в тягости не были». Фёдор Алексеевич расформировал дворянское ополчение и создал регулярную армию из рекрутированных полков нового строя. Армия оснащается передовым для того времени вооружением: ручными бомбами, бомбомётами и нарезными винтовками. На воронежских верфях задолго до Петра был построен военно-морской флот, эскадра которого из двадцати пяти кораблей в 1674 году прорвалась в Азовское море, совершала рейды на Крым и к турецким берегам. Международная политика царя, сочетающая военные кампании с мирными договорами и дипломатическими союзами, отодвинула границы России к югу на двести километров. В Диком поле на юге России были построены современные фортификационные сооружения, прикрывающие земли, розданные дворянству, что укрепляло социальную базу монархии. В результате поток товарного зерна с юга оживил торговлю, интенсивно росло население южнорусских земель.

 

После ранней смерти Фёдора Алексеевича с 1682 до 1689 года фактической правительницей страны была царевна Софья Алексеевна, которая продолжила начинания отца и брата. Помимо казённых заводов и мануфактур мелкие производства городских ремесленников и крестьян создавали большую часть товаров. Новые торгово-промышленные сословия располагали крупными капиталами и большим количеством работных людей. Они не имели политического голоса и пытались отстаивать свои интересы через представителей во власти. Феодальное государство не могло учитывать жизненные интересы зарождавшихся экономических сословий, что было причиной бунтов в течение XVII века. Власть при Софье осознала, что от решения этого вопроса зависит дальнейший путь развития России, не стала защищать существующий строй подавлением новых сословий и разгромом новой экономики. (Петр I впоследствии пошёл на карательные меры и конфискацию капиталов, заменив капиталистический уклад крепостной промышленностью, подконтрольной бюрократии.) При Софье началась постепенная модернизация хозяйства в западном стиле. Правительница, следуя органичной теории «порядка» Симеона Полоцкого в отношениях между частями «государственного тела», проводит политику умиротворения сословий. Для чего совершенствуется правосудие, ведётся борьба со злоупотреблениями власти, увеличивается роль выборных органов, создаются законы по защите имущества. Власть укрепляла положение дворянского сословия, раздавая новые земли, что требовало присоединения земель в Причерноморье. При Софье Алексеевне в Россию приглашались западные специалисты, внедрялись новые технологии, повышающие конкурентоспособность русской промышленности. Относительные религиозные свободы способствовали привлечению мастеров из Западной Европы, раздираемой религиозными войнами.

Москва к девяностым годам XVII века стала крупнейшим городом Европы, производившим большую часть российских товаров и ведущим большую торговлю. За время правления царя Фёдора и царевны Софьи в городе было построено около 10 000 новых каменных зданий. Население Москвы было довольно образованным для тех времен. «В целом по стране священники и купцы были грамотны почти стопроцентно, монахи – на семьдесят пять процентов, дворяне – на шестьдесят пять процентов, посадские люди – на сорок процентов, крестьяне – на пятьдесят процентов, причём в столице темп роста грамотности с 1670-х по 1690-е годы вырос втрое! Москвичи проявляли повышенный интерес к отечественной и переводной литературе, сами переписывали, редактировали и составляли множество публицистических сочинений, “тетрадей” по острым современным вопросам, в обсуждении которых “на пиршествах и на торжищах и где-либо сойдётся кто друг с другом” участвовали даже “жены и детищи”» (А. Богданов).

Внешняя политика Софьи Алексеевны защищала интересы российских сословий. В 1686 году был подписан договор с Польшей о вечном мире, фиксирующий права России на отвоеванные земли, утверждавший власть Киевского митрополита над православными Польши и Литвы. Реформированная в предшествующие царствования регулярная армия позволила решать геополитические проблемы. Для пресечения опустошительных грабительских набегов на Русь в 1689 году армия дошла до крымского Перекопа. Крым не был завоеван по соображениям общеполитическим – это могло объединить против России европейские государства и могущественную Османскую империю. Поверженное Крымское ханство не представляло былой опасности для России. Огромные земли присоединённого Дикого поля заселялись земледельцами и раздавались дворянству в качестве вознаграждения за военные кампании.

При Софье на европейский лад меняются одежда и образ жизни общества: «Сохранившиеся документы Российского государственного архива древних актов говорят о соревновании вырвавшихся из терема дам в роскоши и изяществе нарядов, дворцовых убранств, мастерстве их певческих и инструментальных капелл, тщательности подготовки праздничных действ» (А. Богданов). Европеизация России до Петра проходила вполне органично. «Мягкая европеизация России по образцу католической славянской Польши сменяется при Петре Великом жёсткой вестернизацией протестантского типа» (М.Н. Громов).

 

Воспитание и обучение Петра Алексеевича не соответствовало русским традициям. Алексей Михайлович больше уделял внимания воспитанию старших детей, при нём Пётр перешёл из рук мамок к дядьке – Н.М. Зотову, приучившему воспитанника к вину и впоследствии назначенному князь-папой «сумасброднейшего, всешутейшего и всепьянейшего собора», главной заповедью которого было повседневное пьянство петровских соратников. Петру пришлось пережить детские ужасы московских восстаний и стрелецких бунтов. На воспитание Петра большое влияние оказала Немецкая слобода – Кукуй, где швейцарский авантюрист Франц Лефорт обучал царевича пьянству и разврату: «К тому времени, как Лефорт умер от горячки, ущербная психика Петра была окончательно расшатана, а его аморальность потрясала современников» (А. Богданов). Москвичи Немецкую слободу прозвали Пьяной слободой. Это второй случай – после Ивана Грозного – воспитания наследника престола вне традиционной системы, – аналогичны и результаты. Невероятно грубые нравы компания Петра демонстрировала в заграничных путешествиях: «В Дептофорде Петру со свитой отвели помещение в частном доме близ верфи, оборудовав его по приказу короля, как подобало для такого высокого гостя. Когда после трёхмесячного жительства царь и его свита уехали, домовладелец подал куда следовало счёт повреждений, произведённых уехавшими гостями. Ужас охватывает, когда читаешь эту опись, едва ли преувеличенную. Полы и стены были заплеваны, запачканы следами веселья, мебель поломана, занавески оборваны, картины на стенах прорваны, так как служили мишенью для стрельбы, газоны в саду так затоптаны, словно там маршировал целый полк в железных сапогах» (В.О. Ключевский).

Такой царь устраивал денационализированные круги, стремящиеся к дворянской диктатуре: «Неудобства непредсказуемого буйства Петра, то заменявшего моду европейского света обличием завсегдатаев немецких кабаков, то надувавшего собутыльника через задний проход, пока тот не лопнет, то скандально возвышавшего безграмотного хама, – искупались в глазах “верхов” его функциональной полезностью. Кто ещё с такой яростью мог пытать и лично рубить топором стрельцов, истребляя их до малолетних и с маниакальным упорством создавая на месте разгромленной армии дворянские и крепостные полки, достаточно замордованные для успешного выполнения карательных функций?!» (А. Богданов).

XVII век – эпоха преобразований, петровское время – крутой перелом. «Реформатор» затеял грандиозные насильственные эксперименты, перетряхнувшие всю Россию. Внешнее и внутреннее положение России было трудным, страна нуждалась в продолжении эффективных преобразований. Россия была окружена враждебными государствами: Речью Посполитой, Швецией, Крымским ханством, Османской империей. Но никто из внешних врагов не являлся смертельной угрозой России. С ними приходилось воевать за удобные выходы к морям. Для этого необходимо было продолжить формирование регулярной армии и создавать флот, завершить модернизацию экономики, развивая новые экономические формы и поддерживая зарождающиеся сословия собственников. Пётр проводит насильственную ускоренную модернизацию путём непомерного усиления государственного гнёта и крепостного права. Вместо развития эффективной экономики насаждался феодальный гнёт над крестьянством и посадскими, частное предпринимательство вытеснялось государственными мануфактурами. Пётр целенаправленно разорял мелкого производителя, по его указанию разрушались сотни домниц, оружейных кузниц, ткацких, которые производили продукт дешевле и более высокого качества, чем государственные мануфактуры, подконтрольные военно-полицейской системе. Пётр впервые создаёт на Руси рабскую экономическую систему, экстенсивную по своей природе, нацеленную на безжалостную эксплуатацию природных ресурсов и человека. Только «свирепый враг своего народа мог выполнить задачу спасения феодального государства, не останавливаясь ни перед какими средствами, чтобы загубить буржуазные тенденции в развитии России, обессилить страну и заковать её в военно-полицейские цепи» (А. Богданов). Неподготовленные авантюристические длительные войны, сопровождающиеся огромными жертвами и непомерными затратами, позволили пробить окно в Европу, построить на костях десятков тысяч людей прозападную столицу империи. В одежде, культуре, образовании, государственном устройстве насаждаются атрибуты европейства. Но послепетровская Россия остаётся экономически самой отсталой страной Европы, со средневековым экономическим укладом.

От петровских «реформ» вымирает и разбегается пятая часть населения страны, вытесняются и уничтожаются традиционные сословия и уклад, насильственно насаждаются чуждые формы. Дворянство разоряет и порабощает низовые сословия – купечество, посад и крестьянство, которое окончательно закрепощается. Уничтожается традиция начальной грамотности мужского населения – когда отец учил сына читать по Псалтири. После Петра крестьяне стали тёмными и мычащими (выражение Н.А. Бердяева) массами. Укрепление армии сопровождалось огромными людскими и материальными жертвами, что замедляло рост российской мощи. Чем были мотивированы подобные «реформы»? «Колоссальные потери в Северной войне, позорное поражение от турок, строительство на костях – всё это имело смысл: страну надо было обескровить, чтобы подогнать под крепостной хомут. Петру удалось не только остановить естественный рост численности населения, но уже к 1710 году сократить количество крестьянских дворов на девятнадцать с половиной процентов, а местами – на сорок – сорок шесть процентов!» (А. Богданов).

Петровская дворянская революция окончательно сломила государственную систему Московской Руси. Указ о престолонаследии парализовал самодержавную власть, которая на столетие отдаётся на откуп дворянству. Русь до Петра была самым небюрократическим государством в Европе: «Бюрократия в России XVII века, представленная классической фигурой дьяка, воспринималась всем населением, начиная с низов, только как администрация. Власть же, за исключением верховной власти самодержавного государя, была представлена выборным элементом. “Лучшие люди” судили вместе с любым судьей (зачаточная форма суда присяжных…). Выборные должностные лица управляли волостями (земские старосты и целовальники), выборные, наподобие англосаксонских шерифов, лица отвечали за полицейский порядок и низшее уголовное законодательство (губные старосты и целовальники). По сути дела, власть имела под собой мощную демократическую базу… На высшем уровне даже до созыва первого Земского собора (парламента Русского государства) сохранялась сильная аристократическая традиция, ибо правительство государства (боярская Дума) было аристократическим. Бюрократический элемент в Думе был представлен лишь несколькими дьяками» (В.Л. Махнач). Традиционное управление Московского государства заменяет петербургское чиновничество. Пётр в Европе заимствует бюрократические формы, поэтому сводит на нет народное представительство и местное самоуправление.

До Петра Земские соборы на Руси созывались 57 раз. Соборы решали вопросы налогообложения, принимали законы: Судебник 1550 года, «Приговор» собора первого ополчения 1611 года, «Соборное деяние» об упразднении местничества 1682 года. Соборы выступали с законодательными инициативами, решали вопросы внутреннего управления, торговли и промышленности. Земский собор 1653 года принял гетмана Хмельницкого «со всем войском казацким» под царскую руку. Неоднократно Земские соборы избирали нового царя, а во времена бесцарствия принимали на себя полноту верховной власти. «Если иностранец приезжал в Москву из страны, имевшей представительный орган, он не просил объяснить, что такое Земский собор. Для польского подданного Филона Кмиты собор 1580 года – сейм. Англичанин Джером Горсей опознает собор 1584 года как парламент, ливонский дворянин Георг Брюнно называет собор 1613 года рикстагом, а немец Иоганн Готгильф Фоккеродт приходит к выводу, что это был “род сената”» (А.Б. Горянин). Сведения о Земских соборах после 1653 года единичны. Пётр вовсе их упраздняет.

Упразднил Пётр и Боярскую думу (русский аналог палаты лордов), которая существовала с X века. Для того времени это был вполне демократичный орган государственного управления: спорные вопросы вызывали крик и шум велик и речи многие во боярех. Не все решения думы нуждались в утверждении государя, большинство решений принималось без государя.

«В допетровское время местная, земская власть в России была выборной. Вертикаль власти от воеводы вниз была представлена уездными, волостными и посадскими самоуправляющимися органами. В городах существовали свои структуры средневекового гражданского общества – “сотни” и слободы с выборными старостами. Судебник 1497 года запрещал суды без участия присяжных (“на суде… быть старосте и лучшим людям целовальникам”)» (А.Б. Горянин). Пётр окончательно разрушил основу соборов – низовое земство, самоуправление, заменив их бюрократической системой.

«Среди панорамы этатистов мировой истории Пётр был одним из наиболее выдающихся. Он не случайно играл всю жизнь в службу и получал чины, он искренне служил государству, как Левиафану Гоббса… В сфере государственного созидания Пётр выступает большим последователем Гоббса, чем сам Гоббс. Он создаёт одну из наиболее бюрократизированных систем в мировой истории. Петровские реформы привели к чудовищному росту бюрократического аппарата. Выросла и коррупция, так как нормальные в демократическом и аристократическом обществах неформальные связи, объявленные бюрократической системой вне закона, стали незаконными неформальными связями. Сверхбюрократическая система Петра работать не могла, поэтому на протяжении XVIII – первой половины XIX века шло постоянное смягчение бюрократического характера государства» (В.Л. Махнач). Менялось не только государственное устройство, но и сознание правящего слоя, которому «табель о рангах заменяет и символ веры, и самое мировоззрение» (Г.В. Флоровский). Центральные учреждения огромного бюрократического аппарата комплектовались преимущественно из иностранцев. Пагубное воздействие духа иностранщины будет сказываться в течение всего XVIII века.

«Петру удалось на века расколоть Россию на два общества, два народа, переставших понимать друг друга. Разверзлась пропасть между дворянством (сначала одним дворянством) и народом (всеми остальными классами общества)… Отныне рост одной культуры – импортной совершается за счёт другой – национальной. Школа и книга делаются орудием обезличения, опустошения народной души. Я здесь не касаюсь социальной опасности раскола: над крестьянством, по безграмотности своей оставшимся верным христианству и национальной культуре, стоит класс господ, получивших над ним право жизни и смерти, презиравших его веру, его быт, одежду и язык, в свою очередь презираемых им. Результат получается приблизительно тот же, как если бы Россия подверглась польскому или немецкому завоеванию, которое, обратив в рабство туземное население, поставило бы над ним класс иноземцев – феодалов, лишь постепенно, с каждым поколением поддающихся неизбежному обрусению» (Г.П. Федотов).

 

Тираническое «государство утверждает себя самоё как единственный безусловный и всеобъемлющий источник всех полномочий, и всякого законодательства, и всякой деятельности или творчества. У Церкви не остаётся и не оставляется самостоятельного и независимого круга дел, ибо государство все дела считает своими» (Г.В. Флоровский). Пётр умалил роль Церкви в жизни общества и воспитании народа, уничтожил патриаршество, заменив его Синодом по протестантскому образцу. С тех пор Церковь порабощена государственной бюрократией, духовенство унижено социально-политически и экономически. «Церковь в обмороке с Петра» (Ф.М. Достоевский).

«Реформам» в Церкви предшествовали кампании поругания святынь – от запрещения часовен и колокольного звона, переплавки колоколов на пушки до высмеивания церковных канонов. Пётр специально учреждает «сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор», – шутовская организация, и в то же время своего рода «орден» его единомышленников, цель которого – глумление над всем, что в обществе ценилось и почиталось как исконно-бытовые или морально-религиозные устои. «Жители Москвы, а позднее и Петербурга не раз наблюдали сцены дикого разгула, которые устраивались “собором”. Скажем, на святки человек двести членов “собора”, на десятках саней, с песнями и свистом ездят всю ночь по городу, заезжают в дома, “славят” хозяев, а те угощают их и платят за “славление”. Напивались при этом мертвецки. На Великий же пост, наоборот, его всешутейство князь-папа устраивает покаянную процессию – “соборяне” на ослах, волах, в санях, запряженных свиньями, козлами, медведями, в вывороченных полушубках шествуют по улицам и площадям. Изображают смирение, показное, конечно» (В.И. Буганов). Чудовищное святотатство возмущало православных людей, что было одним из многочисленных поводов для распространения слухов о царе-антихристе. В отношении к Русской Православной Церкви Пётр подражал «передовой» Европе. «Европеизацией объясняются и петровские кощунственные выходки… Европа эпохи Петра вела лютеранскую борьбу против католицизма. И арсенал снарядов и экспонатов петровского антирелигиозного хулиганства был попросту заимствован из лютеранской практики… Пётр только переменил адрес: вместо издевательства над католицизмом стал издеваться над Православием» (И.Л. Солоневич).

Царь подчинил Церковь государственно-бюрократической машине. «Пётр отводил Церкви роль бюрократического института, полностью лишив её самостоятельности» (С.С. Бычков). «Церкви предстояло сделаться церковью чиновников, “коллегией”, и даже церковью доносчиков, ибо государством было предписано и санкционировано нарушение тайны исповеди, из чего возникло такое уродливое явление, как “исповедальный учёт”» (А.М. Панченко). Пётр насаждал протестантский абсолютизм, в котором Церковь управляется монархом. Внедрение западной лжетеократии было подготовлено ложной теократической концепцией иосифлянства, которое ориентировалось на чуждые заимствования. «Фактически установился в России некий “цезарепапизм” в духе Реформации… Начинается “вавилонское пленение” Русской Церкви… Духовенство в России с Петровской эпохи становится “запуганным сословием”. Отчасти оно опускается, или оттесняется, в социальные низы. А на верхах устанавливается двусмысленное молчание. Лучшие замыкаются внутри себя – уходят во “внутреннюю пустыню” своего сердца, ибо во внешнюю пустыню в XVIII веке уходить не дозволялось. Эта запуганная скованность “духовного чина” есть один из самых прочных итогов Петровской реформы. И в дальнейшем русское церковное сознание долгое время развивается под этим двойным торможением – административным приказом и внутренним испугом» (Г.В. Флоровский).

Монашество – авторитетное для предшествующих правителей – раздражало Петра; он считал монахов бездельниками и велел изъять из монастырей чернила, лишив учёное монашество возможности сохранять традицию летописания. В результате «реформ» Петра I Церковь окончательно перестала быть авторитетным духовным водителем нации. «Церковь ограблена, поругана, лишена своего главы и независимости. Епископские кафедры раздаются протестантствующим царедворцам, веселым эпикурейцам и блюдолизам. К надругательству над Церковью и бытом прибавьте надругательство над русским языком, который на полстолетия превращается в безобразный жаргон. Опозорена святая Москва, её Церкви и дворцы могут разрушаться, пока чухонская деревушка обстраивается немецкими палатами и церквами никому не известных, календарных угодников, политическими аллегориями новой империи. Не будет преувеличением сказать, что весь духовный опыт денационализации России, предпринятой Лениным, бледнеет перед делом Петра. Далеко щенкам до льва. И провалившаяся у них “живая” Церковь блестяще удалась у их предшественника, который сумел на два столетия обезвредить и обезличить национальные силы Православия» (Г.П. Федотов).

Так писал о Петре I лев Толстой: «С Петра I начинаются особенно близкие и понятные ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжёт, закапывает живыми в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует... сам, забавляясь, рубит головы, кощунствует, ездит с подобием креста из чубуков в виде детородных членов и подобиями Евангелий — ящиком с водкой... коронует б...дь свою и своего любовника, разоряет Россию и казнит сына... и не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему».

 

Петровская революция разрушала традиционное и навязывала чуждое во всех сферах жизни. «Пётр I своей приверженностью к искусству, политическим и социальным формам североевропейских протестантских, голландско-германских стран противостоял и национальной традиции, и национальному вкусу. Ему нравилось на Западе не то, что нравилось его подданным… Русскому художественному вкусу соответствовали итало-фламандские формы, можно было заимствовать их, но Пётр насильственно навязывал голландско-германские… Пётр нарушал традицию нормального взаимодействия с другими культурами, навязывая не то, что органически устраивало большинство его подданных. Он навязывал России облик Голландии, причём не настоящей, а сочинённой им самим» (В.Л. Махнач). От параноидальных грёз реформатора берёт начало иллюзия «русского Запада», по образу которой «реформируется» Россия в течение трёх столетий.

Пётр совершил антирусскую революцию, попирающую базовые ценности русской цивилизации, иначе «к чему было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет, стеснять свободу духовенства? К чему ставить иностранные формы жизни на первое почётное место и тем самым накладывать на всё русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время?» (Н.Я. Данилевский). Необузданно жестокий, беспринципный и развратный царь был личным примером дичайших проявлений: «Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжёт, закапывает живыми в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует» (Л.Н. Толстой). Русский царь насаждал в стране чуждые русскому моральному чувству нравы. В частности, Пётр внедрял доносительство: «Того ради, кто истинный христианин и верный слуга своему государю и отечеству, тот без всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делах». Император воспитывал касту доносчиков и шпионов, во многих указах объяснял, как и кому следует доносить, ободрял робких и честолюбивых карьеристов, грозил наказанием трусливым.

«Реформы» Петра I разорили Россию, разрушили традиционные ориентиры народной души, раскололи общество на враждебные лагеря. «Пётр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государства, подобно физическому… Сей дух и вера спасли Россию во времена самозванцев: он есть не что иное, как привязанность к своему народному достоинству. Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в их собственном сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам?» (Н.М. Карамзин). Попрание национального духа ослабило могущество России. Хвалёная государственная мощь, опираясь на искусственные костыли, нередко оказывалась несостоятельной. «Если Россия до Петра Великого по своей культуре могла считаться чуть ли не самой даровитой и плодовитой продолжательницей Византии, то после Петра Великого, вступив на путь романо-германской “ориентации”, она оказалась в хвосте европейской культуры, на задворках цивилизации» (Н.С. Трубецкой).

Дворянская культура – детище Петра, для дворян отец-основатель был преисполнен добродетелей. Поэтому представители дворянской культуры заблуждались насчёт подлинной исторической роли Петра I. Для многих Пушкин является авторитетным апологетом преобразователя. «Судя по нескольким высказываниям, Пушкин видел революционные черты и в образе Петра Первого. О “революционной голове” Петра упоминается ещё в заметках 1823 года. В заметке “О дворянстве” (1830) эта тема звучит ещё более определённо: “Средства, которыми достигается революция, недостаточны для её закрепления. Пётр I – одновременно и Робеспьер и Наполеон (воплощение революции)”. Однако эта линия практически не развивается ни в художественных произведениях, ни в “Истории Петра”» (Г.А. Анищенко).

 

Новации Петра усугублялись его наследниками в течение «вольнолюбивого» XVIII столетия, когда закрывались храмы и монастыри, уничтожались иконы и православные книги, подавлялось духовенство, насильно гуманизировались по западным образцам духовные школы. Процесс освобождения дворян от государственной службы завершается указом Петра III «О вольности дворянской», расширенным Екатериной II. Многие тёмные стороны петровского царствования были продолжены Екатериной: «Со временем история оценит влияние её царствования на нравы, откроет жестокую деятельность её деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетённый наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки её в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами её столетия, – и тогда голос обольщённого Вольтера не избавит её славной памяти от проклятия России… Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала, ободрённые таковою слабостию, они не знали меры своему корыстолюбию, и самые отдалённые родственники временщика с жадностию пользовались кратким его царствованием. Отселе произошли сии огромные имения вовсе не известных фамилий и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа. От канцлера до последнего протоколиста всё крало и всё было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила и своё государство. Екатерина уничтожила звание (справедливее название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т.е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции. Екатерина уничтожила пытку, а тайная канцелярия процветала под её патриархальным правлением; Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешёл из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой её смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами – и Фонвизин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность» (А.С. Пушкин).

Екатерина продолжила петровскую политику уничижения и разорения Православной Церкви. «Екатерина явно гнала духовенство, жертвуя тем своему неограниченному властолюбию и угождая духу времени. Но, лишив его независимого состояния и ограничив монастырские доходы, она нанесла сильный удар просвещению народному. Семинарии пришли в совершенный упадок. Многие деревни нуждаются в священниках; бедность и невежество этих людей, необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною своею должностию. От сего происходит в нашем народе презрение к попам и равнодушие к отечественной религии» (А.С. Пушкин). Пётр I сделал собственностью государства церковные доходы, Екатерина II распространила это на церковные земли, в результате «ударила по русской культуре секуляризацией 80% монастырей, бывших хранилищами летописей и древних икон. Введенные ею закрытые учебные заведения превращали самых способных русских во второстепенных европейцев; при этом подразумевалось забвение традиций» (Л.Н. Гумилев). Богатая, социально активная Церковь была разорена государством. Духовный и нравственный авторитет нищенствующего и малообразованного духовенства (либо пришлого с Украины, образованного почти не православно) падает. Монашество перестаёт быть носителем русской учёности, так же как крестьянство, посад – носителем начальной образованности, а купечество – светской русской культуры. Жизнь и культура стремительно секуляризуются.

Разлагаются государственный и общественный уклады, склад души русского человека, в котором культивируются чужеродные качества, что отзывается болезненными проявлениями: «Сознание этих новых людей экстравертировано до надрыва. Душа теряется, растеривается, растворяется в этом горячечном прибое внешних впечатлений и переживаний. В строительной сутолоке Петровского времени некогда было подумать и опомниться. Когда стало свободнее, душа уже была растрачена и опустошена. Нравственная восприимчивость притупилась. Религиозная потребность была заглушена и заглохла. Уже в следующем поколении начинают с тревогой говорить “о повреждении нравов” в России. И, скорее, не договаривают до конца. То был век занимательных авантюр и наслаждений повсюду… В душе образованного человека в России XVIII века сказывается “общая усталость и боль”. Лучшим людям Екатерининского времени в искании правды жизни приходилось проходить в этот век легкомыслия и беспутства через стремнины хладного безразличия и самого жгучего отчаяния» (Г.В. Флоровский).

«Реформа Петра Великого и без того нам слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом. С самого начала народ от неё отказался. Формы жизни, оставленные ему преобразованиями, не согласовались ни с его духом, ни с его стремлениями, были ему не по мерке, не впору. Он называл их немецкими, последователей великого царя – иностранцами. Уже одно нравственное распадение народа с его высшим сословием, с его вожатаями и предводителями показывает, какою дорогою ценою досталась нам тогдашняя новая жизнь. Но, разойдясь с реформой, народ не пал духом. Он неоднократно заявлял свою самостоятельность, заявлял её с чрезвычайными, судорожными усилиями, потому что был один и ему было трудно» (Ф.М. Достоевский). С тех пор ведущим сословием становится искусственно взращённое по западным стандартам чиновное дворянство, вытеснившее учёное монашество, священство, предприимчивое купечество.

Послепетровский XVIII век был веком разложения нравов элиты, потрясающей государство переворотами и стремящейся к безудержному обогащению, веком подчинения Церкви, низовых сословий и порабощения крестьянства. Тем не менее накопленных национальных энергий хватило на строительство мощной государственности и на колонизацию огромных пространств.

 

 

Корни катастроф

 

Причины рассмотренных катастроф во многом коренятся в предшествующих катаклизмах в национальной душе. «Когда мы вдумываемся в трагическую судьбу древнерусской культуры – и прежде всего русской Церкви, – для нас трагедия эта воплощается в двойном и взаимно связанном расколе конца XVII века: расколе старообрядчества и расколе Петра. Пётр вырос под угрозой раскольнических стрелецких бунтов, и не было более ожесточённых врагов его дела, чем последователи “старой веры”. Пётр продолжал в государстве и быте реформу, начатую Никоном в Церкви. Реформа Никона была скромна и совершенно ортодоксальна, реформа Петра ломала все устои древней жизни. Но по приёмам своего проведения, по своей насильственности реформа Никона уже предвещала революцию Петра. И в обоих случаях эта насильственность, принимавшая характер жестокого гонения, была до известной степени вынужденной. Оправданием ей может служить склероз русской жизни, окостенелость её, которая не допускала органического обновления. Старина не хотела обновляться, её приходилось ломать – ради сохранения бытия самой России. Роковые последствия этой церковно-государственной революции слишком известны, слишком болят ещё в нас, чтобы на них стоило останавливаться. В религии – конец византийской “симфонии” Церкви и государства, ведомственное включение Церкви в государство, порабощение епископата, принижение духовенства, утрата Церковью надолго своего национального лица, при переходе водительства к малороссам с их католицизирующими, отчасти протестантскими тенденциями. Наиболее страшное – полная секуляризация христианства. На противоположном полюсе, в народных глубинах, горячая, но тёмная религиозность, плодящая изуверские секты, в отрыве от Церкви засыхающая, безблагодатная, не творческая, но всё же мощная рядом с видимой слабостью господствующей Церкви. Возвращаясь к исходному моменту кризиса, мы стоим перед требующим объяснения склерозом XVII века. Теория “бытового исповедничества”, усматривающая в нём самую природу русской религиозности, может служить лишь к оправданию старообрядческого раскола, но не удовлетворяет того, кто умеет различать в Древней Руси богатое цветение духовной жизни. Окостенелость XVII века в основном стволе русской культуры, несомненно, явление упадочническое, а не первичное. Вещественным выражением её может служить сухость московской иконописи XVII века (до немецких влияний), немощное завершение могучей русской живописи XV–XVI веков. Политическому и религиозному кризису XVII века должен был предшествовать иной кризис… Это кризис начала XVI века, известный под именем борьбы “иосифлян” и “заволжцев”. От духовного кровопускания, которое Русская Церковь претерпела в княжение Василия III, она никогда не могла оправиться совершенно. Но, чтобы уяснить себе весь смысл этого явления, надо поставить его в связь с основной линией развития духовной жизни в Древней Руси» (Г.П. Федотов). Победу иосифлянства над нестяжателями Георгий Федотов называл трагедией древнерусской святости.

 

Процесс секуляризации христианской цивилизации был неизбежным по историософской логике возрожденческого гуманизма: эмансипация человека, ориентация на познание самого себя, изучение и освоение природы сопровождается автономизацией натуралистического знания от религиозного мировоззрения. Не могла избежать секуляризации и Русь, не изолированная от христианского мира. Но формы, масштабы и степень разрушительности секуляризации зависели от позиции Церкви и ведущего слоя, политики власти, реакции народного благочестия. Обмирщение культуры не обязательно приводит к апостазии (вероотступничеству) и богоборчеству. Русское православное общество оказалось неспособным дать адекватный ответ на исторические вызовы.

Ретроградное иосифлянство разоружило русское церковное сознание в борьбе с секуляризацией. Оно ориентировало на чуждые заимствования, было формой натуралистического благочестия, от которого один шаг до материалистического миропонимания. Натуралистическая религиозность обмирщала Церковь, перегружая её материальными функциями, духовно ослабляя её. Иосифлянство отвергло нестяжательскую традицию духовного воспитания человека, что не могло компенсироваться нормами бытового исповедничества. Образ Бога в иосифлянстве как жестокого судии далёк от Бога христианского благовестия, преисполненного любви и милосердия, принимающего крестные страдания ради спасения людей. Вера, проистекающая из страха наказания, не крепка и не выдерживает испытаний, легко впадает в богоотрицание. Духовные и нравственные нормы оказываются не усвоенными, если внушаются боязнью Страшного суда. Иосифлянство умаляло образ христианского Бога, что вело к разнузданию человеческого своеволия.

Процесс обмирщения привёл к поражению иосифлянского бытового исповедничества, ориентированного на внешнюю сакрализацию жизни. Секуляризация государства – это катастрофа центральной иосифлянской утопии Священного Царства. Натуралистическая религиозность оказалась неспособной контролировать материальную сферу жизни, пораженчески ушла из жизни – самосжигаясь в скитах, либо в раскол, пытаясь консервировать в своих общинах осколки натуралистического благочестия. Обессиленная Церковь не смогла противостоять вызовам эпохи и защититься от петровского погрома церковных традиций. Духовные православные традиции хранились праведниками на периферии церковной и общественной жизни.

Отношение к секуляризации вырабатывалось в кружке ревнителей благочестия, в котором с 1645 года сошлись будущие лидеры никонианства и раскольников. «Боголюбцы не звали людей в скиты и в монастыри, не прославляли… “прекрасную пустыню” – они предлагали “спасаться в миру”, заводили школы и богадельни, проповедовали в храмах, на улицах и площадях. Личная проповедь – тоже новация. Она уже несколько веков не существовала в русской Церкви и в русской культуре» (А.М. Панченко). Ведя просвещенческую деятельность, боголюбцы организовывали книгопечатание. «Юный царь Алексей не просто им мирволил – он был деятельным членом кружка ревнителей благочестия и всецело поддерживал пуританскую программу оцерковления русского быта, “русскую реформацию”, как выражались иностранные наблюдатели. В “нижегородских пределах” эту программу ретиво проводил в жизнь молодой Аввакум» (А.М. Панченко). Ретиво проводили церковные реформы все участники кружка во главе с царём, жёсткость была другой стороной духовной немочи. «Репрессии признак не силы, а слабости Церкви, которая впервые испугалась мирской культуры как способного к победе соперника. Теоретическое основание этих гонений создали “боголюбцы”, выдвинувшие программу оцерковления жизни и оцерковления человека… Они как бы низводят на землю идеалы спасения души… Цель программы оцерковления жизни – противостояние набиравшей силу секуляризации» (А.М. Панченко).

Среди ревнителей благочестия были люди противоположных духовных формаций, отражавших назревавший раскол церковной общественности: просветители, насаждавшие чуждые идеалы, и охранители, которые в борьбе с зловредными тенденциями защищали историческую косность: «Это был не историографический, а историософский спор – спор об историческом идеале, исторической дистанции, о соотношении духа и интеллекта, человека и времени, о вечности и бренности, о прошлом, настоящем и будущем» (А.М. Панченко). Ни одна из сторон не дала подлинно православные ответы на актуальные вопросы.

Для средневекового сознания история не зависела от воли человека, несла сакральный смысл, определяла судьбу будущего, а культура являлась совокупностью вечных идей, имела вневременной и вселенский смысл. В XVII веке стирается граница между сакральным и профанным миром, между вечностью и бренным существованием, история и культура не зависят от Божественного, человек пытается овладеть ими, превратить в предмет потребления. Если в традиционном мировоззрении история душеполезна – врачует душу, то для новых учителей «история – не идеал, а иллюстрация. Отношение к истории не может быть сведено к “душеполезности”. История самоценна вне отношения к Богу, вечности и душе, она так же “интересна”, как интересен самый процесс творчества и познания… История являет собой нечто вроде рассыпанной мозаики, все фрагменты которой равноправны. Их равноправие, в частности, обусловлено тем, что они отделены от времени, в котором живёт автор, большей или меньшей дистанцией. Всё это – дела давно минувших дней, которые прямо не касаются далёких потомков. К истории можно относиться как к уроку, её можно “аппликовать” на современность, она даёт пищу для размышлений, для забавы, для развлечения. Но история – и в этом главное – нимало не предопределяет судьбу этих потомков, их земное бытие. Прошлое мертво… Здесь выражена новая историософия. История – это память, поэтому ею владеет человек, который в состоянии её оживить, поставить себе на службу… Так в русской культуре появилась идея бесконечности истории, так “воскрешение прошлого” породило переориентацию на будущее» (А.М. Панченко). Новый человек по-иному видел и конец времён. «Для средневекового сознания проблема состояла не в том, что наступит в будущем, а в том, когда это совершится. Средневековье жило в напряжённом ожидании Страшного суда и постоянно “вычисляло” его. Эти эсхатологические ожидания особенно характерны для старообрядцев… Они жили в эсхатологическом времени, полагая, что Страшный суд – у порога или уже наступил. Иначе смотрели на будущее “новые учителя”. В барочной культуре тема Страшного суда – одна из ведущих… Но это именно тема, это культура, искусство – всё что угодно, только не вера… В европеизированной культуре идея Страшного суда превратилась именно в идею, стала чем-то “нечувственным”, бесконечно далёким, не учитываемым в исторических прогнозах. Из предмета веры Страшный суд стал предметом искусства, даже предметом ученических упражнений в стихотворстве… Исторический акцент переместился с вечности на землю, с прошлого на будущее, и русские люди – та их часть, которая строила или приняла новую культуру, – перестали думать о сроках светопреставления и готовиться к нему. В связи с этим естественно изменилось и отношение к настоящему. Если прежде настоящее воспринималось как эхо вечности, эхо прошедшего, то теперь оно стало зародышем будущего. Понятие “обновления” приобрело тот смысл, который оно имеет и сейчас. Для барочной культуры обновление – это дело рук человеческих, это накопление нового, того, чего не делали и не сделали раньше. Барочная “новизна” есть преодоление прошлого, а в русских условиях – полный и решительный с ним разрыв. Что касается ревнителей древнего благочестия, то новая историософия, отодвинувшая Страшный суд в бесконечное будущее, превратившая его в мираж, – эта историософия для них как раз и означала реально наступивший конец света... Эсхатологическое отчаяние проявилось в России задолго до раскола Церкви... Не реформа Никона в этом повинна, а перестройка древнерусской жизни вообще. Верхи предлагали русским людям новое будущее, но с точки зрения тех, кто не мог отрешиться от средневекового сознания, этим верхи будущее у них отнимали. “Самоуморения” и самосожжения, которые в совокупности не поддаются никакому рациональному объяснению, и были попыткой вернуть это утраченное будущее» (А.М. Панченко). Новое сознание выхолащивало религиозный смысл истории и её завершения, а сознание иосифлянски-традиционалистское натурализировало представления о Страшном суде, с противоположных позиций лишало историю её подлинно мистического значения.

С изменением восприятия времени менялись многие представления, другой смысл приобретали культура, искусство. «Символом окказионального[6] искусства можно считать фейерверки, столь любимые в Петровское время. Искусство стало фейерверком, ослепительной и красивой, но мгновенной вспышкой, которая тут же гасла. Тогда думали, что настоящее искусство – в будущем. Средневековью с его ориентацией на вечность и на прошлое была одновременно присуща любовь к настоящему, к земной реальности. Петровская эпоха, начертавшая на своем знамени лозунг полезности, нетерпимая к рефлексии, созерцанию и богословствованию, – это, в сущности, эпоха мечтателей. Ещё один плод, возросший на почве новой историософии, – идея быстротечности времени, идея чисто ренессансная… Боязнь промедлить, не успеть, не совладать со временем – типичная черта зрелых лет царя Алексея. При Петре она преображается в практику постоянных реформ» (А.М. Панченко). Птенцы гнезда Петрова из мечтателей превращались в агрессивных утопистов. Идеологическая мания принуждает людей радикально ломать многовековую жизнь и проводить кровавые эксперименты, к чему и сводилась практика постоянных реформ.

Новые учителя были первыми русскими западниками, которые считали, что Русь лишена мудрецов, преисполнена невежества, шествует во тьме, без правильного образования, без света наук. Поэтому «в Москве невежества темность прогоняти» надлежит просветительством и образованием. При этом «отрицается почти всё, что было создано за семь столетий, протекших со времён Владимира Святого. Отрицаются книги и профессиональная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрещении строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты – например, институт юродства, который на Руси выполнял важнейшие функции общественной терапии. Анафеме предаются и событийная культура, и культура обиходная, вся национальная топика и аксиоматика, вся сумма идей, в соответствии с которыми живёт страна, будучи уверенной в их незыблемости и непреходящей ценности. Притом цель этого отрицания – не эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах “новых учителей” русская культура – это “плохая” культура, строить её нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого “просветити россов” – конечно, по стандартам западноевропейского барокко» (А.М. Панченко).

Традиционалисты боролись с гипертрофированным грекофильством и латинством никониан. Они правомерно утверждали, что русские не исказили церковный обряд, ибо в X веке двумя перстами крестились в Киеве и в Византии; к XVII веку на Руси сохранилось ранневизантийское установление, а греки от него отошли. Традиционалисты противостояли замене веры культурой. Правые в критике и обличениях (излишне агрессивных), консерваторы не смогли противопоставить чуждым веяниям творческую альтернативу. Они примитивизировали смыслы: чуждой, но учёной культуре барокко могли противопоставить только «мужичью» культуру святой Руси.

Автономизация от религии распространялась на быт, культуру, политику, на несакральные сферы. На неизбежную секуляризацию иосифляне отвечают попыткой радикальной сакрализации жизни: «Еще погруженный в старые представления, но уже лишённый стабилизирующих основ древнерусской жизни, десоциализированный, одинокий, смятённый человек мог понять себя лишь как величину сакральную и, чтобы обрести равновесие, перемещал себя из обыденности в сакральный мир» (М.Б. Плюханова). Но всю жизнь невозможно обустроить по монастырскому уставу, утопичные попытки свидетельствуют о потере чувства меры. Когда сакральное заполняет профанное, меркнет само сакральное, ибо подлинно сакральными центрами на земле являются Церковь Божия и душа человека, спасающаяся в Церкви. Поэтому успешно противостоять секуляризации можно христианской духовностью, носителями которой были нестяжатели.

Ретроградно-иосифлянская позиция была утопической и потому бесперспективной. Секуляризация не сводится к апостазиивероотступничеству, она была негативным, но неизбежным следствием познания человеком природы и самого себя. Натуралистическое рационалистическое сознание Нового времени в некоторых измерениях было более углубленным и реалистичным по сравнению с наивным мифологическим сознанием Средневековья. «В средневековом историческом повествовании человек “абсолютизируется” – он либо абсолютно добр, либо абсолютно зол. Переходы из одного состояния в другое возможны (в том случае, например, когда язычник становится христианином), но это не постепенный, сопровождаемый колебаниями и рефлексией процесс, а резкая, мгновенная метаморфоза. Авторы первых десятилетий XVII в. уже не считают злое или доброе начало в характере человека чем-то исконным, раз навсегда данным. Изменчивость характера, как и его контрастность, сложность, противоречивость, теперь не смущает писателя. Напротив, он доискивается причин такой изменчивости, указывая, наряду с общим постулатом о “свободной воле”, на тщеславие, властолюбие, влияние других людей и проч. “Открытие характера” – общая примета всех более или менее заметных памятников, возникших вскоре после воцарения династии Романовых… Это привело к художественной рефлексии о человеке» (А.М. Панченко).

Сопротивление секуляризации бессильно в огульном и нереальном отрицании нового. Подлинная христианизация требует не фанатической защиты сложившихся исторических форм, а одухотворения реальной жизни. В первые века христианства Церковь не призывала христиан к отвержению Римской империи и к уходу в катакомбы. Ревнители христианства, защищая чистоту веры вплоть до принятия мученичества, одухотворяли реальную жизнь. Церковь устами отцов и учителей давала внятный ответ на ереси и соблазны эпохи. В результате гонитель христиан – империя добровольно сложила знамена перед Церковью.

У Руси был исторический шанс для эффективного противостояния неизбежной секуляризации жизни: 1) уступить секуляризации натуралистические сферы: быт, социально-экономическую и политическую жизнь, науку, отчасти культуру как средостение между профанной и сакральной сферами жизни; 2) охранять подлинно сакральные центры – Церковь и традиции духовного формирования человека; 3) не сакрализуя материальную жизнь, освящать её духовной энергией сакральных центров, давать религиозный ответ на жизненные проблемы. Цельное и всеобъемлющее религиозное мировоззрение должно привлекать человека не физическим насилием или мистическим запугиванием, а духовным авторитетом истины, что открывает новые возможности преображения жизни.

 

Таким образом, «духовное окостенение русской жизни делало неизбежным как церковный раскол старообрядчества, так и культурный раскол Петра… Ныне уже ясно, что основной путь московского благочестия прямо вел к старообрядчеству. Стоглав недаром был дорог Расколу, и Иосиф Волоцкий стал его главным святым. Вместе с Расколом большая, хотя и узкая, религиозная сила вышла из Русской Церкви, вторично обескровливая её. Но не нужно забывать, что первое великое духовное кровопускание совершилось на 150 лет раньше. Тогда была порвана великая нить, ведущая от преп. Сергия; с Аввакумом покинула Русскую Церковь школа св. Иосифа. Нуль святости в последнюю четверть XVII века – юность Петра – говорит об омертвении русской жизни, душа которой отлетела. На заре своего бытия Древняя Русь предпочла путь святости пути культуры. В последний свой век она горделиво утверждала себя как святую, как единственную христианскую землю. Но живая святость её покинула. Пётр разрушил лишь обветшалую оболочку святой Руси. Оттого его надругательство над этой старой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление» (Г.П. Федотов).

Радикальность петровской революции не мотивируется исторической необходимостью насильственного разворота России к Европе. Русская культура никогда не была замкнута и отчуждена от влияний. Интерес к технологической стороне европейской цивилизации проявился в Москве при Иване III и возрастал до Петра I. «Технологическое» знакомство с Европой долгое время не затрагивало или затрагивало минимально культурно-религиозную сферу. Постепенно иммунный механизм слабел. В XVII веке католическое и протестантское влияние проводилось заражёнными латинством образованными выходцами из Малороссии. Русская образованность, основанная на традиционализме, иррационализме, на религиозных интуициях, встречается с образованностью схоластической, упрощённо-систематизированной, внешне броской и яркой. Агрессивная и враждебная Православию западная культура не встречает иммунного противодействия в силу возобладавших иосифлянских настроений – внутреннего прозападничества, формализма, доминирования внешнего благочестия, сервилизма перед конъюнктурными нуждами властей. Поражёнными оказываются целые пласты культуры и богословской мысли (что можно проследить на примере иконописи XVII века[7]). Протестовать пытаются старообрядцы (по некоторым вопросам с ними солидарен патриарх Никон), однако они выдавливаются из Церкви, которая ослабевает перед нашествием латинства. Образованное общество XVII века не в силах сформулировать национальную идею, сообразно времени толкующую назначение русского мессианства (Москвы – Третьего Рима). Пётр разрушил общество с ослабленной национальной иммунной системой, заражённое «вирусом» латинства, расколотое. Вместо органичного заимствования достижений технической цивилизации и обмена плодами прогресса с Европой Пётр I истребил носителей русских традиций, принудив к низкопоклонству перед Европой и огульному подражательству. Это была катастрофическая замена культурных архетипов русской православной цивилизации.

В ослаблении национального иммунитета и податливости России XVII века враждебным Православию влияниям большую роль сыграли суровые условия исторического бытия русского народа. «Строительство государства в XV–XVI веках, защита его от внешних врагов в условиях низкого уровня прибавочного продукта, обусловленного природно-климатическими факторами, потребовали от общества небывалого напряжёния сил. Задачи эти оказались столь трудными, что их решение сопровождалось срывами и чрезвычайщиной (опричнина, крепостничество, Смута). Основная тяжесть государственного строительства легла на крестьянство и посад. Усиление давления на них привело к разрушению патриархального единства общества; оно дало первую трещину. Последовавший рост социальной нестабильности заставил государство избрать “опорное сословие” (дворянство); закономерно прекратили свою деятельность Земские Соборы, то есть органы общественного взаимодействия. Трещины в обществе сделались шире, ослабла не только общественная, но и культурно-духовная конструкция общества. В эти трещины легко проникает инославный вирус – очень подвижный и живучий. Общество начинает фрагментироваться, что и сделало возможным сначала религиозный Раскол, а затем и реформы Петра. Кризис XVII века завершился не выздоровлением и обновлением организма, а его смертью, которую приблизил и ускорил Пётр. Вместо того чтобы лечить недуги древней страны, царь вознамерился завести себе новую страну» (А.В. Лаушкин). В тяжелейших исторических условиях больная и расколотая душа народа не оказалась способной найти благотворный ответ на исторические вызовы.

 

 

 

 

«ПЕРВОРОДНЫЙ ГРЕХ» РУССКОГО ДВОРЯНСТВА (XVIII век)

 

Птенцы гнезда Петрова

 

Интеллигентный человек в современной России, как правило, с благоговением относится к русскому дворянству. Это – дань историческим заслугам сословия русского всеевропейского человечества, создавшего уникальную культуру. Дворянская культура представляется единственно возможной и потому считается культурой подлинно русской. Критика дворянской культуры кажется посягательством на русскую культуру как таковую, на саму Россию. Но тот непреложный факт, что цветущая и непревзойдённая русская дворянская культура XVIII и XIX веков повинна в катастрофе XX века, заставляет критически переосмыслить содержание и сущность этого феномена. Насколько культура образованных слоёв России была подлинно русской? Каково внутреннее задание этой культуры? Каких творческих высот она достигла? Как влияла на духовное воспитание народа? Куда, в конце концов, привела Россию культурная верхушка общества – русское дворянство? Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо переоценить происхождение, развитие, внутреннее задание и достижения культуры русского дворянства, превратившейся в XIX веке в культуру русской интеллигенции. Не умаляя исторических заслуг образованных слоёв, необходимо непредвзято оценить их роль в российской истории. Это потребует отказа от многих предрассудков. Так, например, социальный статус русского дворянства к XIX веку многим уже представлялся несправедливым, но мало кто сомневался в органичном историческом происхождении этого сословия. Объективный анализ очевидных исторических фактов показывает, что положение дворянства явилось «не как необходимое развитие, но как некоторое уклонение от правильного развития основного духа русской государственности» (И.В. Киреевский), то есть дворянство как класс сложилось в результате исторического насилия.

Об этом писал Иван Лукьянович Солоневич в книге «Народная монархия»: «По русской национальной культуре Пётр и его наследники прошли батыевым нашествием… Старая Московская демократическая Русь, политически стоявшая безмерно выше всех современных государств мира, петровскими реформами была разгромлена до конца. Были упразднены и самостоятельность Церкви, и народное представительство, и суд присяжных, и гарантия неприкосновенности личности, и русское искусство, и даже русская техника: до Петра Москва поставляла всей Европе наиболее дорогое оружие. Старомосковское служилое дворянство было превращено в шляхетский крепостнический слой. Все остальные слои нации, игравшие в Москве такую огромную национально-государственную и хозяйственную роль: духовенство, купечество, крестьянство, мещанство, пролетариат (посад), были насильно отрешены от всякого активного участия во всех видах этого строительства. Потери русской культуры оказались, на данный момент, безмерно выше, чем потери от коммунистической революции… Начисто оторванный от почвы, наш правящий слой постарался ещё дальше изолировать себя от этой почвы и культурой, и языком, и даже одеждой… Пётр не только “прорубил окно в Европу”, он также продавил дыру в общенациональном фронте. Дворянство устремилось в эту дыру, захватило власть над страной, и, конечно, для него было необходимо отделить себя от страны не только политическими и экономическими привилегиями, но и всем культурным обликом: мы – победители, не такие, как вы – побежденные. Сама идея захвата власти была взята с Запада. Недаром при Петре появляется совершенно новый для Руси термин: благородное шляхетство. И если на Западе “шляхта” была отделена от “быдла” целой коллекцией самых разнообразных культурно-бытовых “пропастей”, то такие же пропасти надо было вырыть между победителями и побеждёнными новой послепетровской России. Если вместо прежнего поместного владельца и тяглового крестьянина, на разных служебных ступенях несущих одинаковую государственную службу, возникли шляхтичи, с одной стороны, и рабы – с другой, то логически было необходимо отделить шляхтича от раба всеми технически доступными способами и внешнего и внутреннего отличия. Нужно было создать иной костюм, иные развлечения, иное миросозерцание и по мере возможности даже иной язык».

Пётр привил новому дворянству манеру издеваться над исконно русскими традициями. «Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя – в шляхту, а крестьянство – в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, – дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян – и в переносном, и в прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по-французски, и русский язык, по Тургеневу, “великий, свободный и могучий”, остался языком плебса, черни, “подлых людей”, по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны – мужик резал, с другой стороны и совесть всё-таки заедала, с третьей – грозила монархия. И как бы ни глубока была измена русскому народу, – русское дворянство всё-таки оставалось русским и его психологический склад не был всё-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще, оставалась и во дворянстве. Отсюда тип “кающегося дворянина”. Это покаяние не было только предчувствием гибели – польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако ни покаяниями, ни хождениями в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным; ни в какой другой стране кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры, начиная от Новикова и кончая Лениным… Российский дворянин ни одного русского явления не мог назвать соответствующим ему словом, в голове его образовался “круг понятий, не соответствующий ни иностранной, ни русской действительности” (Ключевский), – то есть никакой действительности в мире» (И.Л. Солоневич).

Политические преобразования Петра I завершили начавшуюся при Алексее Михайловиче трансформацию сословной монархии в абсолютистскую. Дворянство в XVII веке сделалось господствующим социальным слоем, давление интересов и вкусов которого испытывали государство, общество и культура. Оно толкало государство к реформированию на абсолютистских началах, добилось поземельного крепостного права, затем (во второй половине XVII века) – его превращения в личное право. При Петре русское царство жёстко перестраивается в абсолютистскую бюрократическую монархию, опирающуюся на дворянство. В результате насильственных «реформ» дворянство подчиняет остальные сословия: крестьянство, городской посад, традиционное купечество, которое заменено кумпанствами. В сфере культуры «в Петровское время не столько усваивались “общечеловеческие начала” европеизма, сколько попросту вводилась западная рутина. Вводилась мерами принуждения и средствами, слишком часто морально унижающими» (Г.В. Флоровский).

 

 

Больная экзистенция

 

Реформы Петра I отрывают служилое дворянское сословие Московской Руси от отечественной культуры и насильственно ориентируют на Запад. Пропасть между дворянством и народом ширится от десятилетия к десятилетию. Дворяне при Петре I говорили на голландском, затем на английском, c конца XVIII – на французском языке. Дворянских детей учили говорить на европейском языке, только затем и не всегда – по-русски. «Мы были на руках французской гувернантки, позднее узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка», – писал в век пробуждения дворянского самосознания Александр Герцен. Низкопоклонство перед Западом сочеталось у дворян с доморощённой спесью. Постепенно дворяне теряют чувство гражданского и социального долга. При Екатерине II дворянство секуляризовало Церковь, закрепостило крестьянство (крепостное право переродилось из поземельного в личное, ужесточилось и распространилось на новые территории), подчинило остальные сословия и освободилось от обязательной государственной службы. Дворянство превратилось в единственный культурный и образованный слой России, ибо мыслило европейскую образованность и культурность единственно возможными. История России и народные массы считались дворянством «варварскими». К XIX веку остальные сословия представляли собой бессмысленные и мычащие (по определению Н.А. Бердяева) массы. Русская светская культура превратилась в культуру дворянскую, ибо традиционная народная культура вымарывалась как «варварская». Дворянство превратилось в паразитический классбез отечества, без собственной культуры, без долга, с узурпированными правами и привилегиями. «Улетели мы от народа нашего, просветясь, на Луну, и всякую дорогу к нему потеряли» (Ф.М. Достоевский).

Социальный, экономический, политический, культурный статус, место и роль в истории своего народа – историческое положение русского дворянства было изначально неорганичным и искажалось со временем. Отсюда экзистенциальное[8] состояние дворянства – историческое самоощущение и самосознание, мотивы и претензии, воля и рефлексия – было больным. Понимание себя и мира у дворянства было искажённым. Этот  «первородный грех» дворянской культуры был унаследован порождённой ею интеллигенцией.

Провинциальное мелкопоместное дворянство оставалось близким к народной жизни и сохраняло национальные черты. Оно плохо знало иностранные языки, жило патриархальным укладом, вынуждено было физически трудиться. Связь с народом сохранялась вопреки социальному статусу. Но национальные свойства оценивались как признак бескультурья провинции, которая всеми силами равнялась на европеизированные городские центры. Это денационализировало и патриархальное дворянство. Дворянство в целом отделяла от народа пропасть социального рабства, которую не уменьшали патриархальные отношения с крестьянством.

Две культуры сосуществовали в противоречивых отношениях. «Даже в XVIII веке русское барство, особенно в нижних слоях его, много народнее, чем выглядит на старинных портретах и в биографиях вельмож. Не все получали свой последний лоск в Версале. В саратовских и пензенских деревушках – я говорю о дворянстве – XVII век затянулся чуть не до дней Екатерины. Обе культуры живут в состоянии интрамолекулярного взаимодействия. Начавшись революционным отрывом от Руси, двухвековая история Петербурга есть история медленного возвращения. Перемежаясь реакциями, но всё с большей ясностью и чистотой звучит русская тема в новой культуре, получая водительство к концу XIX века. И это параллельно с неуклонным распадом социально-бытовых устоев древнерусской жизни и выветриванием православного сознания. Органическое единство не достигнуто до конца, что предопределяет культурную разрушительность нашей революции» (Г.П. Федотов).

 

 

Самосознание новой элиты

 

Выражая типично интеллигентски-дворянское сознание, Николай Бердяев писал: «Россия и Европа, Восток и Запад – вот основная тема русской рефлексии, русских размышлений». Эта тема была основной только для дворянского общества – начиная с XVIII века. Россия – огромный Евразийский материк, который не вмещается в измерения ни Востока, ни Запада. Коллизии Востока и Запада не было в древнерусском сознании, которое открыто и азиатской Монголии, и восточной Византии, и Западной Европе. Тема России и Запада была основной в формировании дворянства и интеллигенции, поэтому стала острой для них. Птенцы гнезда Петрова были воспитаны на любви к передовому Западу и отталкивании от дикого Востока. Всё в России воспринималось ими как низкое, подлое, варварское, подлежащее европейскому просвещению. Петровское дворянство не видело реальную Россию, но и любовь к Европе имела своим предметом не существующее в реальности. Русское образованное общество по существу не знало европейской культуры, не понимало культурных различий европейских народов. Для французов дикий Восток начинался за Рейном, они относились к немцам с таким же снобизмом, как немцы к русским. Для англичан подлинно европейское сохранялось только в пределах Альбиона. Для всех европейцев граница между добром и злом совпадала с границей между Западом и Востоком, что слепо было заимствовано русским дворянством. Сознание дворянства изначально – по происхождению и установке – иллюзорно, пронизано болезнью лжеевропеизма (по выражению Ф.М. Достоевского), его духовная родина – в мифической Западной Европе.

Эта иллюзия «русского Запада» в сознании дворянства была основана на мифе об азиатском варварстве, отсталости и замкнутости России и о западной культурности и прогрессе. «Русский Запад» существовал в умах русского образованного общества, которое было «нашим скитальцем по чужим парадным и непарадным подъездам» (И.Л. Солоневич). Западноевропейская культура воспринималась как общечеловеческая и единственно возможная, по отношению к ней отечественная культура является варварской. В дворянском сознании Россия лишается онтологического статуса, культурной самобытности, исторической миссии. Она должна стать почвой для взращивания великой европейской культуры. Иллюзия «русского Запада» диктовала, что нужно заимствовать в Европе и внедрять у себя. Иллюзорная ориентация приводила к заимствованию не европейских достижений, а ошибок и заблуждений. «Некоторые основные движущие факторы европейской духовной культуры (например, европейское правосознание) русскими верхами усваивались плохо» (Н.С. Трубецкой).

Н.Я. Данилевский описывал формы иллюзорного дворянского сознания: «Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть подведены под следующие три разряда: 1) Искажение народного быта и замена форм его – формами чуждыми, иностранными; искажение и замена, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть всё глубже и глубже. 2) Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву с мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо. 3) Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской точки зрения; рассматривание их в европейские очки… причём нередко то, что должно бы нам казаться окружённым лучами самого блистательного света, является совершенным мраком и темнотою, и наоборот». Русский ведущий слой заимствовал на Западе мировоззрение в наиболее радикальных, то есть мрачных и тёмных формах.

Иллюзия «русского Запада» отражает не географию пространств, а географию душевных состояний. На ней были воспитаны поколения русского образованного общества. Больная иллюзия искажала реальность, насильственное её воплощение разоряло исконно русскую культуру. Иллюзия обречена разбиваться при встрече с реальностью, чем объясняются разочарования русских при поездках по Западной Европе. (При всем западнофильстве русское дворянство не превращалось в предателей-космополитов, в отличие от современных «либералов»-западнофилов на содержании; верность трону и ревность к службе были нормой для представителей этого сословия. Этим государственническим настроем дворянство отличалось от демократической интеллигенции разночинского закваса и от современных поклонников общечеловеческих ценностей. Будучи адептом чуждой западной культуры, дворянство не превратилось в «пятую колонну» Запада в смысле политическом). Печать ложного статуса умаляла достоинства и увеличивала недостатки дворянского сословия: «Пороки крестьянства и старого купечества были пороками личными; национально, в смысле общего типа, оба эти сословия были почти всегда безукоризненными; дворянство же, во многих случаях лично почтенное и государственно всегда чрезвычайно доблестное, с точки зрения национально-культурного типа было ниже и хуже не только китайских мандаринов, но даже и турецких пашей и беев, которых, по крайней мере, резкие особенности их религии принуждают не всё своё уступать европеизму, не все обычаи, не все поверия, не все юридические понятия, и т.д.» (К.Н. Леонтьев).

 

 

Социальный статус дворянства

 

Пётр I прорубил окно не в Европу, а, по характеристике Ивана Солоневича, в некую Лапландию – холодную страну судорожных грёз и больных мечтаний. В этой искусственной стране, воплощением которой стала призрачная столица болот и туманов – Петербург, было выведено новое племя людей с лжеевропейской ориентацией. «Русскому человеку… надобно было почти уничтожить свою народную личность, чтобы сродниться с образованностью западною, ибо и наружный вид, и внутренний склад ума, взаимно друг друга объясняющие и поддерживающие, были в нём следствием совсем другой жизни, проистекающей совсем из других источников» (И.В. Киреевский). Воспитание «русских европейских умов» (Ф.М. Достоевский) создаёт нацию в нации, или народ вне нации: смесь голландского и немецкого в одежде, французского с нижегородским – в языке, помесь западного рыцарства и восточной дикости – в нравах.

С Екатерининских времён дворянство, освободившееся от обязательной государственной службы и подчинившее остальные сословия, превращается в паразитический класс. У екатерининских вельмож – питомцев Петра – считалось престижным жить не по средствам, тратить на удовольствия как можно больше. Маниакальное стремление к обогащению ради роскоши, комфорта и удовольствий было неведомо допетровской Руси, где золото, парча, драгоценности служили символом сана, родовитости, общественного статуса, где богатством не мерилась ценность человека. Нормальное состояние боярина Московской Руси – государева служба с обязанностями, правами и благами, которые она предоставляет. Послепетровский вельможа стремится к службе ради богатства, которое позволяет пресыщаться светскими забавами. При неизбежном в суровой стране низком прибавочном продукте ведущий слой паразитически грабил трудовые сословия, изъятые средства тратил на покупку зарубежных предметов роскоши, финансируя промышленность европейских стран. Первоначальное накопление национальных сил, необходимое для культурного взлёта, было эгоистически задержано русским барством. Принуждение крестьян кормить не воина и государева слугу, а ублажать бездельника расширяло социальную пропасть между крестьянством и дворянством до ненависти, что было причиной многих бунтов.

На дворянское сословие можно распространить определение Игоря Шафаревича – малый народ, который стал завоевателем на своей Родине, поработил и истощил её силы, который два века воспитывался на любви к несуществующему Западу и к не лучшему из существующего на Западе, на презрении к русскому духу. Носитель русской светской образованности переставал быть русским, при этом претендовал на выражение русского самосознания. «Дотоле, от сохи до престола, россияне сходствовали между собою некоторыми общими признаками наружности и в обыкновениях, – со времён Петровских высшие степени отделились от нижних, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского, народного единодушия государственных состояний» (Н.М. Карамзин).

Социальная пропасть между дворянством и остальными сословиями играла и предохранительную роль. Пока проевропейское дворянство было отделено от низших классов стеной привилегий, «оно могло вредить народу только вещественно, стеснять его волю, наносить безнаказанно ему личные оскорбления, пользоваться иногда неразумно и жестоко даровым трудом мужика, брать с купца взятки без всякого зазрения совести. Всё это так; но оно не могло тогда вредить народу духовно, государственно, воспитательно, религиозно и культурно, стирая своим примером и влиянием драгоценные черты его национального характера. Нанесению этого рода вреда (несравненно более существенного, чем вред материальный и личный в глазах того, кто понимает, что значат слова: государство, нация, культурный тип!), – нанесению этого вреда препятствовали тогда глубокие предрассудки и закоренённые привычки обеих сторон. Эгоизм и открытое презрение высших, привилегированных – с одной стороны; апатия и скрытое отвращение низших – с другой спасали культурный стиль народа. Высшие не спешили учить и ласкать низших, привлекая их этой лаской постепенно к подражательности. Низшие, со своей стороны, смотрели на “господ” как на нечто чуждое, “немецкое” и даже весьма противное, не потому именно, что “наказывает” и “заставляет на себя работать”, а потому, что “в узком и коротком платье ходит, посты плохо соблюдает” и т.д.» (К.Н. Леонтьев).

К XIX веку русская дворянская культура, особенно русская классическая литература, достигла непревзойдённой высоты. «Дворянство было нашим передовым культурным слоем. Дворянство создало великую русскую литературу. Дворянские усадьбы, дворянские семьи были первой нашей культурной средой. Красота старого русского быта – дворянская красота. Благородный стиль русской жизни – прежде всего дворянский стиль. Чувство чести прежде всего и более всего развивалось в русском дворянстве. Русская гвардия в своё время была школой чести» (Н.А. Бердяев). Эту характеристику можно усилить на опыте современности. Многое из того, что мы находим лучшего вокруг себя, к чему тянется наша душа, создано русским дворянством. Мы и к христианству приходили при коммунизме через русскую дворянскую литературу. Бесспорные заслуги дворянства перед Россией возрастают перед лицом того факта, что оно было физически истреблено большевизмом, а культура русского дворянства десятилетиями выжигалась из нашего сознания. Но все традиционные классы и сословия России были также уничтожены большевиками. Русское дворянство несёт неизмеримо большую вину за происшедшее, ибо оно идейно взрастило и вдохновило те течения, которые породили большевизм, на ранних этапах поставляло основные кадры организаторов идеологического нашествия. Перед лицом жёстких исторических выводов характеристика, данная дворянству Николаем Бердяевым, бледнеет. То, куда завел страну передовой культурный слой, заставляет поставить вопрос: почему и какой ценой дворянство стало передовым слоем? Было ли только оно призвано к культурной миссии в России?

То, что русская культура к XIX веку была дворянской, не доказывает, что дворянство было наиболее талантливым и творчески одарённым сословием в России. В нём выразилась общая талантливость русского народа, которая могла только так проявиться, ибо только дворянство имело условия, необходимые для культурного самовыражения и творчества. Высокая дворянская культура не оправдывает социального паразитирования дворянства и разгрома им традиционной национальной культуры.

 

 

Потерянная история

 

Какой была бы русская культура, если бы она получила возможность развиваться органично, а на месте Петра I оказался не радикал и циник, а реформатор-традиционалист? Если бы России удалось сохранить традиционные формы жизни и не прививать чуждые, это позволило бы сформироваться самобытной православной культуре. Представим себе, вслед за Иваном Солоневичем, что накопление творческих сил русского народа к XIX веку произошло без духовных срывов иосифлянства и их последствий, без дворянской революции Петра I. Дворянство со времён Петра I не было фатально приговорено к паразитическому статусу и разрушительной роли. Дворянское сословие могло преодолеть эгоистические инстинкты и встать на путь патриотического служения, который виделся лучшим людям России. На арене русской истории мог появиться «высший культурный тип, которого нет в целом мире, – тип всемирного боления за всех… Русский дворянин как провозвестник всемирного гражданства и общечеловеческой любви. Это завещано ему ходом истории» (Ф.М. Достоевский). В такой ситуации сохранились бы и развивались органичные российские сословия: служилое, а не паразитическое дворянство, традиционное предприимчивое и грамотное купечество, самоуправляющиеся городские сословия – ремесленники и посад. Не прервалась бы традиция крестьянской грамотности допетровской Руси, когда отец учил сына читать по Псалтири. Внутренне свободное и сознательно ответственное крестьянство невозможно было бы превратить в немых рабов. Такое состояние народа предохранило бы Россию от многих трагических срывов. Деловые и служилые сословия, развиваясь в атмосфере традиционного уклада, стали бы носителями богатой светской культуры.

Представим, что Русская Церковь сохранила самостоятельность и независимость от государства, духовный авторитет у правящего слоя и детоводительскую миссию по отношению к народу. Что в ней живы традиции Сергия Радонежского и гармонично уравновешивались традиции Нила Сорского и Иосифа Волоцкого. Над церковностью не глумились, как при Петре I, иконы не сжигались, храмы не разрушались, монастыри не закрывались, как при Екатерине II, а оставались бы очагами духовной культуры, хозяйственной колонизации и благотворительной деятельности. Учёное монашество было бы носителем православной русской культуры, а образованное духовенство – воспитателем народа в её традициях. Духовные и светские школы создавались бы на основе православной русской культуры.

Представим, что формы государственного управления в России складывались не в результате слепого копирования европейских образцов и насильственного слома русских, а совершенствовались на основе киевско-новгородско-владимирско-московской государственной традиции.

Представим, наконец, что правящий слой России не разрушал десятилетиями традиционные формы жизни. Не грабил народ, богатство тратил на культурный прогресс, а не обменивал на европейскую роскошь. Чем обладала бы Россия, если бы не пережила этого хищнического разграбления национальных богатств и траты народных сил?!

Русская православная культура, не отрываясь от отечественных корней, вошла бы в соприкосновение с западной, будучи зрелой и подготовленной к восприятию здоровых влияний, заимствования были бы основаны на органичном росте своего. Без насильственного переворота Петра I взаимовлияние было бы безболезненным и плодотворным. Русской мысли не пришлось бы пробиваться через испуг, запрет и консервацию, через искус неправославного богословия, рационалистической и эмпирической философии.

В органичной ситуации массы народа не были бы лишены возможности творческого самовыражения, а творчество культурных слоёв не было бы искажено сознанием собственного незаконного происхождения и паразитического положения. Социальная база для формирования и роста культурных слоёв была бы шире. В каждом служилом сословии могли бы выделяться творчески одарённые личности, которые сформировались бы в органичный культурный слой и пришли к культурному творчеству как к духовному тяглу, назначению, а не от пресыщенности и необходимости заполнить и скрасить досуг. При естественном развитии нация, выделяя в себе культурный слой, смогла бы создать соответствующие условия для его социального и экономического существования. Представим себе, во что могла бы к XIX веку развиться традиция грамотности крестьянского сословия, какую литературу создало бы традиционное русское дворянство, образованное свободное купечество и посад, когда они обрели бы свой голос; какие философские и богословские традиции развились бы в свободной Русской Церкви, какую невиданную русскую архитектуру, живопись, музыку, какой органичный общенациональный быт и уклад создали бы свободные и трудолюбивые русские сословия! Оглядываясь на великую прекрасную Россию, которую мы потеряли в 1917 году, можно представить, какое величественное создание являла бы Россия, избежавшая некоторых исторических катастроф.

Представляя реальную историческую возможность органичного развития русской цивилизации, приходишь к выводу, что сложившееся положение не оправдано тем, что «так сложилось». Искусственное выделение паразитического культурного слоя не является ни единственно возможным, ни лучшим путём для создания самобытной национальной культуры.

 

Для чего эти гипотетические проекции? В прошлом можно искать не только то, что было, но и то, что могло быть и что должно было быть. В прошлом для нас важно не только фактическое, но и должное, которое необходимо представлять для осмысления настоящего. Когда мы пытаемся установить, что должно было быть, мы познаем, что должно быть в настоящем и будущем. Поиски истинной линии прошлого помогают понять настоящее и обрести подлинное будущее. Поэтому ретроспекции не являются пустыми фантазиями. История не фатальна, у России были благие возможности. Судьба России могла оказаться более цельной и здоровой. Вряд ли русскому народу удалось бы всецело воплотить свой идеал – это невозможно в пределах земной истории. Но сам идеал мог оказаться более осознанным, многое в жизни могло больше соответствовать этому идеалу. Это сделало бы жизнь более органичной и предохранило бы Россию от глобального крушения в начале ХХ века. Органичная русская православная цивилизация несла бы миру отличный от современной цивилизации взгляд на бытие. Деятельная и ответственная православная культура оказалась бы более здоровой основой для жизни и познания. В такой России не смогли бы получить распространение и роковое влияние небытийные идеологии.

Подводя итоги, можно сказать, что при Петре I дворянство превращается в завоевателей в своей стране, разрушивших исторический уклад жизни, подчинивших все другие сословия. К концу XVIII века дворянство становится паразитическим классом, без гражданских обязанностей и социальной ответственности, живущим чуждыми России интересами и говорящим на иностранных языках. «Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Пётр» (Н.М. Карамзин). Появление этого духовно безродного сословия было историческим насилием. Дворянство становится единственным носителем светской культуры и к XIX веку создаёт культуру, которая в лучших представителях пытается повернуть к народным истокам, но несёт в себе и семена разрушения. С конца XVIII века внутри дворянства выделяется интеллигенция – сословие строителей культуры. На всю жизнь дворянской интеллигенции падает тень «первородного греха» сословия, сформировавшегося на иллюзии «русского Запада», что и будет основной причиной разложения и гибели, вернее – самоубийства культуры русского дворянства в начале ХХ века.

 

 

 

 

ОРДЕН РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ (XIX век)

 

 

Родовые болезни дворянской интеллигенции

 

В чём причины и корни социального эгоизма, утопизма, нигилизма, анархизма и антигосударственных, противонародных инстинктов, которыми в большой степени руководствуется русская интеллигенция на протяжении своего существования? Интеллигенция как образованное сословие, сознающее своё культурно-просветительское назначение, выделяется в дворянстве в конце XVIII века. Новое сословие наследует «первородный грех» дворянской культуры. Социальный, экономический, политический, культурный статус, место и роль в истории своего народа – историческое положение русского дворянства было изначально неорганичным и искажалось со временем. Отсюда экзистенциальное[9] состояние дворянства – историческое самоощущение и самосознание, мотивы и претензии, воля и рефлексия – было больным. Понимание себя и мира у дворянства было искажённым. В дворянском, затем в интеллигентском обществе господствовало умонастроение, которое сформирует либеральную и революционную интеллигенцию.

Правящие сословия со времён Петра I формировались в неестественных условиях безукладья – вне национальных традиций. Образованное общество ориентировалось на радикальные веяния с Запада и агрессивно реагировало на независимый голос в отечестве. Творчество и жизненная позиция гениальных русских писателей, художников, музыкантов не вписывались в общепринятые мнения. Человек органично формируется в традиционном жизненном укладе. Вне исторических традиций только гениальные одиночки способны пробиться к истокам национальной культуры. Это и было причиной болезненного конфликта поэта и черни (А.С. Пушкин), конфликта творческой личности и общественного мнения, в котором господствовал маниакальный тон – «клеветнический террор в либеральном вкусе» (Н.С. Лесков). После публикации романа «Некуда», разоблачающего нигилистов, властитель леволиберальных умов Писарев заявил, что его очень интересуют два вопроса: найдётся ли в России журнал, который осмелится напечатать Лескова, и найдётся ли честный писатель, готовый сотрудничать в одном с Лесковым издании? Прогрессивная общественность по окрику духовного вождя выбросила Лескова на долгие годы из литературного процесса. Клевету о том, что Лесков был подкуплен Третьим отделением, публично опровергли только после смерти писателя, который в конце жизни говорил: «Двадцать лет гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое – только одну жизнь».

 

Новый социальный слой дворянской интеллигенции нарождался в духовно нездоровой атмосфере. Судорожные, радикальные Петровские «реформы» отозвались в образованных слоях к концу XVIII века глубоким разочарованием и апатией. В обществе становится популярным тип человека чувствительного, задумчивого, погружённого в святую меланхолию. Изнеженность, безвольная рефлексия в «пышный, мечтательный и смутный век» (прот. Георгий Флоровский) не способствовали цельному формированию личности. Чувство культурного призвания образованных слоёв пробуждается в туманной атмосфере «вздохов и слёз, грёз наяву» (прот. Георгий Флоровский). Болезненные качества передались нарождавшейся дворянской интеллигенции.

Так самосознание русской интеллигенции зародилось вне национального православного мировоззрения, – в формах европейского просветительства. Болезненной реакцией ослабленного религиозного чувства на рационалистическую, материалистическую и атеистическую атмосферу Просвещения была заимствованная синкретическая (неорганично соединяющая разнородные элементы) религиозность масонства: «В XVIII веке в масонских ложах укрывался спиритуализм от исключительного господства просветительского рационализма и материализма» (Н.А. Бердяев). Масонские увлечения в России конца XVIII – начала XIXвеков выражали религиозно-нравственные искания дворянского общества, но поиски истинного христианства, верного знания о Боге, о природе и человеке были изначально ориентированы антиправославно и антинационально. Отрицая Церковь, проповедуя абстрактные общечеловеческие идеалы любви и братства, масоны разрушали национальные культуры и христианские конфессии, которые воспитывали подлинную любовь и братство. В основе их ложной религиозности лежали чёрная мистика, изощрённая ритуальность, болезненная конспиративность. Одновременно с масонством заимствовалась экзальтированная религиозность пиетизма[10]: «Развивается какая-то нездоровая искательность духа, мистическое любопытство… Всё это в стиле той эпохи, когда вместо “веры” предпочитали говорить об “умонаклонении к добру”… Вдруг и сразу рождавшаяся русская интеллигенция получила целую систему мистических возбуждений и включилась в западную мистическо-утопическую традицию, в ритм пореформационного мистицизма. Приучались и привыкали читать квиетических мистиков и пиетистов» (прот. Георгий Флоровский).

В начале XIX века возникли абстрактно-идеалистические увлечения. «Это была эпоха мистических течений, масонских лож, интерконфессионального христианства, Библейского общества, Священного союза и теократических мечтаний» (Н.А. Бердяев). Само же христианское учение, вспоминал А.И. Кошелев о духовных исканиях начала XIX века, «казалось …нам пригодным только для народных масс, а не для нас, любомудров». Внехристиански ориентировано было не только общество, но и власть: «Александра I можно назвать русским интеллигентом на троне… Александр I был связан с масонством и так же, как и масоны, искал истинного и универсального христианства. Он… молился с квакерами, сочувствовал мистицизму интерконфессионального типа. Глубокой православной основы у него не было» (Н.А. Бердяев). Нередко инициатива отторжения от Православия исходила и от власти: «Приказано было быть мистиками и интерконфессиональными христианами. Запрещались даже книги в защиту православной Церкви» (Н.А. Бердяев). Духовные поиски образованного общества – интеллигенции были очерчены роковым кругом иллюзии «русского Запада, которая была заимствована у дворянского сословия. Сознание же дворянства изначально – по происхождению и установке – иллюзорно, пронизано болезнью лжеевропеизма (по Ф.М. Достоевскому), европейничанья (по Н.Я. Данилевскому), его духовная родина – в мифической Западной Европе. Интеллигенция унаследовала у дворянства миф об азиатском варварстве, отсталости и замкнутости России и о западной культурности и прогрессе. «Русский Запад» существовал в умах русского образованного общества, которое было «нашим скитальцем по чужим парадным и непарадным подъездам» (И.Л. Солоневич). Западноевропейская культура воспринималась как общечеловеческая и единственно возможная, по отношению к ней отечественная культура является варварской. В дворянском сознании Россия лишалась онтологического статуса, культурной самобытности, исторической миссии. Она должна стать почвой для взращивания великой европейской культуры. Иллюзия «русского Запада» диктовала, что нужно заимствовать в Европе и внедрять у себя. Иллюзорная ориентация приводила к заимствованию не европейских достижений, а ошибок и заблуждений. А.С. Пушкин описал это иллюзорное жизнечувствие:

 

Ты Просвещением свой разум осветил,

Ты Правды чистой свет увидел,

И нежно чуждые народы полюбил,

И мудро свой народ возненавидел.

 

 

Вопреки господствующим веяниям с начала XIX века патриотические традиционалистские настроения стали пробиваться и среди общественных деятелей. Об этой странице русской мысли, затоптанной как «мракобесной» господствующей либеральной публицистикой, пишет замечательный специалист по русскому консерватизму XIX века Аркадий Минаков: «Уже в 1803 г. вице-адмирал Шишков, один из лидеров национально-консервативного направления того времени, в трактате “Рассуждения о старом и новом слоге российского языка” сформулировал основные постулаты нарождавшегося русского консерватизма: недопустимость подражательства революционным и либеральным западноевропейским образцам; необходимость опоры на собственные традиции (языковые, религиозные, политические, культурные, бытовые, например в одежде, еде, повседневных поведенческих стереотипах), изучения русского языка во всех его ипостасях; патриотизм, включающий культивирование национального чувства и преданность самодержавной монархии; борьба с галломанией и космополитизмом. Таковы были основные составляющие консерватизма в трактовке, данной Шишковым. Следует подчеркнуть, что этот вариант русской консервативной идеологии в первое десятилетие XIX в. носил оппозиционный характер и противостоял либерально-космополитической идеологии, исповедуемой Александром I и его ближайшим окружением (членами «Негласного комитета», М.М. Сперанским). Показателен также и общественный статус Шишкова того времени — он пребывал в опале, вызванной его антилиберальной и националистической позицией и вынужден был сосредоточиться лишь на литературной деятельности. Но именно подобные взгляды оказались востребованными, начиная с 1807 г., когда под влиянием неудач в антинаполеоновских коалициях 1805–1807 гг. русское дворянское общество, говорящее и думающее по-французски, захлестнула волна русского национализма. Отметим, что взгляды Шишкова изначально были реакцией на “галломанию»” русского дворянского образованного общества. “Галломания” – ориентация на французский язык и французские культурно-поведенческие модели – явилась провокативным фактором для вызревания начальной модели русского консерватизма. При этом, конечно, главную роль играло то обстоятельство, что французскую культуру второй половины XVIII в. Шишков и его единомышленники не без известных оснований считали “ответственной” за Французскую революцию и эксцессы якобинского террора. Война с Наполеоном 1806–1807 гг. вызвала резкую активизацию консервативной оппозиции. Её немногочисленные идеологи и активные деятели почувствовали, что ситуация назревающей национальной мобилизации создаёт исключительно благоприятные возможности для перехода в политическое наступление. С февраля 1807 г. по инициативе Шишкова начали собираться литературные вечера, которые с 1810 г. стали публичными и получили название “Беседа любителей русского слова”, где, по свидетельствам современников, обсуждались не только вопросы литературы и “чистоты” русского языка, но и общественно-политические проблемы, волновавшие тогда всю мыслящую Россию: угроза нашествия Наполеона, либеральные начинания, связанные с деятельностью М.М. Сперанского и др. Деятельность “Беседы” продолжалась до 1816 г. Её главной целью было укрепление в русском обществе патриотического чувства при помощи русского языка и словесности…Исследователь деятельности «Беседы» М.Г. Альтшуллер так характеризовал её основной состав: “Самый беглый взгляд, брошенный на членов «Беседы» показывает, что перед нами объединение, располагавшее первоклассными литературными силами. Здесь талантливейшие писатели старшего поколения: Державин, Крылов, Шишков; крупнейшие литераторы “второго ряда”: Шаховской, Шихматов, Капнист, Горчаков, Николаев, Карабанов; учёные: Болховитинов, Ермолаев, Востоков; талантливая молодежь: Греч, Олин, Жихарев, Бунина, Гнедич и др.”».

Долгие годы лидеры нарождавшегося русского консерватизма А.С. Шишов и Ф.В. Растопчин были политическими маргиналами, ибо властная элита вслед за императором Александром I была верна либеральным космополитическим идеалам. Но под влиянием «Русской партии» общество всё более осознавало опасность идей Просвещения, либерализма, революционного радикализма, западничества (особенно галломании) для традиционного русского православного жизненного уклада и самодержавной государственности. Этому способствовала и наполеоновская агрессия, – начиная с 1805 года в русском дворянском обществе, говорящем и думающим по-французски, распространяются патриотические настроения. Перед наполеоновской угрозой Александр I, вопреки своим взглядам, был вынужден опереться на патриотических общественных деятелей. В апреле 1812 года адмирал Шишков назначается на место М.М. Сперанского, отправленного в ссылку, личным секретарем императора. Ф.В. Ростопчин в мае 1812 года назначен Московским генерал-губернатором. Оба сыграли огромную роль в Отечественной войне. Помимо обширной организационной работы они впервые в России развернули патриотическую агитационную работу, сыгравшую решающую роль в мобилизации народа на борьбу с наполеоновским нашествием, особенно в создании народного ополчения. Но после окончании Отечественной войны А.С. Шишков, Ф.В. Ростопчин и министр юстиции И.И. Дмитриев (имеющий репутацию консерватора) в августе 1814 года были отправлены в отставку. На следующий день император позволил покинуть место ссылки либералу М.М. Сперанскому. Краткая востребованность в государственной политике людей, ориентированных на органичные русские традиции, только иллюстрирует степень заражения образованного и правящего слоя России тлетворными европейскими идеологиями.

 

После французских походов русской армии в 1814–1815 годах «два влияния хлынули в душу русской интеллигенции одновременно: влияние Вольтера – его иронии, его сомнения, его рассудочного прозаизма (ибо поэтом в истинном звучании Вольтер не был никогда), его прикровенного и всеразъедающего нигилизма; и влияние Байрона – его английского сплина, захотевшего выговорить себя в сфере духа, его аффектированной игры с мрачностью, уныньем и отрицанием. Эти два влияния залили тогда всю Европу; они дошли и до нас, чтобы во второй половине XIX века освежиться и обновиться влияниями Ницше и Маркса. И вот в первой половине XIX века русская интеллигенция научилась у Вольтера нигилистической улыбке, а у Байрона богоборческой позе. Она переняла от Байрона манеру аффектированно идеализировать чёрный угол своей души. Такой чёрный угол есть почти у каждого человека: это угол духовно осуждённого и отвергнутого, но не сдавшегося и не подчинившегося, а, напротив, с вызовом самоутверждающегося инстинкта, желающего, вопреки всему, провести и оправдать свои жизненные вожделения. В этом углу заводятся: ироническое отношение ко всему духовному и божественному; тяга к кощунству, безверие, безбожие, злоба, зависть, уныние, отчаяние, пессимизм, материализм – словом, всё то, что питает в душе революционность и безбожие… Этот дух иронического всеосмеяния соединился и сросся впоследствии с духом рассудочного просвещения, сенсуализма и материализма» (И.А. Ильин).

Неискоренимое, но слепое религиозное чувство заставляло интеллигентское сознание блуждать вокруг христианства, но русское Православие было для него генетически табуировано. Интеллигенция не смогла обрести то, что утеряла дворянская культура. Отцам предстояло расплачиваться перед детьми за исторический грех дедов. Некогда отцы русской интеллигенции оторвались от духовных устоев отечественной культуры и отдались миражу западного просвещения и прогресса. В глазах русских культурных людей самобытная Россия была страной невежества и бескультурья. Сознание интеллигенции балансировало между иллюзией русского прогрессивного европеизма и фикцией азиатской, варварской, отсталой России. Герою комедии «Бригадир» Фонвизина принадлежат слова, которые может повторить западническая русская интеллигенция: «Тело моё родилось в России, но дух мой принадлежит короне французской». Духовная родина русской интеллигенции – некая мифическая европейская культура, местонахождение которой – в искажённом сознании русских образованных людей.

Герой комедии «Горе от ума» А.С. Грибоедова Чацкий возвращается на родину из «чужих краёв» и жаждет вдохнуть «сладкий и приятный» «дым Отечества». Но оказывается в атмосфере, где «нечистый этот дух пустого, рабского, слепого подражанья» иностранцам, где убеждёны, «что нам без немцев нет спасенья», где, пожалуй, «со всей Европой породнятся», где «смешенье языков: французского с нижегородским». В связи с подражанием Западу в комедии возникает тема народа:

 

Ах! если рождены мы всё перенимать,

Хоть у китайцев бы нам несколько занять

Премудрого у них незнанья иноземцев.

Воскреснем ли когда от чужевластья мод?

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя по языку нас не считал за немцев.

 

О степени денационализации образованных русских сословий свидетельствует русская литература, которая в течение XIX века безуспешно пыталась описать представителя русского национального типа: «Среди героев грибоедовской комедии не отыскали “русского лица” ни Гоголь (“Прямо русского типа нет ни в ком из них…”), ни Достоевский (“Наша русская Европа”). Это не удивительно: “русского лица” в современном ему обществе не увидел сам Грибоедов. Искал, пытаясь отбросить всё наносное, но не нашёл. Услышал слова о необходимости “воскреснуть” “от чужевластья мод”. Но и только. Чацкий тоже искал “дым Отечества”, но нашёл в Москве лишь “французскую провинцию”… Герою “Горе от ума” просто не за что зацепиться ни в пространстве (не нашёл родины), ни в историческом времени (не принимает ни “века нынешнего”, ни “века минувшего”). Как это ни парадоксально, но Чацкий, призывающий к возрождению русского начала, – типичный байронический герой (один из первых в русской литературе), мечущийся по всему свету в поисках хоть какого-то “уголка”. Чацкий вместе с пушкинскими Кавказским пленником и Алеко открывает собой в нашей литературе длинную череду этих “оторванных листков”. Что же касается упрёков в отсутствии “русских лиц” в комедии Грибоедова, то с этими “лицами” возникали трудноразрешимые проблемы и у более поздних писателей – у тех же Гоголя с Достоевским. Первый только обещал в “Мёртвых душах”: “Но… может быть, в сей же самой повести почувствуются иные, ещё доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, предстанет муж, одарённый божескими доблестями, или чудесная русская девица, какой не сыскать нигде в мире”. И в центре большинства художественных произведений Достоевского всё-таки стоят не “русские лица”, а петербургский Бонапарт или “гражданин кантона Ури”» (Г.А. Анищенко).

 

Катализатором духовного помутнения русского образованного общества оказались западные разрушительные идеологии – рационализм, эмпиризм, позитивизм, материализм, атеизм, социализм. Русское думающее сословие выращивалось в сугубой ориентации на чужеродные антиправославные влияния. Новый центр культурного самосознания изначально оказался искажённым и смещённым. Через него вливались в душу России духовные яды из Европы, он вбирал в себя духовные болезни российской истории и был отрезан от притока здоровых сил. Интеллигенция увеличивала порочное наследие собственными заблуждениями, пороки прошлого кристаллизовались в современные «идеалы», которые становились возбудителями новых духовных болезней. Новые грехи порождались больной реакцией на старые. Это был роковой круг судьбы русской интеллигенции.

О духовной несамостоятельности русской интеллигенции иронично писал Ф.М. Достоевский: «Все-то мы, все без исключения, по части науки, развития, мышления, изобретений, идеалов, желаний, либерализма, рассудка, опыта – всего, всего, всего, всего, всего ещё в первом предуготовительном классе гимназии сидим! Понравилось чужим умом пробавляться – въелись». Сознание интеллигенции было ориентировано на западную «просвещённость», которая воспринималась через иллюзию «русского Запада», нацеленную не на достижения западной культуры, а на отжившие предрассудки, больные фантазии, радикальные идеи. Поэтому «влияние Запада на Россию было совершенно парадоксально, оно не привило русской душе западные нормы. Наоборот, это влияние раскрыло в русской душе буйные, дионисические, динамические, а иногда и демонические силы. Душа расковалась, и обнаружился динамизм, неведомый допетровской эпохе. Бесконечность стремлений западного фаустовского человека, человека новой истории, в России обнаружилась совсем по-особому, по-своему, и это нашло себе гениальное выражение в творчестве Достоевского» (Н.А. Бердяев).

П.В. Анненков писал о столичной интеллектуальной атмосфере: «Белинский ещё не вносил ни малейшего раскола в тот молодой кружок, сформировавшийся в начале 30-х годов под сенью Московского университета, из которого потом вышли самые замечательные личности последующих годов. Зародыши различных и противоборствующих мнений уже находились в нём, как легко убедиться из имён, составлявших его персонал (К. Аксаков, Станкевич и др.), но зародыши эти ещё не приходили в брожение и таились до поры до времени за дружеским обменом мыслей, за общностью научных стремлений. Достаточно вспомнить, что К. Аксаков был тогда германизирующим философом, не менее Станкевича; П. Киреевский – завзятым европейцем и западником, не уступавшим Т.Н. Грановскому». Этот круг молодых людей, можно сказать, «жил» философией, на всё смотрел и всё решал с философской точки зрения. С 1836 года в кружке начинается «упоение гегелевской философией», которую произвольно разъяснял будущий теоретик анархизма М.А. Бакунин, после чего «человек, не знакомый с Гегелем, считался кружком почти что не существующим человеком» (П.В. Анненков). Властитель читающих умов Белинский, пережив увлечение Шеллингом, возбуждённый новизной и глубиной новых идей, фанатично, с восторгом агитирует за философию Гегеля, доводя до крайности, до абсурда гегелевский тезис: «всё действительное разумно». При этом, не владея ни одним иностранным языком, Белинский знает о Гегеле только из пересказов Бакунина. С тех пор экзальтированный дилетантизм становится неотъемлемой чертой прозападнической интеллигенции.

Примерно в это время вокруг Герцена в Московском университете формировался кружок увлечённых Сен-Симоном: «Герцен носился на первых порах со своим Сен-Симоном, как с Кораном» (П.В. Анненков). Показательна атмосфера так называемой общности научных стремлений русского общества в те же годы в Берлине: «У всякого новоприезжего туда из русских соотечественники его, уже прожившие несколько лет в этом центре немецкой эрудиции, шутливо спрашивали, если он изъявлял желание оставаться в нём: чем он, прежде всего, намерен быть – верным ли, благородным немцем или суетным, взбалмошным французом. О том, захочет ли он остаться русским, не было вопроса, да и не могло быть. Собственно русских тогда и не существовало; были регистраторы, асессоры, советники всех возможных наименований, наконец, помещики, офицеры, студенты, говорившие по-русски. Но русского типа в положительном смысле, и такого, который бы мог выдержать пробу как самостоятельная и дельная личность, ещё не нарождалось» (П.В. Анненков).

В сороковые годы на лекциях интеллектуального лидера западников Грановского восторженные прозападные настроения были всеобщими: «Когда в заключение своих лекций профессор обратился прямо от себя к публике, напоминая ей, какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации и человеческого существования, – голос его покрылся взрывом рукоплесканий, раздавшихся со всех концов и точек аудитории» (П.В. Анненков). Для большинства русского общества западная цивилизация является вершиной человеческой истории, единственным типом цивилизации, на задворках которой оказались русские.

Воспоминания Виктора Чернова[11] о гимназических годах воспроизводят господствовавшую в образованном обществе к концу XIXвека атмосферу иллюзорных симпатий и фиктивных антипатий: «Выпускной год приходил к концу. Беззубая старушка-гимназия лениво пережевывала свою казённую жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка как необязательного предмета… Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка читалось о развитии германской литературы, о немецком Белинском – Лессинге… Тут ещё веяло духом старой, большой, европейской культуры, тут ещё звучало её отдалённое, тихо замолкавшее эхо. А на развалинах её копошились казённые обрусители».

 

Творческие гении, нашедшие в себе силы прервать магию всеобщего ослепления, преодолеть комплексы национальной неполноценности, были не поняты и не приняты образованным обществом. Судьбы М.В. Ломоносова, А.С. Пушкина, А.С. Хомякова, Н.С. Лескова, М.П. Мусоргского, Ф.М. Достоевского, В.С. Соловьёва, Д.И. Менделеева – вехи отчуждения творческих гениев от культурного общества, трагического раскола в русской душе.

Интеллектуальные вожди западников и славянофилов были больше согласны друг с другом, чем противоборствующие партии общества: «За обоими журналами стояли ещё люди, смотревшие гораздо далее того горизонта, которым ограничивались по необходимости публичные органы, ими поддерживаемые. Так, Белинский понимал все вопросы гораздо глубже, чем “Отечественные записки”, где он писал, а за Белинским стояли ещё Грановский, Герцен и др., часто вовсе не разделявшие взглядов своего журнала. С “Москвитянином” это ещё было очевиднее и резче. Люди, подобные обоим Киреевским, Хомякову, Аксаковым, никак не могут быть привлечены к ответственности за все задорные выходки редакции. По обширности понимания славянофильского вопроса, по дельности и внутреннему значению своих убеждений они стояли гораздо выше “Москвитянина”, который постоянно считался их органом и поддерживался ими наружно» (П.В. Анненков). Западники и славянофилы «были согласны друг с другом в своих нравственных реакциях и в своей моральной интуиции, и в этом смысле все они были настоящими представителями нашего этноса» (К. Касьянова). Вместе с тем, в силу господствующего радикализма творческие идеи преломлялись в общественном мнении крайне поляризовано: разномыслие превращалось в непримиримые платформы, гипотезы немедленно становились догмами, ошибки – нормами. Большинство кидалось на самые радикальные и чужеродные идеи.

 

Отдельные представители европеизированного образованного общества постепенно начинают понимать сословную неорганичность, никчемность. Формируется психология лишних людей. В феномене кающихся дворян культурное сословие пыталось искупить «первородный грех» русского дворянства. Но болезненные конвульсии не смогли обратить к истокам национальной культуры. Интеллигенция осознавала в своём положении только то, что способствовало её самоутверждению. Корни ложной экзистенции были недоступны для раздвоенного интеллигентского сознания. Дворянская интеллигенция вытесняла осознание собственной вины в пафосе борьбы с властью, поэтому «“кающихся дворян” можно по праву считать дрожжами революции» (Ф.А. Степун).

Ф.М. Достоевский писал о зарождении и характере типа русского скитальца, ощущающего ложность своего положения, но не желающего праведного выхода: «Человек этот… зародился как раз в начале второго столетия после великой Петровской реформы, в нашем интеллигентском обществе, оторванном от народа, от народной силы… Он ведь в своей земле сам не свой, он уже целым веком отчуждён от труда, не имеет культуры, рос как институтка в закрытых стенах, обязанности исполнял странные и безотчётные по мере принадлежности к тому или другому из четырнадцати классов, на которые разделено образованное русское общество. Он пока только оторванная, носящаяся по воздуху былинка. И он это чувствует и этим страдает, и часто так мучительно… В глуши, в сердце своей родины, он, конечно, не у себя дома. Он не знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях. Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле и по землям иностранным, он, как человек бесспорно умный и бесспорно искренний, ещё более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность, – и тогда, как и теперь, немногих, – смотрит с грустною насмешкой… Он, в сущности, любит только свою… фантазию… Любит фантазию, да ведь он и сам фантазии У него нет никакой почвы, это былинка, носимая ветром

Неорганичность и утопичность порождала галлюцинации сознания, которые делали жизнь более призрачной, – роковой круг онтологической беспочвенности замыкал духовные скитания русской интеллигенции. Потеря духовной родины вела к беспочвенности во всех её проявлениях: к отрыву от национальной религии, культуры и государства, от органичных классов и сословий, от традиционного быта.

 

 

 

Комплексы разночинства

 

 

Русское дворянство породило русскую интеллигенцию, а дворянская интеллигенция породила разночинную. Новая элита унаследовала и усилила все худшие стороны дворянской культуры. Разночинцы додумали до конца больную мысль дворянской интеллигенции.

С шестидесятых годов XIX века усиливается социальное разложение дворянства, которое не в силах пережить «эмансипацию» и теряет культурное лидерство. Дворян вытесняют разночинцы, которые принимают не лучшую часть их культурного наследства. «Кающийся дворянин чувствовал себя в неоплатном долгу перед народом, бичевал себя сознанием своей исторической виновности, хотя бы лично он и был совершенно “без вины виноватым”; удручённый этим сознанием, он готов был добровольно выкраивать ремни из собственной кожи, чтобы только уплатить по “историческому векселю”. Он… в порыве покаянного настроения готов был носить вериги политического бесправия, жертвовать всеми законнейшими своими правами, чтобы только искупить наследственный “грех отцов”. Кающийся дворянин был склонен к покаянному аскетизму. Наоборот, разночинец, человек, вышедший из народа, уязвлен в сознании своего личного достоинства и чести, он чувствовал себя несправедливо умалённым, искал кругом виноватых перед собою, а при болезненной напряжённости этого своего умонастроения начинал без разбора, направо и налево, подозревать тех, в чью среду он выбился, в непризнании его равным себе, во взглядах сверху вниз, становился болезненно обидчив и подозрителен» (В.М. Чернов).

Разночинец, по определению словаря В.И. Даля, «человек неподатного сословия, но без личного дворянства и не приписанный ни к гильдии, ни к цеху». Секуляризация жизни и резкие социальные перемены способствовали исходу молодёжи из традиционного уклада низовых сословий: детей купцов и духовных лиц, чиновников и низших офицеров, в меньшей степени – мещан и крестьян. «Сами они были воплощённым отрывом от почвы, отщепенцами той народной (духовной, купеческой, крестьянской) Руси, которая живёт ещё в допетровском сознании. Тяжело и круто порвав со “страной отцов”, они, в качестве плебеев, презирают и дворянскую культуру, оставшись вне всякой классовой и национальной почвы, уносимые течением европейского “прогресса”. Идее западников они сообщили грубость мужицкого слова, донельзя упростили всё, и одним фактом этого упрощения снизили уровень русской культуры совершенно так, как снизила его революция 1917 года» (Г.П. Федотов).

Ежегодно из провинции бросались в столицы тысячи молодых людей, для которых жизнь начиналась, как с чистого листа. Нигилистически воспитанное новое поколение отказывалось признавать старые авторитеты и прельщалось новыми идеями. «Эта масса молодых людей, прибывая из провинции в столицы, со смутным чувством глубокой неудовлетворённости и обиженности на жизнь, но в общем настроенная идеалистически, со способностями к анализу и теоретическому мышлению довольно слабыми, но зато с огромной жаждой действовать и всё вокруг себя переделать, страстно набрасывалась… всё на те же французские газеты, французских историков и немецких философов, а в последние десятилетия века – на политэкономические доктрины не для того, чтобы в чём-то разобраться, а для того, чтобы найти сейчас же, немедленно, прямое руководство к действию» (К. Касьянова).

А.И. Герцен в «Былом и думах» так характеризовал интеллигента-разночинца середины XIX века: «Видно было, что он вышел на волю из всех опек и крепостей, но ещё не приписался ни к какому делу и обществу: цели не имел… От постоянной критики всего общепринятого Кельсиев раскачал в себе все нравственные понятия и не приобрел никакой нити поведения… Он далеко не оселся, не дошёл ни до какого центра тяжести, но он был в полной ликвидации всего нравственного имущества. От старого он отрешился, твёрдое распустил, берег оттолкнул и очертя голову пустился в широкое море».

Разночинная волна «снизу» не привносила ничего из народно-корневого. Разночинец преисполнен слепой ненависти и жажды разрушения. Заимствованные «в верхах» дворянской культуры предрассудки фантастично преломлялись в сознании новых поколений безукладья и безвременья. Многих из семинарской молодёжи травмировали униженное положение духовного сословия, обскурантская атмосфера духовных школ, принуждение к религиозной вере. Они бежали от нестерпимой атмосферы, но входили в интеллигентское сословие с прививкой начётничества и дурного рационализма. «Семинаристы и разночинцы принесли с собой новую душевную структуру, более суровую, моралистическую, требовательную и исключительную, выработанную более тяжелой и мучительной школой жизни, чем та школа жизни, в которой выросли люди дворянской культуры» (Н.А. Бердяев).

Для русского человека потеря традиционного жизненного уклада, являющегося носителем смысла жизни, оказывается духовной катастрофой и вызывает бунт всеотрицания, ниспровержения ценностей – порождает нигилизм[12]: «Отсутствие мира гуманистических ценностей срединного морального царства делает богоотступника уже не человеком. Неудивительно, что нигилистическая проказа идёт, прежде всего, из семинарий… Это второе по времени освобождение “бесов”, скованных веригами Православия. Всякий раз взрыв связан с отрывом от православной почвы новых слоёв: дворянства с Петром, разночинцев с Чернышевским, крестьянства с Лениным» (Г.П. Федотов). Молодые люди выпадали из одного уклада и не были способны органично адаптироваться в другом. Оттого разночинец делает заявку на ревизию господствующих мнений и провозглашение новых идей. Но «новизна» заключалась в открытом утверждении нигилистических «ценностей», которые взращивались в культуре дворянской. Достоевский, чувствовавший нерв событий, запишет: «Теперешнее поколение – плоды нигилятины отцов. Страшные плоды. Но и их очередь придёт. Подымется поколение детей, которое возненавидит своих отцов». Когда, по Достоевскому, происходит «встреча двух поколений всё одних и тех же нигилистов», – дети агрессивно отталкиваются и от культуры отцов. Беспочвенность толкает к утопическим и абстрактным, в то же время приземлённым «идеалам». Увлечение романтизмом, шеллингианством и гегельянством вытесняется преданностью более примитивным европейским «богам»: О. Конту, Д. Миллю, Я. Молешотту, Г. Спенсеру. С конца 1850-х годов признаком хорошего тона становятся нигилизм и позитивизм, эмпиризм и материализм.

Типичный разночинец – это полный слепой силы молодой человек, оторванный от органичного жизненного уклада – от почвы. Традиции русского воспитания, образования и быта отвергнуты. «Отрыв шестидесятников от почвы настолько резок, что перед их отрицанием отходит на задний план идейность и на сцену на короткий момент выступает чистый “нигилист”… Нигилизм 60-х годов жизненно в достаточной мере отвратителен. В беспорядочной жизни коммун, в цинизме личных отношений, в утверждении голого эгоизма и антисоциальности (ибо нигилизм антисоциален), как и в необычайно жалком, оголённом мышлении, чудится какая-то бесовская гримаса: предел падения русской души» (Г.П. Федотов). Гордыня всеотрицания не раскрепощает человеческое сознание, но резко ограничивает его и делает крайне зависимым от расхожих предрассудков: «Нигилизм – это лакейство мысли. Нигилист – это лакей мысли» (Ф.М. Достоевский).

Тургеневский Базаров с помощью Писарева становится нарицательным образом, характеризующим эпоху. «Демоны шестидесятников не одни “мелкие бесы” разврата. Базаров не выдумка и Рахметов тоже. Презрение к людям – и готовность отдать за них жизнь; маска цинизма – и целомудренная холодность; холод в сердце, вызов Богу, гордость непомерная – сродни Ивану Карамазову; упоение своим разумом и волей – разумом без взлёта, волей без любви; мрачность, замораживающая истоки жизни, – таково это новое воплощение Печорина, новая демонофания» (Г.П. Федотов). Интеллектуальные мании вели к радикальной идейной доктрине – социализму. Поколение исторического безвременья (выпавшее из судьбы народа) оказалось роковым образом предопределённым к порабощению идеей светлого будущего.

Разделяя с дворянством антипатии, новые люди обрушились на его симпатии. Это было единство в ненависти (два поколения всё тех же нигилистов) и отказ от предрассудков любви. Разночинцу в русской жизни ничто не дорого. Освобождение от традиций освобождало и от тех «предрассудков», которым оставалась верна интеллигенция дворянская: порядочности, чести, долгу, интеллектуальной взыскательности, высокой образованности и культуре. Достоевский характеризовал атмосферу духовного разночинства: «Нравственных идей ни одной не осталось, и, главное, с таким видом, будто их никогда не было… Помутились источники жизни». Разрыв с заветами прошлого создавал тип людей “довременно растленных” (Н.С. Лесков)». «Деморализованные сыны нашей страны» (Н.А. Некрасов) несли в себе заряд беспринципности, ненависти и разрушения.

Сознание разночинца резко сужается, становится поверхностным. Разночинец – это самоуверенный и принципиальный недоучка (недоучившийся семинарист или студент), ибо учиться некогда (зовёт практическое дело) и не у кого (нет авторитетов). Разночинец мог быть узким специалистом, невежественным во всём остальном. Если он был начитанным (как Чернышевский), то знания его были неглубоки и нежизненны. Разночинная культура не одухотворяла и не возвышала человека. «Блистательная» разночинная публицистика поражает своей убогостью и злобностью. Разночинское нашествие варваров очередной раз усугубило болезненное состояние русских культурных слоёв: «За последние полтораста лет сгнили все корни, когда-то связывавшие русское барство с русской почвой» (Ф.М. Достоевский).

 

 

Исход еврейской молодёжи

 

Если в разночинстве завершилась десоциализация русской интеллигенции, то со следующим «исходом» довершилась её денационализация, в результате чего интеллигенция становилась более люмпенизированной. Общеевропейское разложение религиозного сознания захватило и еврейскую диаспору в России.

А.И. Солженицын в книге «Двести лет вместе» описывает общественные процессы, которые во второй половине XIX века выталкивали молодые поколения из еврейской диаспоры. Российская власть сознавала необходимость изменения жизненного уклада еврейской диаспоры: «Если при Николае I правительство ставило задачу – сперва реформировать еврейский внутренний быт, постепенно разряжая его через производительный труд и образование и так ведя к снятию административных ограничений, то при Александре II, напротив, правительство начало с быстрого снятия внешних стеснений и ограничений, не доискиваясь до возможных внутренних причин еврейской замкнутости и болезненности, надеясь, что тогда сами собой решатся и все остальные проблемы; начало “с намерением слияния сего народа с коренными жителями страны”, как сказано было в высочайшем повелении 1856 г.» (А.И. Солженицын).

В 1856 году был создан седьмой по счёту на эту тему Комитет по устройству быта евреев. «В Комитете получили развитие доводы против равноправия: что рассматриваемый вопрос – не столько еврейский, сколько русский; что опрометчиво было бы открывать полное равноправие евреям прежде, чем будет поднят образовательный и культурный уровень населения русского, чья тёмная масса не сможет отстоять себя перед экономическим напором еврейской сплочённости; что евреи стремятся совсем не к слиянию с гражданами страны, а к получению всех гражданских прав при сохранении своей обособленности и спаянности, какой нет между русскими. Однако эти голоса не получили влияния. Ограничения с евреев снимались одно за другим» (А.И. Солженицын). После многих послаблений сохранявшаяся черта оседлости стала переживаться еврейской общиной более болезненно.

Об условиях жизни российских евреев говорит прирост еврейского населения. В 1864 году, не считая Польши, в России жило 1,5 миллиона евреев. С Польшей же в 1850 году – 2,3 миллиона, в 1880 году около 4 миллионов. К концу XIX века еврейское население в России за столетие выросло больше чем в пять раз и составляло около 51% от мирового еврейства. Динамичный прирост, помимо всего, создавал многие проблемы для власти. «При таком экстраросте российского еврейства – всё настоятельнее сталкивались две национальные нужды. Нужда евреев (и свойство их динамичной трёхтысячелетней жизни): как можно шире расселиться среди иноплеменников, чтобы как можно большему числу евреев было бы доступно заниматься торговлей, посредничеством и производством (затем – и иметь простор в культуре окружающего населения). А нужда русских, в оценке правительства, была: удержать нерв своей хозяйственной (затем – и культурной) жизни, развивать её самим» (А.И. Солженицын).

Отмена крепостного права и начало Александровских реформ неожиданно ухудшили материальное положение большинства еврейского населения. «Социальная перемена была в том, что переставал существовать многомиллионный, бесправный и лишённый подвижности класс крестьянства, отчего падало в сравнительном уровне значение личной свободы евреев. А экономическая – в том, что “освобожденный от зависимости крестьянин… стал меньше нуждаться в услугах еврея”, то есть освободился от строгого запрета вести и весь сбыт своих продуктов, и покупку товаров – иначе, чем через назначенного посредника (в западных губерниях почти всегда еврей). И в том, что помещики, лишившись дарового крепостного труда, теперь, чтобы не разориться, “были вынуждены лично заняться своим хозяйством, в котором ранее видная роль принадлежала евреям как арендаторам и посредникам в многообразных торгово-промышленных делах” (Ю. Гессен). Отметим, что вводившийся в те годы поземельный кредит вытеснял еврея “как организатора финансовой основы помещичьего быта” (Ю. Гессен). Развитие потребительных и кредитных ассоциаций вело к “освобождению народа от тирании ростовщичества” (Оршанский)» (А.И. Солженицын).

Либеральные реформы раскрепощали жизненный уклад всех слоёв населения, в том числе и евреев, но расширение возможностей самодеятельности для большинства русского населения создавало новые трудности для жизни евреев в России: «Интеллигентный современник передаёт нам в связи с этим тогдашние еврейские настроения. Хотя евреям открыт доступ к государственной службе и к свободным профессиям, хотя “расширены… промышленные права” евреев, и “больше средств к образованию” и “чувствуется… в каждом… уголку” “сближение… между еврейским и христианским населением”; хотя остающиеся “ограничения… далеко не соблюдаются на практике с таким рвением” и “исполнители закона относятся теперь с гораздо большим уважением к еврейскому населению” – однако положение евреев в России “в настоящее время… в высшей степени печальное”, евреи “не без основания сожалеют” о “добром старом времени”, везде в черте оседлости слышатся» сожаления [евреев] о прошедшем”. Ибо при крепостном праве имело место “необыкновенное развитие посредничества”, ленивый помещик без “еврея торгаша и фактора” не мог сделать шага, и забитый крестьянин тоже не мог обойтись без него: только через него продавал урожай, у него брал и взаймы. “Промышленный класс” еврейский “извлекал прежде огромные выгоды из беспомощности, расточительности и непрактичности землевладельцев”, а теперь помещик схватился всё делать сам. Также и крестьянин стал “менее уступчив и боязлив”, часто и сам достигает оптовых торговцев, меньше пьёт, и это, “естественно, отзывается вредно на торговле питьями, которой питается огромное число евреев” (Оршанский)» (А.И. Солженицын). Еврейское предпринимательство оправилось после отмены крепостного права и винных откупов, развило аренду и покупку земель, выкуп и организацию промышленных предприятий. В 1872 году четверть сахарных заводов юго-запада, мукомольных, лесных и других фабричных производств принадлежала евреям; в 1878 году евреи вели 60% хлебного экспорта.

Бурные социально-экономические изменения сказались на культурной ситуации еврейских общин. С шестидесятых годов еврейская интеллигенция ориентируется с немецкой на русскую культуру. Нарождающаяся еврейско-русская интеллигенция встретилась с культурой русской интеллигенции, которая была пропитана европейским рационализмом, позитивизмом, атеизмом. Еврейское просвещение 1860–1870-х годов было ориентировано на ассимиляцию с русской культурой. Но «в условиях России ассимилироваться предстояло не с русским народом, которого ещё слабо коснулась культура, и не с российским же правящим классом (по оппозиции, по неприятию) – а только с малочисленной же русской интеллигенцией, зато – вполне уже и секулярной, отринувшей и своего Бога. Так же рвали теперь с еврейской религиозностью и еврейские просветители» (А.И. Солженицын). Еврейская интеллигенция отрывается от еврейской народной массы, которую ассимиляция не затрагивала. С 1860-х годов еврейская молодёжь училась у русской интеллигенции «гойскому просвещению» – нигилизму, в 1870-х отдалась идеалам народничества. Потеряв консервативные корни, еврейская молодёжь не обретала новой почвы и была склонна к радикальным идеям. «Многие поспешливые молодые люди оторвались от своей почвы, но и не вросли в русскую, они остались вне наций и культур – тот самый материал, который так и нужен для интернационализма» (А.И. Солженицын).

С началом реформ Александра II, ослаблявших ограничения для еврейской диаспоры, еврейские имена встречаются среди революционеров, с начала 1880-х годов резко возрос приток радикальной еврейской молодёжи в русское революционное движение. «И тут возникла ещё та тревожная для правительства связь, что вместе с умножением евреев среди студенчества – заметно умножалось и их участие в революционном движении… Радикальная революционность стала растущей стезей активности среди еврейской молодёжи. Еврейское революционное движение стало качественно важной составляющей революционности общерусской. Количественное соотношение русских и еврейских революционеров в разные годы – впечатляет… Российские революционеры с годами всё больше нуждались в еврейском соучастии, всё больше понимали выгоду использовать евреев как зажигательную смесь в революции, использовать их двойной порыв: против стеснений национальных и стеснений экономических» (А.И. Солженицын).

Исход еврейской молодёжи из местечковых общин направлен по преимуществу в революционное движение. «Освобожденное духовно с 80-х годов из черты оседлости силой европейского “просвещения”, оказавшись на грани иудаистической и христианской культуры, еврейство, подобно русской интеллигенции Петровской эпохи, максимально беспочвенно, интернационально по сознанию и необычайно активно, под давлением тысячелетнего пресса. Для него русская революция есть дело всеобщего освобождения. Его ненависть к царской и православной России не смягчается никакими бытовыми традициями. Еврейство сразу же занимает в русской революции руководящее место. Идейно оно не вносит в неё ничего, хотя естественно тяготеет к интернационально-еврейскому марксизму… Но на моральный облик русского революционера оно наложило резкий и тёмный отпечаток» (Г.П. Федотов).

В конце 1870-х – начале 1880-х годов возникает водораздел между космополитическим и национальным направлениями в российском еврействе. Этому способствовали европейская атмосфера, в которой накалялись национальные идеи, а также ухудшение отношения к евреям в русском обществе. Роковую роль и в этом сыграло цареубийство. «Убийство царя-Освободителя – произвело полное сотрясение народного сознания, – на что и рассчитывали народовольцы, но что, с течением десятилетий, упускалось историками… Убийство 1 марта 1881 года вызвало всенародное смятение умов. Для простонародных, и особенно крестьянских, масс – как бы зашатались основы жизни. Опять же, как рассчитывали народовольцы, это не могло не отозваться каким-то взрывом. И – отозвалось. Но непредсказуемо: еврейскими погромами, в Новороссии и на Украине» (А.И. Солженицын). Масштабы и жестокость погромов крайне преувеличивались. Погромы нередко провоцировались террористическими организациями: Александр III был уверен, что «в преступных беспорядках на юге России евреи служат только предлогом, это дело рук анархистов». Брат царя – великий князь Владимир Александрович – заявлял: «беспорядки, как теперь обнаружено правительством, имеют своим источником не возбуждение исключительно против евреев, а стремление к произведению смут вообще». Генерал-губернатор Юго-Западного края докладывал: «общее возбуждённое состояние населения обязано пропагандистам».

«И неудавшиеся погромы в Одессе и Екатеринославле, скорее всего, раздувались уже народниками. А движение погромщиков именно вдоль железных дорог и участие в погромах именно железнодорожных рабочих – позволяет предположить подстрекательство легкоподвижных агитаторов, особенно с этим возбуждающим слухом, что “скрывают приказ царя”: за убийство его отца бить именно евреев» (А.И. Солженицын). В Одессе погромы были организованы по преимуществу греками-купцами, у которых одесские евреи отбили торговлю, и никогда погромы (вопреки многочисленным обвинениям) не провоцировались властями. Погромы были осуждены даже «реакционными» «Московскими ведомостями», редактор которых М.Н. Катков, «всегда защищавший евреев, клеймил погромы как исходящие от “злокозненных интриганов”, “которые умышленно затемняют народное сознание, заставляя решать еврейский вопрос не путём всестороннего изучения, а с помощью “поднятых кулаков”» (А.И. Солженицын). Тем не менее «с рубежа 1881 года начался решительный отворот передового образованного еврейства от надежд на полное слияние со страной “Россия” и населением России… Хотя уже тогда выяснилась и не оспаривалась несомненная стихийность погромной волны и никак не была доказана причастность к ней властей, а напротив – революционных народников, однако не простили этих погромов именно русскому правительству – и уже никогда впредь. И хотя погромы происходили в основном от населения украинского – их не простили и навсегда связали с именем русским» (А.И. Солженицын).

С каждым десятилетием евреев в революционном движении становилось больше. Коммунист Лурье-Ларин свидетельствовал, что «в царских тюрьмах и ссылке евреи обычно составляли около четверти всех арестованных и сосланных». Марксистский историк М.Н. Покровский утверждал, что «евреи составляли от 1/4 до 1/3 организаторского слоя всех революционных партий». С.Ю. Витте указывал, что евреи, составляя 5% населения России, поставляют 50% революционеров.

 

Социальные, экономические причины еврейской революционности в России перевешиваются мотивацией идейной, глубинной духовной чуждостью еврейства русской православной цивилизации – русской религиозности, образу жизни, власти. У большинства еврейского общества «настроение было с конца XIX в. – постоянное раздражение против российского образа правления, – и в этом идеологическом поле воспитывалась молодёжь ещё и до своего отпочкования от еврейства» (А.И. Солженицын). Молодежь диаспоры отказывается от традиционной веры, уклада, но сохраняет агрессивное неприятие христианской цивилизации, в которой пришлось жить еврейству. Местечковая община в любой стране воспитывала отчуждение от гойской культуры, иначе еврейство не сохранилось бы в течение тысячелетий ни кровно, ни духовно. Установка на отторжение окружающего мира возбуждала агрессивные инстинкты, которые у народа с невоинственным характером проявлялись презрительным отчуждением и глухим сопротивлением, а не самоубийственной борьбой. Но нереализованная и ограничиваемая моральными нормами враждебность к христианству накапливалась и усиливала подсознательные очаги ненависти и агрессии. С разложением уклада еврейской общины сдерживающие моральные скрепы отпадают. Не связанная с традициями своей второй родины, еврейская молодёжь видит в них не только бесполезный и вредный для человечества хлам, но и основную причину исторических злоключений еврейства.

Виктор Чернов в «Записках социалиста-революционера» (1922) приводит высказывания своего друга-еврея, они характеризуют типичное отношение еврейской интеллигенции к России: «Нет края, где бы не презирали или не ненавидели евреев, нет края, где бы не издевались над ними! Но там хоть впрок пошли человеческие жертвы, а у вас? Темнее и беспросветнее, чем когда-либо, – в России. Ваш народ – раб, он уже голодает и будет голодать, умирать будет, только простирая униженно руки за подаянием, и будет благословлять тех насыщенных, которые обронят мимоходом крохи со своего стола в эти исхудалые руки. Ваша интеллигенция вспыхивает, как пучок сухой соломы, может быть и ярким светом, но через мгновение на этом месте нет уже ничего, кроме горсточки охладевшей золы! Наш народ вы гнали, но века гонений только сделали нас твёрже, как вековая тяжесть земных пластов творит каменный уголь, – он горит не как солома, а ровным и сильным светом, он и светит и греет, – почему же вы горите, как солома, а не как раскалённый каменный уголь? Ваша проклятая славянская равнина создала вас шатунами и ленивцами в одно и то же время, безалаберными, легко отходчивыми в гневе, непрочными в любви, вялыми в труде; вы добродушны, потому что вам лень быть злыми, вы широки, потому что сосредоточиться для вас – смерть, и вы ещё горды собой, вы всех считаете слишком узкими и не доросшими до себя, вы, для которых недоросль – национальный тип! Ваша интеллигенция – недоросль, ваша культура – недоросль, ваша промышленность – недоросль, ваш государственный строй – недоросль, ваш народ – недоросль! Лучшие ваши люди умеют только говорить жалкие слова, как Чацкий, восхищающий вас Чацкий, который в жизни пасует и перед Молчалиным, и перед Фамусовым, и перед Скалозубом; и все вы, его потомки, ухитряетесь только оказываться в вашей жизни “умными ненужностями” и “лишними людьми!”»

Уходя изучать гойскую науку, еврейская молодёжь оказывалась в атмосфере революционной интеллигенции, идеалы которой соответствовали запросам недавно эмансипированных умов. «Эти элементы еврейского народа, утратившие культурное содержание старого еврейства, в то же время оставались чуждыми не только русской культуре, но и вообще какой бы то ни было культуре. Эта духовная пустота, скрывавшаяся под лишь поверхностно усвоенной европейской культурой, делала евреев, уже в силу своего преимущественного занятия торговлей и промышленностью склонных к материализму, крайне восприимчивыми к материалистическим политическим учениям… Столь свойственное евреям рационалистическое мышление… располагает их к усвоению доктрин вроде революционного марксизма» (И.О. Левин). Предельно беспочвенная и необычайно динамичная сила вливается в ряды русской интеллигенции и вскоре доминирует в ней. От столкновения трёх «исходов» – дворянского, разночинского и еврейского – радикализация русской интеллигенции предельно возрастает. Общеинтеллигентский индифферентизм вытесняется ненавистью ко всему почвенному: к национальной культуре, традиционной власти, Русской Церкви и Православию. В глазах новых людей русского еврейства национальная Россия – её исторический уклад, религия, культура, государственная власть – является главным врагом евреев, а поскольку интернациональное еврейское сознание отождествляет себя с общечеловеческим, то Россия – враг цивилизации и человечества – вызывает презрение, ненависть и стремление её разрушить. Еврейский прилив взнуздывает степень революционности интеллигенции. Не случайно начало еврейского притока в революционное движение совпадает с переходом от народнической тактики к политическим убийствам – террору против российской традиционной власти. Эти тенденции дали основание Ф.М. Достоевскому предвидеть: «Когда революция начнётся, отовсюду и всюду полезут евреи и временно воцарятся в России… а образованные из них, будучи крайне самолюбивы и обидчивы… представят собою самый озлобленный элемент среди бунтовщиков».

Еврейская религия воспитывала ненависть не только к гойской культуре, но и к Христу и христианству. Поэтому исход еврейской молодёжи в революционное движение придал ему мощный антихристианский импульс. До того интеллигентский атеизм носил отвлечённо нигилистический характер, с приходом еврейства атеизм воспалился до ненависти к христианству, до богоборчества. Русская интеллигенция ориентировалась на марксизм – наиболее интернациональную и радикально богоборческую идеологическую доктрину – в значительной мере под влиянием выходцев из черты оседлости, о чём свидетельствуют еврейские авторы: «Русский марксизм в чистом его виде, списанный с немецкого, никогда не был русско-национальным движением, и революционно настроенной части русского еврейства, для которой воспринять социалистическое учение по немецким книжкам не составило никакого труда, естественно было принять значительное участие при пересадке этого иностранного фрукта на русскую почву» (В.С. Мандель). Еврейскому сознанию не чужды были идеи религиозного осмысления миссии Карла Маркса: «Моисей за 1250 лет до Христа первый в истории провозгласил проповедь коммунистических манифестов в капиталистическом государстве… а в 1848 году вторично взошла вифлеемская звезда – и опять она взошла над крышами Иудеи: Маркс» (Фриц Кан).

К концу XIX века увеличивается приток других национальностей в русскую интеллигенцию. В органичных условиях это обогащает культурный слой. В ситуации дерусификации образованных сословий усиление инородных влияний разжигало русофобию. В подсознании русских мальчиков (Ф.М. Достоевский) действовали некоторые охранительные табу, «мальчикам» нерусским в русской культуре и жизни ничто не было дорого.

 

 

Определения понятия

 

Понятие «интеллигенция» ввёл в оборот писатель П.Д. Боборыкин в 1866 году, обозначая «высший образованный слой общества». Ныне слово «интеллигенция» употребляется в различных смыслах: как умные люди (этимологически – способные к пониманию), как люди с совестью, как просто хорошие люди; отсюда понятие «интеллигентный человек» может означать обладающий высокими интеллектуальными и нравственными качествами, хорошо воспитанный. Качества, которые воспитываются бескорыстным занятием умственным трудом, создают облик интеллигентного человека и наделяют признаком интеллигентности. Интеллигенция – это интеллектуально ведущий слой народа, что и выражено в определении В.И. Даля: «Интеллигенция – разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Предполагается, что интеллигенция является носителем интеллекта и выражает совесть нации. Носитель может быть органичным, здоровым, а может быть сформирован искусственно и поражён какими-либо болезнями. Эти представления отражают необходимые, но недостаточные свойства интеллигенции как сословия.

Понятие «интеллигенция» определяется: 1) через социальный статус, 2) через признак культурно-творческий, 3) через идеологическую принадлежность. Интеллигенция как социальная группа – это образованные слои общества, люди умственного туда. В широком смысле в интеллигенцию входят хозяйственные, технические, научные, культурные кадры, бюрократия, аристократия, духовные сословия. В образованных слоях общества по культурному творческому признаку выделяется сословие собственно интеллигентских, творческих либо свободных профессий: литераторы, художники, музыканты, артисты, адвокаты, учёные, врачи, инженеры... Образованное общество за вычетом аристократии, бюрократии, технократии, духовных сословий и есть интеллигенция как таковая.

Культурные сословия европейских стран подпадают под определения интеллигенции в первом и втором смысле (хотя термин «интеллигенция» существует только в русском языке). В Европе эти сословия тоже социально отчуждены от простонародья. Но только в России со времён Петра I между культурно ведущим слоем и народом разверзлась пропасть, которая разделила нацию на две различные до противоположности части: одна создавалась для переделки другой по чуждым образцам. В Европе между интеллектуальными слоями и народными массами существовало расслоение по социальному статусу и степени образованности, окультуренности. В России же образованные слои были оторваны от народа культурно-цивилизационно (были носителями инородной культуры), религиозно (относились враждебно к народной вере – Православию), национально (воспитывались на других языках, были носителями антинациональных установок). Негативные генетические качества интеллигенции резко усугубляются с формирования социального слоя на основе радикальной идеологии. Это специфически русское явление.

В 30-е годы XIX века выделяется наиболее радикальный слой интеллигенции, в выходцах из разных сословий можно было заметить общие черты психологии и взаимоотношения, сродни европейским орденам: «Интеллигенция представляет собою как бы воюющий орден, который не имел никакого письменного устава, но знал всех своих членов, рассеянных по лицу пространной земли нашей, и который всё-таки стоял по какому-то соглашению, никем, в сущности, не возбуждённому, поперек всего течения современной ему жизни, мешая ей вполне разгуляться, ненавидимый одними и страстно любимый другими» (П.В. Анненков). Идеологическое сообщество было неформальным, его выделяло и объединяло стремление попрать традиционные жизненные устои и принципы, навязать «народу» собственное мровоззрение. «Сознание интеллигенции ощущает себя почти как некий орден, хотя и не знающий внешних форм, но имеющий свой неписаный кодекс – чести, нравственности, – своё призвание, свои обеты» (Г.П. Федотов). «Интеллигенция скорее напоминала монашеский орден или религиозную секту со своей особой моралью, очень нетерпимой, со своим обязательным миросозерцанием, со своими особыми нравами и обычаями, и даже со своеобразным физическим обликом, по которому всегда можно было узнать интеллигента и отличить его от других социальных групп. Интеллигенция была у нас идеологической, а не профессиональной и экономической группировкой, образовавшейся из разных социальных классов» (Н.А. Бердяев). О революционном ордене русской интеллигенции писал Ф.А. Степун.

Из образованных сословий в первой половине XIX века складывается неформальный «орден» единомышленников, мировоззрение которого подчинено общему «символу веры»: атеизму, материализму, социализму, революции, коммунизму... Радикальная или революционная интеллигенция стремится к радикальному, революционному переустройству мира. Идеологизированное сознание ущербно, ограниченно, подвержено маниям – болезненной сосредоточенности на частных идеях. Интеллигентский «идеал коренится в “идее”, в теоретическом мировоззрении, построенном рассудочно и властно прилагаемом к жизни, как её норма и канон. Эта “идея” не вырастает из самой жизни, из её иррациональных глубин, как высшее её рациональное выражение. Она как бы спускается с неба, рождаясь из головы Зевса, во всеоружии, с копьём, направленным против чудовищ, порождаемых матерью-землей. Афина против Геи – в этом мифе (отрывок гигантомахии) смысл русской трагедии, то есть трагедии русской интеллигенции» (Г.П. Федотов). В борьбе идеологических маний с органичным, традиционным мировоззрением (с почвой) и состоит основной пафос времени, интеллигенция формируется как передовой отряд эпохальной брани: «Русская интеллигенция есть группа, движение и традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей» (Г.П. Федотов). Маниакальная идея интеллигентского сообщества – европеизация России, переделка огромного материка и тысячелетней цивилизации по диктующим фикциям «русского Запада» – и была идеей тотальной беспочвенности. Это выражало и одно из первых в России употреблений термина «интеллигенция» – статья И.С. Аксакова в газете «День» имела название «Отчужденность интеллигенции от народной стихии».

Консолидация на идеологической основе – это вырождение интеллектуального слоя. Радикальная интеллигенция теряет многие положительные черты культурного сословия и усугубляет отрицательные. Этот динамичный слой становится негативным «ферментом» образованного общества, ускоряющим духовную деградацию. Орден русской интеллигенцииочаг духовной болезни, из которого духовная зараза распространяется по национальному организму. Орден «послушников» – бескорыстных служителей «идеи» – являлся центром атеистической «религиозности». Радикальное ядро задает тон, формирует мнение и вкус, устанавливает общеинтеллигентские идеалы и нормы. Культурное общество России с середины XIX века старательно равнялось на радикальный авангард. Герои-революционеры в глазах общественного мнения были апостолами новой интеллигентской веры. Орден русской интеллигенции начал складываться с приливом волны разночинцев. Затем отбор шёл по идеологическому признаку, в ряды революционной интеллигенции вливаются представители всех сословий.

Каждое поколение интеллигенции мыслило себя «по-новому»; отрекаясь от отцов, новые люди открывали собой новую эпоху, которая оказывалась очередной ступенью духовного падения. «Столетие самосознания русской интеллигенции является её непрерывным саморазрушением… За идеалистами – “реалисты”, за “реалистами” – “критически мыслящие личности” – “народники” тож, за народниками – марксисты – это лишь один основной ряд братоубийственных могил» (Г.П. Федотов). Так русское дворянство и интеллигенция фаланга за фалангой выращивали в России кадры небытийной идеологии.

Логическим итогом деятельности образованных сословий на протяжении полутора столетий была катастрофа 1917 года. «Русская гуманитарная наука оказалась аптекой, где все наклейки были перепутаны. И наши учёные аптекари снабжали нас микстурами, в которых вместо аспирина оказался стрихнин… Русская “наука” брала очень неясные европейские этикетки, безграмотно переводила их на смесь французского с нижегородским – и получался круг понятий, не соответствовавший, следовательно, никакой действительности в мире, круг болотных огоньков, зовущих нас в трясину… Русскую кое-как читающую публику столетия подряд натаскивали на ненависть к явлениям, которых у нас вовсе не было, и к борьбе за идеалы, с которыми нам вовсе нечего было делать. Был издан ряд “путеводителей в невыразимо прекрасное будущее”, в которых всякий реальный ухаб был прикрыт идеалом и всякий призрачный идеал был объявлен путеводной звездой. Одними и теми же словами были названы совершенно различные явления. Было названо “прогрессом” то, что на практике было совершеннейшей реакцией, – например реформы Петра, – и было названо “реакцией” то, что гарантировало нам реальный прогресс – например, монархия. Была “научно” установлена полная несовместимость “монархии” с “самоуправлением”, “абсолютизма” с “политической активностью масс”, “самодержавия” со “свободой” религии, с демократией и проч. и проч. – до бесконечности полных собраний сочинений… В силу всего этого мы, нынешнее поколение России, не знаем, в сущности, решительно ничего нужного. Мы потеряли свои пути и не нашли никаких чужих. Мы потеряли даже и часть своего языка и объясняемся переводами с французского на нижегородский – переводами, которые в оригиналах обозначают неизвестно что. Мы заблудились в трёх пошехонских соснах и разбиваем свою голову о каждую из них» (И.Л. Солоневич).

 

В свете вышесказанного синтезируем характеристики интеллигенции, которые давались, начиная со сборника «Вехи». Интеллигентское мировоззрение коренится в ряде родовых душевных комплексов, которые порождены ложным экзистенциальным состоянием и которые наиболее выражены среди радикалов. Формация интеллигенции выделялась и объединялась общей духовной болезнью – комплексами искусственности происхождения и неорганичности существования, которые были унаследованы от дворянства и усиливались в каждом поколении. Отсюда не всегда осознаваемое чувство социального греха и комплекс вины и покаяния. Экзальтированное и ложно ориентированное чувство социальной ответственности в реальности оборачивалось исторической безответственностью. Комплекс «прогрессивности» внушал слепое стремление ко всему передовому и служение прогрессу. Русская интеллигенция разделяла европейские предрассудки безрелигиозного гуманизма: веру в естественное совершенство человека. Культурная «беспризорность» интеллигенции вела к агрессивному отторжению от всего русского, склонности к интернационализму, болезненному тяготению ко всему европейскому, западному. В комплексах подсознания и маниакальной ориентации сознания на фикцию «русского Запада» коренились воспаленные идеи интеллигенции, её пристрастия и антипатии.

Доминантой интеллигентской позиции была экзистенциальная беспочвенность: беспочвенность происхождения, беспочвенность своего положения и беспочвенность собственного выбора. Невозможно согласиться с Николаем Бердяевым, что в этом проявлялся национальный характер интеллигенции. Русский народ один из наиболее укоренённых в традиции, укладе, предании. Беспочвенность – следствие разрыва интеллигенции с национальной традицией. Интеллигенция обрекала себя на «раскол, отщепенство, скитальчество, невозможность примирения с настоящим, устремленность к грядущему» (Н.А. Бердяев) не потому, что это было свойственно русскому народу, как утверждал Бердяев, а из-за отрыва от народа. Стремление интеллигенции к фикции справедливой жизни отторгало от общенациональной судьбы, от исторической ответственности. Утопия лучшей жизни вытесняла обязанности перед жизнью реальной, иллюзия грядущего избавляла от мучительного чувства «первородного греха» культурных слоёв России. Выразители самосознания интеллигенции не были способны понять причины и следствия «грехопадения», исторической вины сословия, без чего невозможны подлинное искупление и свободный выбор судьбы.

Следствием экзистенциальной беспочвенности был нигилизм интеллигенции – «жизнь в расколе с окружающей действительностью» (С.Л. Франк). Раскольничья мораль диктует идейную нетерпимость и фанатизм. Нигилистический морализм делал русского интеллигента «воинствующим монахом нигилистической религии земного благополучия» (С.Л. Франк). Идеалы земного благополучия не могут быть религиозными, то есть абсолютными и вселенскими, поэтому интеллигентский псевдорелигиозный пафос обращён на реализацию социальной утопии.

Духовное отщепенство от народа, борьба с властью и обществом формировали подпольную психологию. Беспочвенность существования воспитывала неуравновешенный и раздвоенный психологический тип. Неорганичные идеалы ограничивают сознание, которое склонно к мономании – вере в болезненно навязчивые идеи. При нравственной неустойчивости человек скатывается к экстремизму, без духовного стержня – склонен к идейной одержимости и фанатизму. «Символ веры» интеллигенции включает крайние идеологические доктрины, которые фокусируются в марксизме.

Мировоззрение интеллигенции представляет собой идеологический отлёт от действительности, утопическую мечтательность, социальный самогипноз, преобладание догматизма и демагогии. «Интеллигенцию не интересует вопрос, истинна или ложна, например, теория знания Маха, её интересует лишь то, благоприятна или нет эта теория идее социализма, послужит ли она благу и интересам пролетариата; её интересует не то, возможна ли метафизика и существуют ли метафизические истины, а то лишь, не повредит ли метафизика интересам народа, не отвлечёт ли она от борьбы с самодержавием и от служения пролетариату. Интеллигенция готова принять на веру всякую философию под тем условием, чтобы она санкционировала её социальные идеалы, и без критики отвергнет всякую, самую глубокую и истинную философию, если она будет заподозрена в неблагоприятном или просто критическом отношении к этим традиционным настроениям и идеалам… Любовь к уравнительной справедливости, общественному добру, к народному благу парализовала любовь к истине, почти что уничтожила интерес к истине» (Н.А. Бердяев). Традиционные настроения и идеалы интеллигенции исключали здравое восприятие реальности и адекватную ориентацию в жизни. В ложном мировоззрении отсутствуют критерии истины и не может быть подлинных представлений о справедливости, общественном добре и народном благе, которые являются рационализированными идеологизмами.

Однобокий рационализм сочетается у интеллигенции с эмоциональными, аффективными реакциями. Без органичного жизнеощущения мышление несамостоятельно и ограниченно, а воля – непрактична и неумела. Революционная интеллигенция не способна целенаправленно трудиться, хотя всегда декларировала необходимость созидательной деятельности. Духовно-нравственная инфантильность сказывается в категоричности и ригоризме, социальном потребительстве, исторической безответственности, проявляется в культе молодости, студенчества, где неведомы обязанности, но требуются неотъемлемые права. Понижение духовного уровня диктует ненависть к культуре, антиметафизичность.

Идеологическая групповщина воспитывает стадную волю, тоталитарное сознание, уравнительную утилитарную мораль. Дурной коллективизм не позволяет раскрыться здоровой индивидуальности. При демагогическом провозглашении индивидуальных свобод господствует антиперсонализм – подчинение личного общеидеологическому, отрицание свободы и суверенности личности. Культивируется фанатическая преданность набору догм, экзальтированное чувство посвящённости в общее дело. Ощущение мистического единства и гордыня идеологически посвящённых воспитывают высокомерное и надменное отношение к непосвящённому мещанству и обывателям. Это выражается в типично интеллигентской позе, претензии, ханжестве, максимализме, чувстве непогрешимости, пренебрежении к инакомыслящим. Несогласные обвиняются в отрицании ценностей и попрании морали. По отношению к политическим оппонентам снимаются моральные ограничения: не наш – значит, аморален, считается вне закона и заслуживает нечеловеческого отношения. Орден интеллигенции превратился в замкнутую и агрессивную общность, стремящуюся подчинить всё вокруг собственной догме и сеющую гражданскую распрю.

 

Из литературы, воспоминаний и доживших до нас «реликтов» известен иной облик интеллигента – это гуманное, мягкое, доброе существо, ищущее смысл жизни и умеющее созидательно трудиться в своей области. Интеллигенту было свойственно служение благородному и непременно великому делу, что воспитывало характер возвышенный, гордый и независимый. Среди провинциального дворянства и интеллигенции было немало замечательных, чистых и бескорыстных людей. Чем ближе были образованные сословия к народу социально (как провинциальное мелкопоместное дворянство и земская интеллигенция) и психологически (внутренней ориентацией), тем больше сохраняли они дух органичной культуры и черты национального характера. «В николаевские годы в поместном и служилом дворянстве, как раз накануне его социального крушения, складывается, до известной степени, национальный быт. Уродливый галлицизм преодолевается со времени Отечественной войны, и дворянство ближе подходит к быту, языку, традициям крестьянства. Отсюда возможность подлинно национальной дворянской литературы, отсюда почвенность Аксакова, Лескова, Мельникова, Толстого… О, конечно, это почвенность относительная. Исключая Лескова, сознательная национальная традиция не восходит к допетровской Руси; но допетровский быт, в котором ещё живёт народ, делается предметом пристального и любовного изучения. Иногда кажется, что барин и мужик снова начинают понимать друг друга. Но это самообман. Если барин может понять своего раба (Тургенев, Толстой), то раб ничего не понимает в быту и в миру господ. Да и барское понимание ограниченно: видят быт, видят психологию, но того, что за бытом и психологией, – тысячелетнюю традицию, религиозный мир крестьянства – “христианства” – ещё не чувствуют» (Г.П. Федотов).

По ряду причин не тенденции национального возрождения и не привлекательный тип интеллигенции задавали тон. Немногочисленный интеллигентский авангард – «орден» – захватил влияние в обществе, ибо он динамичнее и агрессивнее. Общеинтеллигентское мировоззрение отличалось рыхлостью и неустойчивостью вследствие той же беспочвенности. Господствовал идеализм – увлечённость абстрактно возвышенными идеалами, но секуляризованное сознание было не способно приобщиться к духовному богатству Православия. Идеалистичность диктовала известное пренебрежение к материальному богатству, своеобразный аскетизм, моральный пафос, стремление к высшим идеалам и поиск смысла жизни, что не исключало приземлённости большинства идеалов. Неопределённые общеинтеллигентские установки фокусировались в радикальном ядре интеллигенции, где из них делались последовательные выводы, которые затем распространялись в обществе в качестве авторитетных директив. «Мозговой центр» додумывал и оправдывал выводы беспочвенной общеинтеллигентской позиции.

Привлекательные черты в интеллигенции улетучивались по мере того, как суровая действительность заставляла определять мировоззренческую позицию. Идеалы абстрактного гуманизма легко сочетались с поддержкой жестоких, антигуманных акций, если были направлены против власти и чуждых сословий. Проявление положительных качеств зависело от диктата нигилистической установки и могло оборачиваться во зло. «Орден» определил существенные общеинтеллигентские склонности, отбросил гуманистические пережитки, обнажил основы миростояния русской интеллигенции как таковой.

Не имея русского мировосприятия, поправ русскую веру и нравственные устои, интеллигенция не смогла избавиться от своей русскости и сохраняла черты национального характера, хотя и в искажённом виде. Это было причиной её трагической раздвоенности, но сохраняло возможность возвращения блудного сына в отчий дом. «Беда русской интеллигенции не в том, что она недостаточно, а скорее в том, что она слишком русская, только русская» (Д.С. Мережковский). В других странах культурная элита, оторванная от народных сословий, не испытывала по этому поводу никаких мук и угрызений совести, но и не мстила за это всем вокруг. Только русский человек мог тотально деградировать в отрыве от живительных токов национального духа. В то же время многие пороки, которые генетически свойственны неорганичному культурному сословию, усиливались проявлениями отрицательных качеств национального характера. Русская религиозная ментальность сказывалась в религиозной экзальтации богоотступников: «Иногда кажется, что самый атеизм русской интеллигенции – какой-то особенный, мистический атеизм» (Д.С. Мережковский). Помноженное на русский максимализм богоборчество приобретало вовсе инфернальный характер (Ленин).

 

 

Тотальная утопичность

 

Думающее русское сословие в ХIX веке оторвано от российской реальности, поэтому его самосознание и осознание русской жизни вполне утопичны. К.Д. Кавелин в «Мыслях и заметках о Русской истории» в 1866 году описывал интеллигентское умонастроение, оторванное от общенационального жизнеощущения: «Кроме нас, нет народа в мире, который бы так странно понимал своё прошедшее и настоящее. Ни один народ не разрывается в своём сознании на две половины, совсем друг другу чуждые и ничем не связанные… Одни мы, русские, лишены до сих пор единого народного сознания… Раздвоенные в народном сознании, мы не можем высвободиться из вопиющего противоречия между нашим взглядом на самих себя и постепенным, величавым ходом нашей истории… Где источник этой умственной немощи? Он глубоко скрыт в вековой привычке смотреть на себя чужими глазами, сквозь чужие очки. Толстый слой предрассудков, в которых мы не отдаём себе отчета, присутствия которых даже не подозреваем, мешают нам понимать себя правильным образом… Наши взгляды, убеждения выведены нами не из нас самих и не из нашей истории, а приняты целиком от других народов. Оттого мы и не умеем связать прошедшее с настоящим, и всё, что ни говорим, что ни думаем, так бесплодно, в таком вопиющем разладе с совершающимися фактами и с ходом нашей истории. Наша умственная апатия и бессилие так же стары, как мы сами… Образованный слой русского общества, за очень редкими исключениями, продолжает по-старому питаться чужими мыслями, действовать по чужим образцам. Мы до сих пор едва догадываемся, что наши взгляды – выводы из чужой жизни, и добродушно принимаем их за результат самостоятельного нашего развития. Вот где источник наших внутренних противоречий и разладицы. Не понимая себя и среды, к которой принадлежим, мы блуждаем в потёмках, ходим ощупью, куда и как случится. Наша умственная и нравственная жизнь, не имея ещё пока корней у себя дома, не имеет по тому же самому и никакого центра тяжести и носится в воздухе; при всём блеске наших природных способностей она холодна, бесплодна и мертва. Она согреется, оживёт и сделается плодотворной только с той минуты, когда опустится из неопределённой шири на русскую почву, прильнёт к ней и будет из неё питаться. Уравновесить умственные и нравственные силы с действительностью, соединить в одно органическое целое мысль и жизнь может отныне только глубокое изучение самих себя в настоящем и прошедшем. Других путей нет и не может быть».

Как итожил интеллигентский историк русской интеллигенции в начале ХХ века, «интеллигенция есть этически – антимещанская, социологически – внесословная, внеклассовая, преемственная группа, характеризуемая творчеством новых форм и идеалов и активным проведением их в жизнь в направлении к физическому, общественному и индивидуальному освобождению личности» (Р.И. Иванов-Разумник). Писатель-народник говорил пафоснее: «Интеллигенция среди всяких положений, званий и состояний исполняет всегда одну и ту же задачу. Она всегда – свет, и только то, что светит, или тот, кто светит, и будет исполнять интеллигентное дело, интеллигентную задачу» (Г.И. Успенский). Самомнение интеллигенции не соответствовало её реальному положению. Интеллигентский слой противопоставляет себя органичным сословиям, российскому жизненному укладу. Болезненный протест против действительности выбрасывал интеллигенцию из исторической реальности.

C точки зрения идеологической «надклассовости», все прочие сословия обращаются в непросветленную массу – тёмное мещанство. Мещанское – это всё, что не соответствует интеллигенции и не приемлет её света – высоких идеалов, то есть всё реальное. К мещанству относили не только мещанское сословие – мелких городских торговцев, ремесленников, низших служащих, но и крестьянство, духовенство, чиновничество, аристократию, вех, кто не разделял интеллигентский катехизис, то есть абсолютное большинство населения. Поскольку утопичным интеллигентским идеалам в российской действительности мало что могло соответствовать, то вся реальная жизнь приписывается к разряду мещанства, обывательщины, тёмного царства. Чувство социального самосохранения именуется эгоизмом; невосприимчивость к радикальным идеям – реакционной аполитичностью, безыдейностью; трудовая активность и ответственность – материальным потребительством; здоровый консерватизм, антиреволюционность – гнусной тягой к спокойствию, бездействию. Всё национально-самобытное – православная религиозность, уклад народной жизни, типы русского характера, – всё это в глазах интеллигентского общества «безличная сплочённая посредственность» (Р.И. Иванов-Разумник), отсталая азиатчина или мещанство, ибо всё это противостоит самоутверждению интеллигенции.

Разрыв с органичным историческим укладом означал исход из истории, отказ от возможности исторического совершенствования. Эта установка на анти- и вне-, освобождая от обязанностей реальной жизни, порабощает фикциями: абстрактными догмами, больными иллюзиями, судорожными фантазиями. Вне национальной культурной почвы слепая борьба за «широту, глубину и яркость человеческого Я» (Р.И. Иванов-Разумник) отдаёт человека во власть эгоистических стихий. Своевольное самоосвобождение человека неизбежно заканчивается рабством внутренним – произволом ущербной самости. Интеллигенция была нигилистической по рождению и в силу собственного выбора. Нигилисты только осознали и декларировали этот роковой факт её биографии.

Европеизм порождал космополитизм, - ещё более утопическую настроенность ума интеллигенции, приводящей к революционной ломке всего национально русского. Об этом писал Лев Тихомиров: «Космополитизм нашего образованного класса должен был выродиться в нечто ещё худшее. Анархист французский или немецкий ненавидит вообще современное общество, а не специально своё – немецкое или французское. Наш космополит, в сущности, даже не космополит, для его сердца не все страны одинаковы, а всё приятнее, нежели отечество. Духовное отечество для него – Франция или Англия, вообще Европа. И по отношению к Западу он является его же и патриотом, а вовсе не космополитом. А сам русский интеллигент способен любить свою страну только в будущем, где от самого русского не осталось и следа».

Если интеллигенция целиком за новое, устремлена в грядущее и презирает пошлую российскую действительность, то так называемое мещанство пытается сохранить традиции, несёт бремя исторического строительства. Российская жизнь, как и всякая, была преисполнена несовершенства. Интеллигенция боролась не с пороками, а со здравыми идеалами и общественными силами, которые могли преобразить жизнь. Как и везде, было в России и мещанство – ретроградный психологический тип. Интеллигенция обличает не историческую затхлость быта, а глубинную народную природу, которая претила тонким чувствам и изощрённому уму просвещённого сословия. Утопические интеллигентские лозунги не обличали пороки действительности, а разрушали органичную жизнь. Луч света в тёмном царстве – светлое будущее – вехи разрушительного обольщения.

Орденскую атмосферу интеллигентских кружков в провинциальных городах России конца XIX века описывал И.А. Бунин: «Известно, что это была за среда, как слагалась, жила и веровала она. Замечательней всего было то, что члены её, пройдя ещё на школьной скамье всё то особое, что полагалось им для начала, то есть какой-нибудь кружок, затем участие во всяких студенческих “движениях” и в той или иной “работе”, затем высылку, тюрьму или ссылку, и так или иначе продолжая эту “работу”, и потом жили, в общем, очень обособленно от прочих русских людей, даже как бы и за людей не считая всяких практических деятелей, купцов, земледельцев, врачей и педагогов (чуждых политике), чиновников, духовных, военных и особенно полицейских и жандармов, малейшее общение с которыми считалось не только позорным, но даже преступным, и имели всё своё, особое и непоколебимое: свои дела, свои интересы, свои события, своих знаменитостей, свою нравственность, свои любовные, семейные и дружеские обычаи и своё собственное отношение к России: отрицание её прошлого и настоящего и мечту о её будущем, веру в это будущее, за которое и нужно было “бороться”. В этой среде были, конечно, люди весьма разные не только по степени революционности, “любви” к народу и ненависти к его “врагам”, но и по всему внешнему и внутреннему облику. Однако, в общем, все были достаточно узки, прямолинейны, нетерпимы, исповедовали нечто достаточно несложное: люди – это только мы да всякие “униженные и оскорбленные”; всё злое – направо, всё доброе – налево; всё светлое – в народе, в его “устоях и чаяниях”; все беды – в образе правления и дурных правителях (которые почитались даже за какое-то особое племя); всё спасение – в перевороте, в конституции или республике».

Отчуждение образованных слоёв от народной жизни было не только социальным, но и духовным, нравственным, и эта пропасть со временем расширялась. Радикальная антинациональная установка интеллигенции описывалась В.В. Розановым: «Россия не содержит в себе никакого здорового и ценного зерна. России собственно нет, она кажется. Это ужасный кошмар, фантом, который давит душу всех просвещённых людей. От этого кошмара мы бежим за границу, иммигрируем, если и соглашаемся оставить себя в России, ради того единственно, что находимся в полной уверенности, что скоро этого фантома не будет, и его рассеем мы». Орденская психология выталкивала из рядов интеллигенции тех, кто по каким-либо причинам сохранял духовную связь с народом, с общенациональной культурой. «Люди, выходящие из народа и являющие глубины народного духа, становятся немедленно враждебны нам; враждебны потому, что в чём-то самом сокровенном непонятны. Ломоносов, как известно, был в своё время ненавидим и гоним учёной коллегией; народные сказители представляются нам забавной диковинкой; начала славянофильства, имеющие глубокую опору в народе, всегда были роковым образом помехой “интеллигентским” началам… На наших глазах интеллигенция, давшая Достоевскому умереть в нищете, относилась с явной и тайной ненавистью к Менделееву» (А.А. Блок).

 

Утопическое общеинтеллигентское сознание было бродилищем радикальных беспочвенных идей, а социально-политическое мировоззрение воспитывало антисоциальные установки, приучало общество к оправданию терроризма как наиболее действенного способа разрушить ненавистную реальность: «Русская интеллигенция в настоящее время только в террористической форме может защитить своё право на мысль. Террор создан XIX столетием, это единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное лишь духовной силой и сознанием своей правоты» (А.И. Ульянов). Неорганичный интеллигентский тип органично породил то, что внешне выглядело его извращением. Эпицентр духовного небытия России – «орден» русской интеллигенции – был закономерным детищем русской интеллигенции, которая была наследницей вненациональной культуры дворянства.

Складывающаяся традиция разделения функций между интеллигентским центром («орденом») и периферией стала прообразом будущей дифференциации и консолидации идеологических колон: «орден» превращается в руководящую партию, которая использует ум и нравственные качества интеллигенции как сословия умственного труда в целях идеологической экспансии. Интеллигенция в целом продолжает жить по принципу не ведаем, что творим, что устраивает «орден» (партию) и «послушников» (интеллигенцию). Первые захватывают власть, вторые, пользуясь жизненными благами, продолжают считать себя не причастным к репрессиям передовым слоем, невинной жертвой перегибов, борцами за свободу и демократию.

Русская интеллигенция до конца прошла путь, предопределённый историческим роком – греховным самоопределением её духовных предков. Интеллигенция не искупила, но усилила унаследованный грех. «Для будущности России важно, чтобы социалистической и радикальной интеллигенции не дано было возможности переложить на одних большевиков идейную ответственность за крах всей системы идей. Само собою разумеется, речь идёт не об уголовной ответственности. Но в области идей должно быть твердо установлено, что между большевизмом и всеми леворадикальными и социалистическими течениями русской мысли существует тесная, неразрывная связь. Одно влечёт за собой другое. Русские социалисты, очутясь у власти, или должны были оставаться простыми, ничего не делающими для осуществления своих идей болтунами, или проделать от “а” до “ижицы” всё, что проделали большевики. Когда большевики на этом настаивают, они неопровержимы. Это оказалось истиной в 1917–1918 гг. Это истинно и для будущего» (А.С. Изгоев). К этому можно добавить, что ответственность распространяется и на либеральную интеллигенцию, которая сочувствовала радикальному крылу – «ордену» интеллигенции.

 

 

Лопнувшие иллюзии

 

Элемент самокритичности наличествовал в сознании интеллигенции. В каждом поколении в её рядах находились трезвые головы, которые разоблачали фикции «русского Запада». Как и положено всякой иллюзии, она разбивалась при столкновении с Западом реальным, чем объясняется ряд разочарований, постигших русских путешественников по Европе. Но интеллигенция как сословие проходила мимо этих прозрений, не хотела их воспринимать.

Многие русские интеллигенты при ближайшем знакомстве с Европой могли бы повторить слова Фонвизина: «Пребывание моё во Франции убавило сильно её цену в моём мнении; я нашёл доброе в гораздо меньшей мере, нежели воображал, а худое в такой большой степени, которой и вообразить не мог Мираж воображаемой Европы рассыпался при соотнесении с реальностью.

С русскими часто происходило то, что, по мнению П.В. Анненкова, произошло с Белинским и что «не раз повторялось со многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой». Анненков вспоминал о 40-х годах XIX века: «Русская интеллигенция любила не современную, действительную Францию… а Францию идеальную, воображаемую, фантастическую… У нас искали потаённой Франции».

Характерно и признание Гоголя: «Мысль, которую я носил в уме, о чудной, фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле».

Горечью, обидой проникнуты письма Герцена из Европы. В России он грезил европейской «колыбелью свободы», в Европе же почувствовал себя на другом берегу. В книге «С того берега», которую Анненков характеризовал как «самое пессимистическое созерцание западного развития», Герцен, обращаясь к сыну, писал: «Мы устраняем старую ложь… Мы довольно долго изучали хилый организм Европы, во всех слоях и везде мы находили перст смерти. Едва веришь глазам: неужели это та самая Европа, которую мы тогда знали и любили… Вещи, которые я никогда не считал возможными в Европе даже в минуты ожесточённой досады и самого чёрного пессимизма, сделались обыкновенны, ежедневны». Герцен описывает иллюзии «русского Запада», которые «не исполнили своей великой задачи, они разрушили веру, но не осуществили свободу, они зажгли в сердцах желания, которых они не в силах исполнить… Прощай, отходящий мир, прощай, Европа». В лице Герцена определённая часть русского общества прощалась с невоплотившимися грёзами «русской Европы».

Цепь разочарований можно резюмировать словами письма Достоевского из Европы: «Господи, какие у нас предрассудки насчёт Европы». Болезненное воображение, бесплодная фантазия, предрассудки, самообман – неизбежный вывод, к которому приводит в сознании интеллигенции столкновение «русского Запада» с Западом реальным. Русские образованные люди искали в Европе высоких идеалов, но при знакомстве с реальной Европой они обнаруживали господство серединной культуры, которая принципиально неприемлема для двуполярного русского духа. О болезни «европейничанья» - огульном подражательстве или «обезъяничанье» «прогрессивной интеллигенции» много писал Н.Я. Данилевский.

На краю нравственной гибели», к которой привёл Герцена крах главной иллюзии жизни, он обращается к России: «Я чую сердцем и умом, что история толкается именно в наши ворота… Осталось только два интересных вопроса: вопрос социальный и вопрос русский… Народ русский для нас больше, чем родина». Так Герцен становится родоначальником русского народничества. Но это оказалось сменой предмета мифотворческого сознания. Не найдя в Европе исполнения беспочвенных фантазий, русская интеллигенция обратила свой воспаленный взор на Россию. И Россию она видела с точки зрения противопоставления прогресса и варварства, передового и отсталого, революционного и консервативного.

Синдром[13] народничества, выражавший инстинктивное чувство покаяния перед народом и смутно ощущаемый религиозный долг не приблизили русскую интеллигенцию к народу, ибо оказались переложением на русской почве понятий, приобретённых в интеллектуальных скитаниях по чудным фантазиям Европы. «Идейный багаж юных подвижников невыразимо скуден: отправляясь в пустыню, они берут с собой, вместо Евангелия, “Исторические письма” Лаврова; так и спят на них, положив под изголовье. За это евангелие и идут на смерть, как некогда шли люди за сугубое аллилуйя» (Г.П. Федотов). В России интеллигенция видела то, что позволяло увидеть настроение «русского Запада»: «социализм» христианской общины, прирождённые наклонности русского народа к социализму… В реальной России не было того крестьянства, которое народническая интеллигенция хотела воспитывать, просвещать, революционизировать. Русский народ не понимал того «просвещения», которое пыталась навязать ему интеллигенция хождением в народ, и не нуждался в нём. Из очередного столкновения иллюзии с реальностью предстояло родиться ряду концепций переделки косного русского народа, от русофобии до воспитания диктатурой пролетариата.

Константин Леонтьев обоснованно считал, что «тот, кто понимает, до чего дорог культурный, национальный стиль для нашего государства, до чего спасительно может быть теперь для славянства постепенное свержение умственного ига Европы, тот должен желать не дальнейшего влияния “интеллигенции” нашей на простолюдина русского, а наоборот, – он должен искать наилучших способов и наилегчайших путей подражания мужику… Нам нужно вовсе не смешение с народом, а сходство с ним». Об искажённом понимании интеллигенцией народа писал и М.Н. Катков: «Наша интеллигенция выбивается из сил показать себя как можно менее русской, полагая, что в этом-то и состоит европеизм. Но европейская интеллигенция так не мыслит. Европейские державы, напротив, только заботятся о своих интересах и не мало не думают о Европе… Наше варварство заключается не в необразованности наших народных масс: массы везде массы, но с полным убеждением и с чувством достоинства признать, что нигде в народе нет столько духа и силы веры как в нашем, а это уже не варварство... Нет, наше варварство – в нашей иностранной интеллигенции».

 

Разочарование в иллюзии «русского Запада» некоторых наблюдательных и последовательных русских людей не способствовало оздоровлению образованного общества. Интеллигенция либо оставалась глуха к их свидетельствам, либо готова была пожертвовать частью иллюзий «русской Европы», чтобы заменить их фикциями «европеизированной России». Возврат интеллигентского сознания к европейскому универсализму и широте произошёл при смене народнической идеологии на марксистскую.

Ясновидческие слова, преисполненные любви и печали, обнажают духовную болезнь, разъедающую религиозные устои европейской культуры. Но то, что критикуется в Европе прозревшими русскими людьми, привлекает образованное общество. От десятилетия к десятилетию установка на «русский Запад» становится иллюзорнее и, вместе с тем, авторитетнее в общественном мнении. Спектр идей, переливающихся в русскую культуру через образованные слои, со временем радикализируется: от синкретической религиозности масонства – к атеизму, от идеализма – к марксизму, от либерального марксизма – к большевизму. Радикализируется русская интеллигенция и ещё водном измерении – в русофобии, о чём писал Ф.И. Тютчев: «Можно было бы дать анализ современного явления, приобретающего всё более патологический характер. Это русофобия некоторых русских людей – кстати, весьма почитаемых. Раньше они говорили нам... что в России им ненавистно бесправие, отсутствие свободы печати и т.д., и т. П., что, потому именно, они нежно любят Европу, что она бесспорно обладает тем, чего нет в России... А что мы видим ныне? По мере того как Россия, добиваясь большей свободы, всё более самоутверждается, нелюбовь этих господ только усиливается».

 

 

 

От самообличения к саморазрушению

 

Что отталкивало русскую интеллигенцию от реальной России, и каковы глубинные причины её «любви» к Западу? У интеллигенции были свои мотивы того, что она безболезненно усвоила и болезненно усилила наследие – инерцию беспочвенности. Интеллигенция яростно отторгалась от России потому, что иначе ей потребовалась бы глобальная переоценка ценностей, принципиальная смена жизненной позиции, принятие бремени долговременного исторического строительства на поприще непривычном и не обещающем скорых и блестящих плодов. Предстояло долго восстанавливать то, что разрушалось уже два века. Необходимо было самоотверженно отказаться от благ, которые были приобретены ценой порабощения народа. Потребовалось бы отказаться от многого того, что было мило с детства, и научиться любить многое, ставшее чужим. Необходимо было самоотверженно взять на себя историческую ответственность за прошлые грехи образованного сословия и за современное строительство. Русские творческие гении наметили и указали этот путь. Творчество А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, Н.С. Лескова, И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, славянофилов можно характеризовать как попытку оздоровления корней, нахождения органичных путей русской культуры. Отказавшись следовать по пути, указанному русскими гениями, образованные сословия избрали наиболее лёгкое: историческую инерцию, бездумность, безответственность и необременённость. Радикальный же край интеллигенции сосредоточился на ниспровержении государственных, религиозных, социальных устоев. Выбор её, по существу, был отказом от свободного самоопределения и проявлением эгоистического своеволия или разнузданной самости.

Русскую интеллигенцию пленяло на Западе то, что позволяло ей укрепиться в привычном жизнечувствии и оправдать его. Европейская цивилизация была плодом возрожденческого индивидуализма. Отказ от христианских устоев вёл к дегуманизации «гуманистической» культуры Нового времени: деградации совести, чувства ответственности, раскрепощению эгоистической самости, животных инстинктов и их моральной легализации. К этому мироощущению и стремилась присоединиться русская интеллигенция, ибо оно оправдывало её экзистенциальное положение и амбиции, давало видимую «великую» цель, легкодоступные и «престижные» средства к её достижению. Так иллюзия «русского Запада» становится не только унаследованной, но и востребованной установкой русской интеллигенции. Отказ от экзистенциальной иллюзии равнозначен для неё аскетическому самоотречению, на что не способна безрелигиозная воля. Путь внутренней аскезы, духовного совершенствования представляется профанному атеистическому сознанию пошлым.

 

Выбор между почвой и лжеевропеизмом был для интеллигенции выбором между духовной жизнью и смертью. Это видно на примере Белинского – чуткого «барометра» духовного состояния эпохи. В период органичного восприятия реальности для Белинского были важны идеи национальной самобытности, исторического призвания народа, миссия России. Это не закрывало от него культурных достижений Запада. Когда он окунулся в лжеевропеизм, Россия превратилась в его глазах в задворки Европы, где он увидел только религиозное мракобесие народа и варварскую деспотию. В Европе Белинский ценит уже не Шеллинга и не Гегеля, а Фейербаха и социалистов, ради торжества идей которых он готов принести в жертву миллионы голов.

Отсюда очевидна закономерность: при ориентации на органичную национальную культуру сознание человека наиболее открыто, целостно, оно объемлет достижения отечественной и зарубежной культуры, творчески их синтезируя. Патриотическая установка наделяет христианским универсализмом. Те, кто видел опасности, таящиеся в западной цивилизации, не потеряли любовь к Европе и высоко ценили её культурные достижения. «Страной святых чудес» называл Европу славянофил Хомяков, это повторил другой её критик – Достоевский. Вот что пишут о Западе «антизападники» в России – славянофилы: «Оторвавшись от Европы, мы перестаём быть общечеловеческой национальностью» (И.В. Киреевский). «Мы действительно ставим западный мир выше себя и признаём его несравненное превосходство… Есть невольное, почти неотразимое обаяние в этом богатом и великом мире западного просвещения» (А.С. Хомяков). «Не закопал Запад в землю талантов, данных ему от Бога. Россия признаёт это, как и всегда признавала. И сохрани нас Бог от умаления заслуг другого. Это худое чувство» (К.С. Аксаков).

Тотальная ориентация на иллюзию «русского Запада» примитивизирует, профанирует – искажает, опошляет сознание, сужает культурный горизонт интеллигенции. Из поля зрения выпадают не только достоинства русской культуры, но и достижения западной, сознание фокусируется на периферийных явлениях западной цивилизации. Остаётся ослепление не реальным, а мифическим западным просвещением. Гоголь писал Белинскому в ответ на его знаменитое письмо: «Вы говорите, что спасение России в европейской цивилизации, но какое это беспредельное и безграничное слово! Хоть бы вы определили, что нужно подразумевать под именем европейской цивилизации? Тут и фаланстеры, и красные, и всякие – и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает поневоле: где наша цивилизация?» Но образованное общество идёт не по пути зрячего Белинского, а вслед за ослепшим Белинским. Разоблачения иллюзии «русского Запада» в глазах интеллигентского общества не произошло.

 

И.В. Киреевский писал о русских интеллигентах: «Безусловное пристрастие к западной образованности и безотчётное предубеждение против русского варварства заслоняли от них разумение России». Стыдясь своего азиатского, варварского происхождения, интеллигенция стремилась отделаться от остатков разумения России и присоединиться к европейской просвещённости. Это рождало у интеллигенции чувство национального самоуничижения. Ей не только мало знакомо чувство патриотизма (естественное для всякого европейца), перед лицом европейской цивилизованности интеллигенция стыдилась своей русскости. В раболепии нашей интеллигенции перед Западом «проявляется какая-то страсть, какая-то комическая восторженность, обличающая и величайшую умственную скудость, и совершенное самодовольство» (А.С. Хомяков).

Интеллектуальное плебейство вынуждало интеллигенцию заискивать перед Западом. Каждый иностранец, приехавший с Запада, до сих пор приветствуется в интеллигентском сообществе как кровный брат, как посланник духовной родины, повстречавшийся на чужбине. Всякое легковесное суждение европейца о России и русских воспринимается как пророческое обличение и указание на то, как надо понимать русский характер. Восторженно был встречен русским обществом злобный пасквиль маркиза де Кюстина. По авторитетному заявлению Герцена, «без сомнения, это самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем». Вслед за Кюстином интеллигенция готова признать в характере русского народа все немыслимые пороки, приписываемые ему европейскими братьями по разуму. Просвещённые умы России готовы согласиться с заявлением заезжего писаки: «Здесь всё нужно разрушить и заново создать народ» (Кюстин). К подобному выводу приходил и популярный в 1860-х годах публицист В.А. Зайцев: «Оставьте всякую надежду, рабство в крови их… Народ груб, туп и вследствие этого пассивен… Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него».

Трезвые голоса в оценке кюстиновской характеристики России остались в меньшинстве и не услышаны интеллигентской публикой до сих пор. По словам Ф.И. Тютчева, «книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной чертой нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым дозволяют себе относиться к самым важным и возвышенным вопросам более нервами, чем рассудком; дерзают судить весь мир менее серьёзно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля». Симптоматично единодушие европейских скитальцев по России и русских скитальцев по культурным задворкам Европы. Последние разовьют свою заботу о народе до необходимости его перековки, раскулачивания, уничтожения как класса. Российские реформаторы 90-х годов XX века обладали тем же ущербным менталитетом и пытались до основанья всё разрушить, чтобы заново создать, взнуздывали народ очередными утопическими экспериментами – «демократизацией», «либерализацией», «народной приватизацией» – ваучеризацией…

 

Национальное самообличение интеллигенции не вполне искренне, ибо разумеется при этом, что признаваемые ею пороки были следствием исконно русского характера. Поскольку интеллигенты стремятся отделаться от русского варварства и прибиться к европейской просвещённости, то от национальных недостатков интеллигенция как бы избавилась. Пороки же остаются в варварском характере русского народа и в русской азиатской деспотии. Очередь за перевоспитанием народа и разрушением самовластия.

Интеллигенция искренне ощущала окружающую жизнь бессмысленной, несправедливой, не могла в ней жить и стремилась во имя её изменения пострадать, пожертвовать собою. Борьба «против гнусной российской действительности» (В.Г. Белинский) становится основным жизненным интересом русской интеллигенции. И не столько российская, сколько вся и всякая действительность ощущалась ею как гнусная, – в образцовой Европе, как выяснилось, её воспаленное сознание не позволяло видеть действительность, а только собственные фантазии. Невозможность примирения с настоящим и маниакальная устремленность к грядущему – эта ложная эсхатологическая настроенность питалась ненавистью к неуютной, чуждой и взыскательной реальности, в которой не находилось места ложной установке. Жизнь отечества и народа враждебна интеллигенции, которая пребывает в ожидании социального чуда: окончательной гибели ненавистного мира.

В итоге интеллигенция, считая, что не принимает определённый тип жизни, отвергала жизнь как таковую. Л.А. Тихомиров, бывший одним из руководителей террористической организации «Народная воля», затем отошедший от революционной деятельности, описывает интеллектуальную атмосферу тех лет: «Это было возмущение против действительной жизни во имя абсолютного идеала. Успокоиться ему нельзя, потому что если его идеал невозможен, то, стало быть, ничего на свете нет, из-за чего стоило бы жить. Он скорее истребит “всё зло”, то есть весь свет, всё, изобличающее его химеру, чем уступит».

Невыносимое положение, неумение и нежелание признать свою вину толкали революционную интеллигенцию к самоистреблению через разрушение мира вокруг себя. В бессознательном тяготении к небытию, в своего рода гипнозе небытия и коренится своеобразное самоотречение интеллигенции: так называемый «аскетизм», строгость её нравов, пафос героизма, готовность к самопожертвованию и «мученичеству». В интеллигенции происходит разделение по отношению к инстинкту смерти. Большая часть интеллигенции самозабвенно отдаётся сублимированию этого влечения в формах общественно полезной деятельности (либеральная интеллигенция) или революционной борьбы (радикальная интеллигенция). И то и другое, по существу, было разными формами разрушения реальности под знаменами её созидания. Инстинкт смерти диктовал предрасположенность радикальной интеллигенции к наиболее разрушительным социальным утопиям. Она находит удовлетворение и оправдание своему бессознательному влечению к смерти через сублимацию[14] разрушительных инстинктов в идеалах прогресса, блага человечества, революции, освобождения народа, светлого будущего…

К началу XX века в творческих кругах интеллигенции нарастает разочарование в благообразном самообмане. Тот, кто отказывается от маски созидательной деятельности, непосредственно откликается на зов смерти. Отсюда нарастание в интеллигентской среде настроений разочарования, отчаяния, тоски, ужаса бессмысленности жизни, волна самоубийств и сумасшествий. Искусство декаданса – упадничества, индивидуалистического пессимизма, неприятия жизни, эстетизации небытия – во многом выражало переживание смерти и бессмысленности жизни.

Александр Блок описывает духовное состояние того времени: «Интеллигентных людей, спасающихся положительными началами науки, общественной деятельности, искусства, – всё меньше… Это естественно, с этим ничего не поделаешь. Требуется какое-то иное, высшее, начало. Раз его нет, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного “богоборчества” декадентов и кончая неприметным и откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов». Налицо разочарование в спасающих фикциях интеллигентской культуры и отсутствие подлинных высших начал жизни. Реальной укоренённости в жизни не было, теперь рассыпаются и иллюзорные её опоры. Господствующее настроение обречённости и гибели считается признаком интеллигентности как таковой. От этого качества, уверен Блок, «не только отрекаться нельзя, но можно ещё утверждать свои слабости – вплоть до слабости самоубийства. Что возражу я человеку, которого привели к самоубийству требования индивидуализма, демонизма, эстетики или, наконец, самое неотвлечённое, самое обыденное требование отчаяния и тоски, – если сам я люблю эстетику, индивидуализм и отчаяние, говоря короче, если я сам интеллигент? Если во мне самом нет ничего, что любил бы я больше, чем свою влюблённость индивидуалиста в свою тоску, которая как тень всегда и неотступно следует за такою влюблённостью».

Это саморазоблачение индивидуалистического сознания интеллигенции. Но самосознание её не выходит за пределы рокового круга ложной экзистенции. Казалось, усвоено многое: что всё, чем жила интеллигенция, рушится и гибнет и что требуется какое-то иное, высшее, начало. Осознано и направление, в котором можно искать эти начала жизни: «Если интеллигенция всё более пропитывается “волею к смерти”», – пишет Блок, – то народ искони носит в себе «волю к жизни». Но какой-то паралич воли (это естественно, с этим ничего не поделаешь) не позволяет интеллигентскому сознанию переступить ту «недоступную черту… которая определяет трагедию России». Душа интеллигенции развращена индивидуалистическим демонизмом и не способна подчиниться высшему началу. Религиозный вопрос жизни и смерти, вопрос веры и доверия Богу – это для интеллигенции, по выражению Мережковского, «самый нелюбопытный вопрос в наши дни». Любопытства остаётся только на героическое упоение собственной гибелью.

Жизнь и на краю бездны берёт своё, поэтому глашатаи смерти культуры не были способны ни на самоубийство, ни на убийство культуры. Но они разлагали её изнутри и распространяли то господствующее настроение («Слушайте великую музыку будущего… Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию». А.А. Блок), которое позволяет с энтузиазмом отдаваться палачам, когда они приходят к власти. Продажность и самоистребление интеллигенции в 1920-е годы – это логический итог реализации её инстинкта смерти. Когорты же революционеров не допускали интеллигентских гнилых мыслей и с остервенением продолжали раздирать Россию.

 

Марксизм как идеологию революционного разрушения интеллигенция воспринимала через иллюзию «русского Запада». Эта установка на восприятие фикций европейской культуры –очаг болезни в национальной душе, через который просачивались в Россию духи социального небытия. Лжеевропейское сознание усваивает изжитые и отброшенные Европой «рабочие гипотезы» культуры, превращающиеся в аксиомы мысли и директивы действия. В русскую душу вливаются идейные яды, изготовленные в европейских лабораториях мысли. Установка «русского Запада» – это чёрная дыра в русской душе. Америка, которой бредят перед самоубийством герои Достоевского Крафт («Подросток») и Свидригайлов («Преступление и наказание»), – это крайняя граница «русского Запада», точка схождения иллюзий за пределами всякой реальности. Туда и влечёт воспаленное воображение человека, порвавшего связи с жизнью. После циничного разоблачения всех иллюзий действительности обнажается прародина блуждающего духа. «В Америку», – возопил Свидригайлов перед самоубийством. (Подпольный суицидальный мотив проявляется и в «панамериканизме» современной либеральной интеллигенции в России.) Так как жизнь сопротивляется откровенному влечению к смерти, то инстинкт смерти сублимируется в пафосе революционного переустройства мира. Точкой концентрации этой псевдосозидательной энергии интеллигенции была идея освобождения народа и спасения человечества.

Живая жизнь является укором больной совести интеллигенции, поэтому жизнь народа необходимо перестроить по своему разумению и подобию. Собственные прегрешения и недуги выносятся вовне, поэтому лечить и спасать нужно не себя, а народ и человечество. Вследствие этого интеллигенция была охвачена ложным сочувствием к выдуманному народу. Это констатирует Достоевский, обращаясь к интеллигенции: «Русский народ убеждён почему-то, что вы не об нём болеете, а об каком-то ином народе, в вашу голову засевшем и на русский народ не похожем, а его так даже презираете». Высокомерное чувство не было подлинной любовью к народу и не вело к пониманию его нужд. Экзальтированная забота о благе народа давала ложную компенсацию чувству исторической вины перед народом, поэтому она становится основной темой жизни интеллигенции. Всё, что служит благу народа и его освобождению, есть добро, всё, что мешает этому, есть зло. Ряды интеллигенции открыты тому, кто приемлет эту шкалу добра и зла и кто желает участвовать в общем деле – борьбе за освобождение народа. Этому подчиняются образ жизни и мысли интеллигенции, этим диктуются пуританские отношения внутри «ордена» и отношение интеллигентской общины к внешнему миру. Этот идеал представлял собой иллюзии лжеевропеизма, поэтому в российской действительности они превращались в полную фикцию. Действия, основанные на фикциях, разрушают реальность. Поэтому освобождение народа и дало противоположный результат.

Главным врагом народа объявляется основной исторический противник интеллигенции – традиционная российская власть. Ибо монархия, даже ослабленная историческими катаклизмами, являлась охранительной силой от диктатуры интеллигентских идей. Ненависть к самодержавию и обвинение его в грехах гнусной российской действительности укоренены в бессознательном стремлении не признавать собственной исторической вины. Поэтому энергия русской интеллигенции сосредоточивается на борьбе с азиатской деспотией – монархической властью.

По этой же причине интеллигенция яростно борется с религиозной верой своего народа. «Предрассудкам» народной веры – Православию – она противопоставляла предрассудки безрелигиозного гуманизма, механистическое мировосприятие, веру в естественное совершенствование человека и бесконечный прогресс человечества. Так усугубление беспочвенности образованного сословия приводит к отрыву от реальных нужд народа, от русской религиозности и органичной культуры, от творческой гениальности, от русской государственности. Это – принципиальный антипатриотизм и антирусскость русской интеллигенции.

Психологический облик, социальный статус и роль интеллигенции принудили А.П. Чехова произнести приговор: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр». Писатель говорит о «сволочном духе, который живёт в мелком измошенничавшемся душевно русском интеллигенте», который «брюзжит и охотно отрицает всё, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать… Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях – и всё это в силу того, что жизнь не имеет смысла».

Инициируя духовное разложение, многие представители творческой интеллигенции ощущали приближающуюся гибель России, в связи с чем в обществе усилились апокалиптические предчувствия и ожидания. «Что-то в России ломалось, что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперёд… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия» (З.Н. Гиппиус). В предреволюционные годы усиливались всеобщее беспокойство, духовное смятение, поиск мистических знамений и символов, предощущение катастрофы:

 

Двадцатый век… ещё бездомней,

Ещё страшнее жизни мгла,

Ещё чернее и огромней

Тень Люциферова крыла.

                                        (А.А. Блок)

 

Но когда русская катастрофа разразилась, даже зазывалы её, подобные А.А. Блоку, ожидавшему очищения в революционной грозе, не могли предвидеть её инфернального характера и тотальности.

В итоге можно согласиться, что «жизнь русской интеллигенции – сплошное неблагополучие, сплошная трагедия. Кажется, нет в мире положения более безвыходного, чем то, в котором очутилась русская интеллигенция, – положение между двумя гнётами: гнётом сверху, самодержавного строя, и гнётом снизу, тёмной народной стихии, не столько ненавидящей, сколько непонимающей, – но иногда непонимание хуже всякой ненависти. Между этими двумя страшными гнётами русская общественность мелется, как чистая пшеница Господня, – даст Бог, перемелется, мука будет, мука для того хлеба, которым, наконец, утолится великий голод народный; а пока всё-таки участь русского интеллигента, участь зерна пшеничного – быть раздавленным, размолотым – участь трагическая» (Д.С. Мережковский). Сквозь типично интеллигентские заморочки насчёт гнёта самодержавного строя (вскоре интеллигенция вместе со всем народом ощутит, что есть настоящий гнёт) и тёмной народной стихии, которая не понимает «жертвенную» интеллигенцию (глядя в бездонный колодец тысячелетней национальной культуры через иллюзии «русского Запада», интеллигенция видела только тёмную бездну), у Мережковского проглядывает понимание безысходной трагичности безродного сословия, которое не утеряло ни возможности искупления, ни исторического назначения культурного слоя российского общества. Очень скоро культурным сословиям пришлось вкусить кровавейшую муку.

 

 

«Малый народ» против «Большого народа»

 

Доминирование психологии беспочвенности и отщепенства в элитах было общеевропейским явлением. Христианский мир с эпохи Возрождения переживал кризис дехристианизации, который в разных странах проявлялся в самобытных формах, но имел общие причины. И.Р. Шафаревич в книге «Русофобия» описывает концепцию Малого народа Великой французской революции Огюста Кошена. Силы русской революции 1917 года схожи с революционными силами во Франции, что говорит об общем недуге христианских народов. Орден русской интеллигенции – это Малый народ, или антинарод, который соединил русскую смуту и европейскую идеологию небытия. Западные и русские духи разложения обрели в «ордене» свою плоть.

«“Малый народ” – это антинарод среди народа, так как мировоззрение первого строилось по принципу обращения мировоззрения второго. Именно здесь вырабатывался необходимый для переворота тип человека, которому было враждебно и отвратительно то, что составляло корни нации, её духовный костяк… Общества, объединяющие представителей “Малого народа”, создавали для своих членов как бы искусственный мир, в котором полностью протекала их жизнь. Если в обычном мире всё проверяется опытом (например, историческим), то здесь решает общее мнение. Реально то, что считают другие, истинно то, что они говорят, хорошо то, что они одобряют. Обычный порядок обращается: доктрина становится причиной, а не следствием жизни. Механизм образования “Малого народа” – это то, что тогда называли “освобождением от мёртвого груза”, от людей, слишком подчинённых законам “старого мира”, людей чести, дела, веры. Для этого в обществах непрерывно производят “очищения”. В результате создаётся всё более чистый “Малый народ”, движущийся к “свободе” в смысле всё большего освобождения от представлений “Большого народа”: от таких предрассудков, как религиозные или монархические чувства, которые можно понять только опытом духовного общения с ним» (И.Р. Шафаревич).

Культурная атмосфера Малого народа воспитывает «парадоксальное существо, для которого средой его обитания является пустота, так же как для других – реальный мир. Он видит всё и не понимает ничего, и именно по глубине непонимания и измерялись способности среди [них]… Представителя “Малого народа”, если он прошёл весь путь воспитания, ожидает поистине чудесное существование: все трудности, противоречия реальной жизни для него исчезают, он как бы освобождается от цепей жизни, всё представляется ему простым и понятным. Но это имеет свою обратную сторону: он уже не может жить вне “Малого народа”, и в мире “Большого народа” он задыхается, как рыба, вытащенная из воды. Так “Большой народ” становится угрозой существования “Малого народа”, и начинается их борьба: лилипуты пытаются связать Гулливера… Только себя “Малый народ” называл народом, только свои права формулировал в “Декларациях”. Этим объясняется парадоксальная ситуация, когда “победивший народ” оказался в меньшинстве, а “враги народа” – в большинстве» (И.Р. Шафаревич).

 

На Руси в период междоусобиц ослабевало чувство общей родной земли, но было сильно чувство православного единства. В соборном единогласии воспитывало русский народ Православие. Христианское благовестие в восприятии русской православной традиции обращено ко всем людям, в том числе и к грешникам. Христианские праведники, остро ощущая собственную греховность, в молитве и аскезе боролись не только со своими грехами, но принимали на себя бремя борьбы с грехами своего народа. Православие воспитывало милостивое отношение к заблудшим и падшим. Православная святость преисполнена кроткой любви и прощения. Православие соборно соединяло различные слои населения в единстве веры, взаимной любви и общего пути спасения. Дух национального раскола и психология избранничества были внедрены в русскую душу иосифлянством, что положило начало формирования Малого народа – социально-духовного слоя, противопоставляющего себя как носителя истины Большому народу.

Иосифлянство раскололо православный народ на враждебные лагеря: на праведников и грешников, на верных и неверных. Утверждалась предопределённость разделения, что соответствует не русским православным традициям, а средневековым европейским ересям и кальвинизму. Раскаяние грешника не признается, а покаявшийся еретик не может быть прощен, что привносит чуждый русскому благочестию дух западноевропейской инквизиции. Круг избранных во Христе ограничен стенами иосифлянских монастырей. Из монашества формируется дисциплинированное воинство Христово для религиозной битвы, завоевания; оно воспитывается в атмосфере жёсткого уставного благочестия, мелочной регламентации поведения, полного повиновения, слежки, доносов и строгих наказаний. Мир за пределами монастыря как бы не христианский, его предстоит завоевать и христианизировать. Методы «христианизации» достаточно агрессивны: неверные отлучаются, раскаявшиеся еретики не прощаются и подлежат сожжению живыми в железных клетках, а укрощенное «стадо» ограждается жёсткой уставной дисциплиной, увенчанной обрядовой пышностью. Внедрение бездумного законопослушания не способствовало нравственному и религиозному воспитанию, внутреннему преображению человека, а значит, не выполняло основной задачи Церкви.

Подобные новации вносили чуждую струю в русское православное благочестие, формировали психологию раскола, отщепенства, избранничества. Отныне носители и выразители религиозной истины ощущали себя выделенными из православного народа, поставленными над ним, призванными судить его и переделывать по своему образу и подобию.

 

Установки, выработанные в иосифлянской традиции, во многом предопределили опричнину Грозного. Чувства избранничества и отщепенства были внушены Грозному с детства в иосифлянском идеале святого царя, подчиняющегося непосредственно голосу Божиему. В болезненной душе эти чувства претворились затем в фобию тирана – навязчивое состояние страха и ненависти, побуждающее во имя самосохранения к кровавым репрессиям. Орден опричников, созданный для борьбы с враждебным окружением, – это оформившийся Малый народ, пытающийся подчинить Большой народ – земство.

Духи национального разброда господствовали на Русской земле в Смутное время. Смута в народной душе была инспирирована аристократическими кругами, которые прониклись идеями отщепенства от народа и государства. Спасло Русь и Православие религиозно-национальное чувство, сохранявшееся в низовых сословиях и провинции.

Иосифлянская муштра русской души привела к расколу православной религиозности. В раскол в XVII веке ушла та нетерпимая часть народа, которая ощущала себя избранной и религиозно верной. В её глазах жизнь вне староверия – это царство антихриста. Не имея сил перевоспитать Большой народ и бороться с ним, раскольники совершают исход из своего народа. Если бы победило фанатичное старообрядчество, это было бы торжество Малого народа над Большим. Прерогативы же Большого народа церковная и светская власть, которая перешла к невиданно жестоким и массовым на Русской земле репрессиям против староверов. «Раскол был серьёзным доказательством неспособности московского общества к мирному перерождению. В атмосфере поднятой им гражданско-религиозной войны (“стрелецких бунтов”) воспитывался великий Отступник, сорвавший Россию с её круговой орбиты, чтобы кометой швырнуть в пространство» (Г.П. Федотов).

Потерпев неудачу воплощения в церковных формах, дух Малого народа побеждает в революции Петра I. Его реформы реализовывали те установки на религиозный и национальный раскол, которые сформировались в иосифлянстве, закрепились и развились в последующих катастрофах. После Петра I в России формируется тип человека, который через иллюзию «русского Запада» сориентирован на восприятие развитой в Европе идеологии Малого народа.

Так характер интеллигенции, усвоившей к XIX веку психологию Малого народа, наследовал многие тёмные и разрушительные струи русской истории, сгустил раскольные стихии в русской душе. Иосифлянское отщепенство отзывается в ордене русской интеллигенции кастовой замкнутостью и «избранничеством», догматизмом, ложно понятым социальным служением, непримиримостью и жестокостью к инакомыслящим, гордыней и самодовольством лжесмирения. Трудно признать факт исторической эстафеты от иосифлянства к большевизму, но можно видеть близость типа ортодоксального большевика и ортодоксального иосифлянина, а также проследить, как заражающие идеи иосифлянства, преломляясь и отражаясь в различных исторических материях, оказались одной из причин Русскйо кататстрофы начала ХХ века. Со времён Грозного радикальная интеллигенция унаследовала психологию ордена опричников: жестокость, разделение на своих и чужих, уверенность в праве распоряжаться национальным достоянием, равнодушие к высшим ценностям, к достоинству личности и к человеческой жизни. Интеллигенция смогла породить сталинских соколов – современных опричников – потому, что всегда несла в себе заряд опричнины. Дух Смуты сказался в мутности и неустойчивости душевного склада интеллигенции, в её антигосударственных и антиобщественных инстинктах. Радикальная русская интеллигенция – это вечная вольница, шляхетство, казачество, не прекратившаяся смута в русской душе. Стихия старообрядчества унаследована интеллигенцией в фанатизме и ограниченности, в религиозном отщепенстве от государства и народа, в искажённых эсхатологических чаяниях, в слепых поисках града Китежа – земного Царства Божьего. От петровских революций интеллигентский авангард несёт презрение к национальной культуре и к другим сословиям, религиозный индифферентизм, цинизм, слепое преклонение перед всем западным и стремление переделать русскую жизнь по европейским образцам. Так «орден» русской интеллигенции унаследовал стихии исторического рока, произвола и своеволия, отдавался исторической косности и фатуму и не смог возвыситься до творческой свободы и ответственности.

 

Русская дворянско-интеллигентская культура до конца прошла путь, навязанный историческим роком. Ведущие сословия не смогли и не захотели прервать дурной детерминизм истории – в творческом акте, свободном выборе, в нравственном и духовном искуплении. Судьба русской интеллигенции не была роковым образом предопределена, не исключала возможности искупления – освобождения от пленённости злым роком. Тяжкое наследие происхождения – не необратимый рок, а долг искупления грехов, задача духовного самоопределения, преображения исторической косности. Став «умом» нации, интеллигенция была призвана к осознанию миссии России, к поискам выхода из исторических тупиков (которые виделись русским творческим гениям). На интеллигенцию легла ответственность за судьбу народа, обязывающая к служению русской идее. Отчасти грехи образованных сословий искуплены явлением русской творческой гениальности, великой русской литературы и культуры.

Но в целом со своей исторической миссией русская интеллигенция не справилась. «Задача интеллигенции состоит именно в том, чтобы вести свой народ за национальной идеей и к государственной цели; и образованный слой, неспособный к этому, всегда будет исторически приговорен и свергнут… Русская интеллигенция не справилась со своей задачей и довела дело до революции потому, что она была беспочвенна и лишена государственного смысла и воли… русская интеллигенция в своей основной массе была религиозно мертва, национально-патриотически холодна и государственно безыдейна» (И.А. Ильин).

Можно утверждать, что «коммунистическая революция в России является логическим результатом оторванности интеллигенции от народа, неумения интеллигенции найти с ним общий язык и общие интересы, нежелания интеллигенции рассматривать самое себя как слой, подчинённый основным линиям развития русской истории, а не как кооператив изобретателей, наперебой предлагающих русскому народу украденные у нерусской философии патенты полного переустройства и перевоспитания тысячелетней государственности» (И.Л. Солоневич).

 

 

 

 

ДУХОВНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (XIX век)

 

 

Революция духа

 

В первой половине XIX века начался новый духовный этап в русской культуре. По значению этот период можно сравнить с рубежом XVXVI веков, когда в споре стяжателей (последователей преподобного Иосифа Волоцкого) и нестяжателей (учеников преподобного Нила Сорского) осуществлялось духовное самоопределение народа. На исторической арене проявились новые силы, борьба которых изменила судьбу народа. Духовной революции противостоит духовная контрреволюция: против возрождения традиционной русской духовности восставали тёмные сил. Итоги этого столкновения и определили последующую историю России.

Революцией именуется радикальный переворот в каком-либо явлении. Если переворот касается глубинных онтологических, то есть духовных, оснований – это духовная революция. Вполне революцией – то есть радикальным изменением – является революция духа. В формальном аспекте революция – как резкая смена значений и смыслов, разрыв традиции, крутой поворот – противоположна эволюции. В содержательном аспекте революции противостоит контрреволюция, когда силам духовного переворота противостоят стихии консервации и активного отрицания нового смысла. Революция является таким поворотом в духовной органике явления, который не разрушает, не переиначивает его сущность, но придаёт ему новое качество и иное направление движения, высший характер и степень бытийности. Революция – это, по существу, духовный поворот и подъём в бытии, контрреволюция же всегда антидуховна и антибытийна.

Духовная революция – это прорыв духа в историческую косность, преодоление инерции истории, акт богоуподобления. Революция духа является через творчество личности, исполняющей миссию Божьего сотворца. При этом личность глубинно переориентируется для приведения нового опыта, новых жизненных реалий в соответствие с вечным творческим назначением. Это прорыв духа в бытии, новый акт выбора и новый поворот истории. Без творчески-волевых импульсов невозможно преображение человечества, ибо без них мир обрушивается в хаос либо зацикливается в механическом круговращении жизни, что является формами небытия. Контрреволюция – это торжество антиличностных стихий, выброс небытия в историю.

Духовная революция – явление глобальное, она протекает годы и десятилетия. Вначале она совершается на скрытой для мира сего глубине. Зарождается новая духовность в лоне святости и творческой гениальности. Святой и гений остро ощущают единство назначения и ответственности человечества, имеющего метаисторическую общность. Превращения в душах святого и гения рождают новые исторические идеалы. Их усилия пролагают новые пути и раскрывают новые горизонты, закладывают новую мировоззренческую ориентацию эпохи. Духовные светочи, живущие в одно время, не всегда знают о существовании друг друга, поэтому их пути могут пролегать независимо. Но их метаисторические миссии едины: гений создаёт новый творческий образ, святой вносит новый образ жизни и просветляет облик человека, творчество гения и святого преображает бытие.

Под воздействием творческого акта в обыденной жизни проявляются силы, солидарные с творческой новизной, одновременно пробуждаются стихии косности и активного сопротивления новому импульсу духа. Дух небытия концентрирует в контрреволюции стихии борьбы с духовной революцией. Поэтому контрреволюция всегда антидуховна, антиперсоналистична, направлена на уничтожение богочеловеческого созидания. Творческому преображению жизни контрреволюция противопоставляет историческое закостенение или социальный хаос, взлёту духа – профанацию и пошлость, свободе в духе – рабство, социальный произвол, своеволие самости. Социальный и политический переворот, который обыкновенно называется революцией, по существу является контрреволюцией – поражением духовной революции, бунтом хаоса против нового смысла. Социальная революция есть результат предварительных духовных битв в организме нации, торжество, как правило, тёмных стихий – выброс в историю социального хаоса и накопившейся агрессии. Считая революцию 1917 года по существу духовной контрреволюцией, я оставляю далее общеупотребимое обозначение словом «революция» всех радикальных политических переворотов. Вместе с тем понятие «духовная революция» будет означать благотворный духовный переворот, который и совершился в русской культуре XIX века.

 

К XIX веку в России сложились объективные условия для духовного прорыва. Своеобразие истории России в том, что русскому народу-государствообразователю приходилось вести непрерывную борьбу за самосохранение, что требовало предельного напряжёния сил. Бесконечные нашествия с востока, юга и запада, экстремальные по сравнению с европейскими странами природные и географические условия, военная защита и хозяйственное освоение огромных пространств истощали силы народа. Со временем объективное историческое бремя облегчалось. К XIX веку Россия впервые получила возможность экономии сил.

После Смутного времени начала XVII века на Россию более не обрушивались такие бедствия, которые грозили бы существованию русского государства. К XIX веку Россия, вопреки ряду катастроф, сохраняла самобытность и впервые вошла в относительно спокойный исторический период. Нельзя сказать, что предшествующий XVIII век был благополучным во всех отношениях: немецкое засилье, усиление закрепощения большей части населения, угнетение Церкви и православной культуры, – при Екатерине II секуляризация церковного имущества и земель проводилась в грубой форме, сопровождавшейся закрытием храмов, монастырей, уничтожением икон и церковных книг. Всё же это было другое измерение испытания народных сил. Там, где веками грозила смертельная опасность, давление ослабло: Россию не разрывали внешние нашествия и внутренние смуты. Век сравнительного благополучия настолько усилил мощь Российского государства, что во время наполеоновского нашествия вопрос о жизни и смерти нации объективно не стоял. Великую страну можно было унизить, но извне повергнуть окончательно стало невозможным.

Относительная устойчивость государственного строя и социально-экономического уклада способствует тому, что напряжённая борьба за выживание сменяется эпохой самовыражения. Высвободившиеся национальные силы сосредоточиваются на внутренних задачах, выделяется сфера культурного делания. С конца XVIII века складывается светское образованное общество и появляются зачатки общественного мнения, формируется своеобразная светская русская мысль и литература. Вопреки господствующим антиправославным веяниям в общество возвращается национальное самосознание. Образованное сословие начинает осознавать своё религиозное призвание, что выражается в творчестве Ломоносова и Державина. Зачавшееся движение несёт слабости и пороки прошлого, отражает болезни общества. Но в глубине души народа зарождаются некие сдвиги, принципиальная новизна и глобальность которых позволяют говорить о начале революционного поворота в судьбе России.

 

Наступление новой духовной эпохи ощущалось с начала XIX столетия. «Вся значительность Александровского времени в общей икономии нашего культурного развития ещё не была опознана и оценена до сих пор… Это был момент очень взволнованный и патетический, период великого творческого напряжёния, когда с такой смелой наивностью была испытана и пережита первая радость творчества… Александровская эпоха вся в противоречиях, вся в двусмысленности и двуличии. Всё двоится в жизни и в мыслях… И впервые завязывается открытый (хотя не свободный) религиозно-общественный спор… То было начало новой эпохи, бурной и значительной» (Г.В. Флоровский).

На новых духовных движениях лежала тень прошлого. В это сложное и путаное время духовная жажда нередко выводила на периферию культуры, за пределы христианства страждущих, которым недоставало цельности личного характера, сердце и разум, чувство и воля которых были в разладе. На культурной жизни запечатлелось влияние века Просвещения, хотя борьбой с просвещенческим рационализмом определялось господствующее умонастроение. Повсеместно предчувствовалось наступление новизны и общекультурных изменений. В двоящейся атмосфере смутных ожиданий и поисков и происходит порыв ясного, светлого и цельного духа.

Петровские «реформы» разрушили в дворянстве способность чувствовать своё, национальное. Атрофия национального самочувствования культурных сословий продолжалась долго, но постепенно оно оживало. В конце XVIII – начале XIX века в образованном обществе осознаются ценность и величие национальной истории до Петра. Пушкин описывает общественную атмосферу после выхода первых томов «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина: «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего Отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Колумбом. Несколько времени ни о чём ином не говорили». В то же время зарождается общественный интерес к древнерусской литературе. Со второй половины XIX века пробуждается интерес к архитектуре Древней Руси, что сказалось на архитектурном стиле времени. Поиски национальных мотивов выразились и в живописи (А.А. Иванов), и в музыке (М.И. Глинка, М.П. Мусоргский, Н.А. Римский-Корсаков). Восстановление национальной памяти и сознания более всего выразилось в художественной литературе, почему писатели и стали властителями дум. В конце XIX века происходит «открытие» древнерусской иконописи. В начале ХХ века в творческой интеллигенции пробуждается интерес к Церкви; возникает движение за восстановление патриаршества. Таким образом, после столетия самозабвения образованных слоёв (XVIII век) в течение XIX века и в начале XX века в них нарастает возврат к национальным духовным истокам.

 

Революция духа выразилась в явлении великой творческой личности, вбирающей достижения прошлого и дающей миру новый облик жизни, – это святость Серафима Саровского и гений Александра Пушкина. Они не знали друг друга, но были посланы на землю с общей миссией, питал их единый Дух. Они были призваны в современных формах созидать то, что раздвигало исторические горизонты, истинно ориентировало жизнь.

Явление преподобного Серафима и Пушкина не обусловлено естественно-исторически. Это порыв духа, духовная революция. Но духовный взлёт личности говорит о том, что в душе народа происходят глубинные превращения, ибо личный дух в основе своей соединён с соборным духом народа. В Серафиме Саровском и Александре Пушкине проявились высшие черты национального характера. Можно сказать, что душа русского народа самоопределялась через души великого праведника и гениального поэта. Если на поверхности Россия ещё оставалась ученицей Европы, то в лице Серафима Саровского и Александра Пушкина она духовно предварила наступающую эпоху национального самосознания. Борьба сил духовной революции и контрреволюции является определяющим фактором истории России последних двух столетий. В этой борьбе и её итогах Россия в духовном измерении на столетие опередила историю христианского человечества. Поэтому смысл происходящего в России имеет провиденциальное значение для всего мира. Судя по всему, Александр Пушкин осознавал, что в его время и с него начинается революция духа в России: «Только революционная голова, подобная Мирабо и Петру, может любить Россию так, как писатель только может любить её язык. Всё должно творить в этой России и в этом русском языке» (А.С. Пушкин).

Выявить смыслы духовной революции в России трудно, так как она потерпела поражение в контрреволюции 1917 года и не реализовалась в социально-политическом измерении. Образ преображающего духа можно обнаружить в тенденциях, очертить его можно «пунктирно». Основной смысл духовного поворота, начавшегося в России в XIX веке, состоит в попытке очищения органичного духовного облика России, поворота к православным истокам русской цивилизации, осознания исторической миссии русского народа, русской идеи, искажённой и насильственно прерванной в прошлом.

 

 

Явление святости – преподобный Серафим Саровский

 

Новый духовный облик эпохи определился с начала века: «Были тайные посещения Духа. Во всяком случае, начало прошлого века в судьбах русской Церкви отмечено и ознаменовано каким-то внутренним таинственным сдвигом. Об этом свидетельствует пророческий образ преп. Серафима Саровского (1759–1833), его подвиг, его радость, его учение. Образ вновь явленной святости оставался долго неразгаданным. В этом образе так дивно смыкаются подвиг и радость, тягота молитвенной брани и райская уже светлость, преображение уже неземного света. Старец немощный и премудрый, “убогий Серафим” с неожиданным дерзновением свидетельствует о тайнах Духа… В его опыте обновляется исконная традиция взыскания Духа. Святость преп. Серафима сразу и древняя и новая» (Г.В. Флоровский).

Преподобный Серафим учит: «Истинная же цель жизни нашей христианской состоит в стяжании Духа Святого Божьего». Каждая личная и соборная вечная душа призвана к духовной миссии спасения на этой грешной земле, воплощению в мире сем замысла Творца, возложенного на нас в вечности. В отношении преподобного Серафима к людям, в его постижении человеческой души возрождалась древнерусская традиция духовного делания. По глубине и по охвату мысль преподобного Серафима сравнима со Святыми Отцами и Учителями Церкви, а также с вершинами русского религиозного сознания, явленными митрополитом Иларионом, преподобным Сергием Радонежским, преподобным Нилом Сорским. «Учение Серафима о стяжании Духа Божия как цели христианской жизни, по существу, тождественно паламизму. Опыт "Фаворского преображения", к которому Серафим приобщил своего ученика Мотовилова, в точности соответствует учению Григория Паламы о Божественных Энергиях» (Л.Л. Регельсон). 

Отношение преподобного Серафима к духовному достоинству человека можно характеризовать словами протоиерея Александра Шмемана, сказанными о святом Симеоне Новом Богослове: «В этих “духоносных” старцах обретает Церковь тот полюс свободы от мира, свободы оценки в мире, которого ей так не хватает в её тесном браке с Империей. Потому что это богословие от опыта, не от книг, и в нём христианство оживает именно в своём “практическом” значении, как борьба за настоящего человека».

Вселенский горизонт души – верность заветам прошлого, обращённость к грядущему и чуткость к настоящему, стремление всё осознать и за всё принять ответственность – христианский универсализм роднит Александра Пушкина с Серафимом Саровским. Святой и поэт на церковном и мирском полюсах несли в жизнь высокий идеал христианской духовности и любви, новое откровение православной соборности. «Пока латинская схоластика царствовала в русских семинариях, преп. Серафим Саровский раскрывал в беседе с Мотовиловым глубочайшее учение о стяжании Святого Духа» (прот. Александр Шмеман). Стяжание Духа Святого – это завет Серафима Саровского, новое приоткровение природы Божественной Ипостаси, единящей всех и вся в любви. Соборность русской духовности выражалась в том, что преподобный Серафим был необыкновенно открыт людям, – к каждому приходящему он обращался: «Христос воскресе, радость моя». Серафим Саровский стяжал уникальный дар христианской всепрощающей любви, он умел увидеть, понять и полюбить в каждом человеке его грешную, но стенающую вечную душу. Постижение даров Духа Святого – это и новое углубление в тайну Святой Троицы. То, что преподобный Серафим особо выделил Ипостась Духа, может говорить и об отношении святого к культуре, ибо Святой Дух глубинно питает созидание духовной культуры. Это свидетельствует и о зачавшейся духовной революции.

В облике Серафима Саровского и творчестве Пушкина вновь засияли исконные идеалы всечеловечности русской идеи. Это был новый этап раскрытия универсализма православного воспитания души. Преподобный Серафим неповторимо объединил все пути святости: он пустынник, столпник, молчальник, страстотерпец, затворник, учитель народа, чудотворец... В его миссии можно увидеть достижения всей православной святости: византийской, древнекиевской, радонежской, нестяжательской, иосифлянской. немощный и убогий Серафим был титаном духа – он вмещал весь опыт христианской аскетики.

На явление гения Пушкина русская культура ответила великой классической литературой. Явление святости преподобного Серафима выводило из подполья и укрепляло православную русскую духовность, хотя и не в официальных формах церковной жизни. То, что просияло в Серафиме Саровском, разлилось тихим светом по монастырям и скитам Русской церкви.

«Столетия Империи, создавшие если не разрыв, то холодок между иерархической церковью и народной религиозностью, не убили святости. Как ни странно это может казаться на первый взгляд, но в бюрократической России, западнической по своей культуре, русская святость пробуждается от летаргии XVIII века. Как будто удушливая теплица бытового православия была для неё менее благоприятной средой, чем холод петербургских зим. Вдали от покровительственных взоров власти, не замечаемая интеллигенцией, даже церковной иерархией, духовная жизнь теплится и в монастырях, и в скитах, и в миру. Русский монастырь последних веков далек от своего духовного идеала. К концу синодального периода упадок, иногда в очень тяжелых и соблазнительных формах, наблюдается в огромном большинстве монастырей. Но в самых распущенных среди них найдётся иногда лесной скиток или келья затворника, где не угасает молитва. В городах, среди мирян, не только в провинциальной глуши, но и в столицах, среди шума и грохота цивилизации, проходят своим путём юродивые, блаженные, странники, чистые сердцем, бессребреники, подвижники любви. И народная любовь отмечает их, в пустынь к старцу, в хибарку к блаженному течёт народное горе в жажде чуда, преображающего убогую жизнь. В век просвещённого неверия творится легенда древних веков» (Г.П. Федотов).

С середины XIX века таким духовным очагом, несущим немеркнущий свет Православия во тьме обезбоженного мира, явилась Оптина пустынь. Монастырь возрождал заветы подвижников Древней Руси. Оптинские старцы воссоздавали нестяжательскую традицию учёного монашества, духовного пастырства. Народная Русь бесчисленными потоками стекалась к духовному своему сердцу, тысячи известных и безвестных жаждали получить духовную поддержку у Оптинских старцев. Из этого центра духовные токи православной культуры воздействовали на светскую культуру, здесь святость соединялась с гениальностью. Немалое число русских писателей и мыслителей приобщались духу Православия у оптинских подвижников: братья Киреевские, Н.В. Гоголь, Н.Ф. Фёдоров, Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев, Вл.С. Соловьёв и многие другие.

 

 

«Здесь русский дух» – Александр Пушкин

 

Поэзия для Пушкина не была хобби или родом профессиональных занятий. Поэтическое творчество – это наиболее адекватная форма его жизни. В поэзии и через поэзию Пушкин был связан с Высшей Реальностью, проживал свою судьбу, переживал судьбу своего народа, культуры, мира, открывал для себя новые измерения бытия. В этом смысле Марина Цветаева говорила, что «Пушкин – поэт с историей». Валентин Непомнящий отмечал, что Пушкин входил в стихотворение одним, а выходил другим, для него поэзия – это сама жизнь, прохождение жизни в слове, это эстетика не отображения жизни, а эстетика преображения жизни. Поэтому сложнейшие и глубочайшие смыслы в творчестве Пушкина выражены удивительно ясно и прозрачно. «У Пушкина почти нет загадок. Во-первых, он слишком уважал своего “благосклонного читателя”, чтобы предлагать ему ребусы. Во-вторых, Пушкин прост потому, что в последний период творчества настолько разобрался в себе и в окружающем мире, насколько это вообще доступно мирскому человеку. В-третьих, внутренняя ясность отлилась в предельно чёткие словесные и художественные формы» (Г.А. Анищенко).

Универсальность пушкинского гения непревзойдённа, и этот феномен не поддаётся эмпирическому объяснению. Его всечеловеческое творчество вобрало основные темы и проблемы европейской и мировой литературы. Пушкин, имея неповторимый творческий облик, пропустил через себя влияния многих авторов, впервые внёс в русскую литературу жанровое и видовое разнообразие европейских литератур. Будучи уникальным русским писателем, он обладал сверхъестественной способностью проникаться духом иноязычных литератур и чутко передавать их национальный колорит. «Наиболее изумительной чертой Пушкина, определившей характер века, был его универсализм, его всемирная отзывчивость» (Н.А. Бердяев).

В открытости Пушкина сказалась русская духовность. Поэт называл себя «эхом русского народа». Гоголь говорил, что Пушкин есть, «может быть, единственное явление русского духа». Расхожим стало утверждение: «Пушкин – это наше всё». Непомнящий отмечал, что ни к одному другому литератору в мире народ не относился так, как к Пушкину. Невозможно себе представить, чтобы каждая годовщина Шекспира или Данте отмечалась всенародно, а у их памятников ежегодно появлялось множество цветов. Ни к кому не относятся столь многогранно: на одном полюсе всенародно слагаются анекдоты, на другом – видят в нём национального пророка. Пушкин – это «Россия, выраженная в слове» (В.С. Непомнящий); он олицетворяет национальное сознание и жизнеощущение. Пушкин грациозно переводил образы европейской литературы в литературу отечественную, а русскую культуру расширял до общечеловеческой. При этом разрабатывал разнообразные литературные жанры и проблемы культуры – не только поэзии и художественной литературы, но и языка, истории, театра, философии, политики.

Глеб Анищенко обратил внимание на то, что «Гоголь когда-то обозначил именно нынешний временной рубеж для начала истинного понимания Пушкина, говоря о том, что он – “русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет”. Двести лет минуло». Современный литературовед Н.Н. Скатов полагает, что слова Гоголя следует понимать «не в том смысле, что через 200 лет явились сонмы русских Пушкиных или в роли некоего коллективного Пушкина предстала вся нация. Речь идёт именно о развитии самого Пушкина на протяжении этих 200 лет нашей жизни и в нашей жизни. Может быть, ещё никогда Пушкин как русский человек не представал перед нами как целый космос русской жизни в такой свободе, в такой непредвзятости, в такой возможности выбора, столь избавленным от односторонности. И в такой силе призыва к восприятию себя».

«Этот “призыв к восприятию” трудно не почувствовать сегодня при серьёзном соприкосновении с произведениями поэта. Может быть, действительно мы получили сейчас шанс подойти к довольно полному пониманию пушкинского творчества. Для этого, однако, совершенно необходимо очистить своё восприятие от прежних наслоений: отказаться от идеологических и исторических стереотипов; не размениваться на рассмотрение периферийных сторон творчества, а сосредоточить внимание на главных направлениях; заставить себя воспринимать прямой смысл написанного, а не искать несуществующие (но желаемые) подтексты; читать Пушкина, а не подглядывать за его личной жизнью» (Г.А. Анищенко). В чём явилось значение Пушкина за прошедшие двести лет и в чём его провиденциальное значение для современности?

 

Как преподобный Серафим в Православии, так Пушкин в светской культуре, подобно духовному кристаллу, вбирает достижения прошлого, творчески их преобразуя и задавая новые измерения будущего. «Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных, чающих исцеления узлов… Единственный по глубине, ширине, силе и царственной свободе духа, он дан был нам для того, чтобы создать солнечный центр нашей истории, чтобы сосредоточить в себе всё богатство русского духа и найти для него неумирающие слова. Он дан был нам как залог, как обетование, как благодатное удостоверение того, что и на наш простор, и на нашу страсть может быть найдена и создана завершающая и совершенная форма. Его дух, как великий водоём, собрал в себя все подпочвенные воды русской истории, все живые струи русского духа» (И.А. Ильин). Творческий гений Пушкина опережал своё время. Его жизнь подобна свернутой во времени жизни русского национального духа – она повторяет этапы его становления и раскрывает будущие пути. Отсюда сугубый интерес поэта к истории своего народа – как истории его собственной души, а также обращённость к будущему – его пророческое служение. Гений, открываясь измерениям вечности, мог предвидеть нечто в будущем.

 

Юный Пушкин преисполнен энергии жизнерадостного язычества и страстного возрожденчества. «Лирический герой раннего творчества Пушкина воспринимает жизнь как цепь, состоящую из отдельных мгновений» (Г.А. Анищенко). Но молодой поэт не мог не осмыслить мировоззренческие основы такой жизненной позиции: «Восемнадцатилетний поэт смог чётко определить мировоззренческий исток такого “мгновенного” мировосприятия и назвать его: безверие. Тот, “кто с первых лет безумно погасил отрадный сердцу свет”, вынужден жить лишь мгновением, так как для него земная жизнь не может представляться чем-то цельным, а жизни вечной не существует» (Г.А. Анищенко). Это время душевных кризисов, внутренней опустошенности, духовного томления и тоски. «В сознании героя пушкинской лирики возникает и до предела обостряется к концу южного периода трагический конфликт между ощущением полной бессмысленности жизни, с одной стороны, и с другой – страхом перед бессмысленной смертью, пожирающей всё-таки дорогие мгновения жизни» (Г.А. Анищенко).

«Пушкин часто был эолова арфа либерализма на пиршествах молодёжи, откликаясь теми голосами, которые на него налетали» (П.А. Вяземский). У века Просвещения он заимствует кощунственное отношение к религии («Гаврилиада»), увлечение либеральными идеями и социальными утопиями. «“Дух отрицания”, с такой силой обрушившийся на человеческую личность, естественно, затронул и все области её воззрений. Безверие, которое раньше переживалось как трагедия, теперь принимает вид фривольного кощунства или богоборчества. В сфере социально-политической прежние просветительские устремления сменяются революционными призывами к кровопролитию. В начале 1820-х годов богоборчество и революционность образуют некое нигилистическое единство в творчестве поэта» (Г.А. Анищенко).

Пушкин становится апологетом и певцом тираноборчества: «В деспотическом государстве тираноборец, политический убийца заменяет и подменяет собой закон. Эта подмена происходит в кругу земных реалий. Однако пушкинский тираноборец, совершая суд, руководствуется отнюдь не собственным произволом: он получает некую санкцию свыше» (Г.А. Анищенко). В «Кинжале» инерция безверия доводит до логического предела: «“Вышней” силой, “богом” “юных праведников” является прямая противоположность Христу – анти-Христос… революционеры-тираноборцы приводят в исполнение приговор “высшего суда” анти-Христа, подменяющего собой Христа истинного» (Г.А. Анищенко). Поэт заражался господствующими идеями своего времени и выражал их с разрушительной поэтической силой. Пушкинский «Кинжал» стал чуть ли не гимном декабристов. О тогдашнем положении Пушкина писал П.А. Вяземский: «Хотя он и не принадлежал к заговору, который приятели таили от него, но он жил и раскалялся в этой жгучей и вулканической атмосфере».

Юный поэт дошёл до края и заглянул в инфернальные бездны, но нашёл в себе силы отшатнуться, ибо пушкинский атеизм не был тотально безысходным. «Ему уже тогда противоречили некоторые основные тенденции, определяющие собственный духовный склад Пушкина… Мы насчитываем три такие основные тенденции: склонность к трагическому жизнеощущению, религиозное восприятие красоты и художественного творчества и стремление к тайной, скрытой от людей духовной умудрённости… Этот духовный опыт должен был уже рано привести Пушкина к ощущению ложности “просветительства” и рационалистического атеизма» (С.Л. Франк).

С 1824 года и Михайловской ссылки начинается духовное перерождение Пушкина. Глеб Анищенко полагает, что в «Пророке» 1826 года Пушкин описывает коллизии в душе поэта: «В “Пророке” говорится о том, о чём там написано прямо: о чуде непосредственного откровения Бога человеку и о чудесном изменении всей сущности человека» (Г.А. Анищенко). Поэтому «“Пророк» является не только вершиной пушкинской поэзии, но и всей его жизни, её величайшим событием… В зависимости от того, как мы уразумеваем “Пророка”, мы понимаем и всего Пушкина… Если это есть только эстетическая выдумка, одна из тех, которых ищут литераторы, тогда нет великого Пушкина» (прот. Сергий Булгаков). Итогом духовных превращений и обретения божественных даров (всеведения, всеслышания, пророческого слова, исполненности Божьей воли) явилось рождение пророка, «перед которым Бог ставит совершенно определённую задачу: “глаголом жги сердца людей”… В “Пророке” подобный призыв обретает новый, глубочайший смысл только потому, что он есть не мысль поэта, а непосредственная воля Бога… Сердце, душа и разум героя-пророка, исполненного волей Бога, направляются на то, чтобы донести эту волю до сердец ближних. Чудо, описанное в “Пророке”, и может быть единственным объяснением рождения “нового” Пушкина в середине 1820-х годов… Чудесное рождение “нового” человека вовсе не означает его последующего чудесного бытия. Пушкин, рождённый как бы заново чудесным образом, в последующий период испытывает все трудности становления новорождённого организма. Со всеми болезнями, подвергающими этот организм жесточайшим испытаниям» (Г.А. Анищенко).

В период возмужания в душе поэта совершается переоценка ценностей. В «Борисе Годунове» он полемизирует с декабристами, декларируя неприятие социальных потрясений. Наступают годы духовных исканий, поиска ответов на главные вопросы. Пушкин обращается к прошлому своей родины (занятия историей), переживает врастание в национальную традицию, приобщение к корням национальной культуры. Это также время создания семьи как онтологической связи с предками и потомками – обретение глубинных душевных корней, без которых душа человека усыхает. «Приблизительно в это время (начиная с “Бориса Годунова”) Пушкин в духовном, нравственном, мировоззренческом и даже политическом смыслах стал с неимоверной скоростью обгонять своё время, своё общество. Вскоре голос прежнего всеобщего любимца перестал восприниматься современниками как нечто внятное. (Показательно, что квартира, где умирал поэт, была завалена его нераспроданными изданиями: Пушкина просто не читали)» (Г.А. Анищенко). Об этом свидетельствовал и Н.В. Гоголь: «Влияние Пушкина как поэта на общество было ничтожно. Общество взглянуло на него только в начале его поэтического поприща, когда он первыми молодыми стихами своими напомнил было лиру Байрона; когда же пришёл он в себя и стал, наконец, не Байрон, а Пушкин, – общество от него отвернулось».

В последний, прерванный смертью период жизни поэт достигает духовного просветления. Зрелый Пушкин высоким творчеством и достойной жизнью расширяет духовные горизонты русской культуры. «Вся жизнь Пушкина раскрывается перед нами как постановка и разрешение основных проблем всероссийского бытия и всероссийской судьбы. Он всю жизнь неутомимо искал и учился. Именно поэтому он призван был учить и вести. И то, что он находил, он находил не в виде отвлечённых теорий, а своим собственным бытием: он сам был и становился тем, чем он “учил” быть; он учил, не уча и не желая учить, а становясь и воплощая. И то, что его вело, было вдохновение, вызывавшееся в нём всяким божественным явлением на его пути, и любовь к России – страстное и радостное углубление в русскую стихию, в русскую душу, в русское прошлое, в русскую простонародную, сразу наивную, откровенную и детскую жизнь» (И.А. Ильин).

 

В лице праведника (Серафима Саровского) и поэта созидание жизни и культуры в России обретало новое качество. Последующие достижения русской культуры зачинаются в этом духовном узле. Как писал Юрий Лотман, «Пушкин, конечно, не производил хронологических расчётов с карандашом в руках, но он ощущал ритмы истории». Поэтому Пушкин сознавал, что ему приходится открывать новую эпоху: «Радищев был для него… не человеком, начинающим новую эру, а порождением умирающей эпохи. Восемнадцатый век был для него таким же “великим концом”, как и первый век нашей эры, завершением огромного исторического цикла» (Ю.М. Лотман). Говоря о Радищеве, Пушкин утверждает, что господствующие тенденции минувшего века не достойны подражания и продолжения: «В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но всё в нескладном, искажённом виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, – вот что мы видим в Радищеве… Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви». Большинство общества разделяло взгляды Радищева, но Пушкин пытается вернуть образованный слой в русло отечественной истории: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал».

Пушкин характеризовал тлетворный дух XVIII века: «Ничто не могло быть противуположнее поэзии, как та философия, которой XVIII век дал своё имя. Она была направлена против господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов, а любимым орудием её была ирония холодная и осторожная и насмешка бешеная и площадная». В начале XIX века в церковной культуре царили рационализм и школьное начётничество – как реакция на вольнодумное и легкомысленное XVIII столетие. В светской культуре господствовала сентиментальная и романтическая расслабленность ума и воли. Но Александру Пушкину, подобно Серафиму Саровскому, свойственны беспрецедентная для века метафизическая реалистичность и углубленность. «Наряду с поэтическим гением нельзя не удивляться в Пушкине какой-то нарочитой зрячести ума: куда он смотрит, он видит, схватывает, являет. Это одинаково относится к глубинам народной души, к русской истории, к человеческому духу и его тайнам, к современности и современникам» (прот. Сергий Булгаков).

 

Пушкин создаёт современный русский язык: «Пушкин чародей родного языка, закончивший его чеканку, как языка совершенного, мирового. Говорить по-русски – теперь значит говорить на пушкинском языке» (А.В. Карташев). Русский литературный язык он обогатил церковно-славянизмами, осовременив многие архаические формы, а также вводил в высокую культуру простонародные языковые пласты. Гений поэзии, наделённый безукоризненным чувством языка, использовал высокий стиль, торжественность и поэтичность церковнославянского языка, избегая выспренности и напыщенности, вместе с тем органично заимствовал народный говор, избегая искуса нарочитой простонародности. Способствовал этому универсум языкового сознания Пушкина, который блестяще владел французским (его первый разговорный язык) и был знатоком европейских литератур. Язык Пушкина – современный русский язык – несёт на себе печать пушкинского гения, в котором глубина и многообразность содержания выражается грациозной лапидарностью форм.

После Пушкина чародей литературного языка Гоголь мог говорить: «Как чудесен, как богат русский язык! Каждый звук как подарок, всё… имеет форму, как жемчуг, и воистину каждое слово столь ценно, как сама обозначаемая вещь… Язык наш как бы создан для искусного чтения, заключая в себе все оттенки звуков и самые смелые переходы от возвышенного до простого в одной и той же речи… Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нём все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твёрдых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны – выбирая на выбор меткие названия из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность в одной и той же речи восходить до высоты, не доступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, – язык, который сам по себе уже поэт».

О послепушкинском совершенстве нашего родного языка замечательно сказал Иван Ильин: «Кто хочет научиться хорошо говорить по-русски, должен, прежде всего, расслабиться, освободиться от телесной и душевной скованности… и совсем легко и непринужденно приступить к делу. Затем он должен прислушаться к требованиям естественного удобства, органической свободы и мелодичного благозвучия изнутри, дать возможность каждому слову произноситься и жить уютно, достойно, выразительно, со вкусом. Русский язык, подобно итальянскому, избегает всего, что звучит жёстко, грубо, скрипуче или шепеляво. Примечательно, к примеру, что русский слух воспринимает с известной долей ужаса кое-что в языках западных славян; такие слова, которые состоят из звонких согласных и потому не дают и малейшей возможности для мелодичного тона: такое “гетто согласных”… в русском языке просто невозможно. Русский язык хочет звучать и петь, быть естественным и выразительным, наслаждаться означаемым предметом, придавать ему фонетическую ценность и тем самым процветать самому. Он живёт и раскрывается благодаря созерцающему вчувствованию. Он шумит вместе с лесом и шепчет с камышом, сверкает с молнией и рокочет с громом, щебечет с птицами и плещется с волною; он весьма глубок в чувствах и проникновенен в мыслях. И при этом он остаётся гибким по форме, многообразным в ритме и послушным в стиле».

Дух народа запечатлён в его языке, Пушкин, создавая современный русский язык, филигранил русский дух. «Язык народа есть как бы художественная риза его души и его духа. Посмотрите: гибкая народная душа – родит гибкий язык; легкая народная душа – поёт и пляшет в словах; тяжёлая душа народа – скрипит, громоздит и спотыкается. Легкомысленный народ – лепечет, замкнутый народ цедит слова сквозь преграду губ и зубов; даровитый народ подражает звукам внешнего мира. Язык прозаического народа – скуден и ясен, язык поэтического народа – звонок и певуч. Здесь всё имеет своё душевное и духовное значение: и гортанность, и обилие дифтонгов, и ударение на последнем слоге, и склонность передвигать ударение к началу, и неартикулированность согласных, и обилие омонимов, и орфография – эта писаная риза языка, эта запись звуковых одежд духа человеческого и характерное для языка стихосложение. Каждый язык ничей, и всенародный, и общий. Это способ народа выговаривать, выпевать свою душу; это соборное орудие национальной культуры; это верное одеяние самой родины. Или ещё лучше: это сама родина в её звуковом, словесном, пропетом и записанном закреплении. Вот почему жить в родном языке – значит жить самою родиною, как бы купаться в её морях, дышать воздухом её духа и культуры; общаться с нею непосредственно и подлинно» (И.А. Ильин).

Литературный гений Пушкина умножил литературные темы, настроил тонкую языковую лиру. Русская поэзия «творится в той беззаветной искренности, в той легкой свободе, в той играющей и поющей естественности, которая присуща русскому языку как бы от природы и которой нас навсегда научил дивный Пушкин» (И.А. Ильин). С Пушкина зачинается великая русская классическая литература. «Не было бы Пушкина, не было бы последовавших за ним талантов. По крайней мере, не проявились бы они в такой силе и с такой ясностью, несмотря даже на великие их дарования, в какой удалось им выразиться впоследствии, уже в наши дни» (Ф.М. Достоевский). Святой и гений являются духовной сокровищницей России, не вполне востребованной и до сего дня. Русская классическая литература, начавшись с Пушкина, ещё не вполне приобщилась к богатствам его необъятного духа. «Русская литература до сих пор недостаточно усвоила Пушкина – и предложенную им широту (столько уклоняясь за Радищевым к мортирным сатирам на социальные язвы), и его легкосхватчивый попутный скользящий беззлобный юмор, отозвавшийся заметнее всего в Булгакове. Ещё и с рождением народной трагедии – сочетание свойств, о котором не скажешь, что оно потом легко повторялось в нашей или другой литературе. Пушкину у нас оказались верны не столько имена первого ряда» (А.И. Солженицын).

 

Пушкин поражал своих современников блистательным и глубоким умом. Жуковский признался однажды Гоголю: «Когда Пушкину было 18 лет, он думал как тридцатилетний человек, ум его созрел гораздо раньше, чем характер». Император Николай I после первой встречи с Пушкиным в 1826 году заметил графу Блудову: «Знаешь, я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России». Одна из хорошо знавших его современниц писала: «Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли». Иван Ильин писал о метафизической углублённости Пушкина: «Ум Пушкина был не только жив, гибок, тонок и ясен. Ему было свойственно видеть во всём Главное, душу людей и вещей, сокровенный смысл событий, тот великий и таинственный “предметный хребет” мира и человечества, на котором почиет Свет Божий и вокруг которого всё остальное располагается как проявление, последствие или добавление… Его ум был ясновидящ для существенного, прозорлив для субстанциального, верен Божественному Главному. Такова же была и его память, удерживавшая всё необходимое, верное, вечное». Это ум человека, обладающего даром творческого созерцания.

Поражает вселенский универсализм Пушкина. «В одной из статей (“Денница”, 1830) Пушкин дал своеобразное определение самому себе: “поэт действительности”. Может показаться, что в этом определении нет ничего характерного, отличительного: ведь и другие писатели изображают действительность. Изображают, конечно, но не в пушкинском смысле. Каждый писатель разрабатывает свой, особый пласт действительности. Уникальность же Пушкина состоит в том, что он стал поэтом всей действительности» (Г.А. Анищенко).Об этом писал Гоголь в «Выбранных местах...»: «Что было предметом его поэзии? Всё стало предметом, и ничего в особенности. Немеет мысль перед бесчисленностью его предметов… На всё, что ни есть во внутреннем человеке, начиная от его высокой и великой черты до малейшего вздоха его слабости и ничтожной приметы, его смутившей, он откликнулся так же, как откликнулся на всё, что ни есть в природе видимой и внешней».

О способности Пушкина «всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его», пишет А.И. Солженицын: «Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, – и читатель возвышается до ощущения того, что глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств – нет. Емкость его мироощущения, гармоничная цельность, в которой уравновешены все стороны бытия: через изведанные им, ощущаемые толщи мирового трагизма – всплытие в слой покоя, примиренности и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением… Пушкин принимает действительность именно всю и именно такою, как её создал Бог. У него нет “онтологического пессимизма, онтологической хулы на мир”, но хвала ему; и “русская литература в целом была христианской в ту меру, в какой она оставалась, по последней своей глубине, верной Пушкину” (прот. Александр Шмеман). “Самый гармоничный дух, выдвинутый русской культурой… Воплощение меры и мерность… До конца прозрачная ясность…” (П. Струве). Все противоречия у него разрешаются в жизнеутверждающем созвучии, в светлом аккорде. Вот этим оздоровляющим жизнечувствием Пушкин и превозвысил надолго вперёд и русскую литературу уже двух веков, и сегодняшнюю смятенную, издёрганную западную».

Это не возрожденческое качество, а христианское приятие миротворения. Оттого Пушкин «предстаёт одновременно самым страстным (его ещё при жизни называли “действующим вулканом”) и по форме самым уравновешенным поэтом Востока. Тем самым он показал своему народу, что национальная мощь и страсть поддаются форме, что в очевидном хаосе его душевной стихии дремлют совершенный порядок и гармония, которые способны прояснить молитвенную страсть и сотворить чудо. А между тем во всем, что сделал и что показал Пушкин, он руководствовался древней и прекрасной традицией православной Церкви» (И.А. Ильин). Радовались жизни святой и поэт не из-за удовлетворения земной обыденностью, – они, как никто, ощущали трагичность мироздания и реальность зла. Но в темном царстве они видели Божественный свет и умели радоваться преобразовательной миссии, дарованной Богом человеку. Схожи великие души и своими светлыми обликами. Преподобный Серафим встречал каждого с лучезарной улыбкой, приглашая разделить с ним радость богообщения. Святой – своей жизнью, поэт – своим творчеством вносили в мир светлые идеалы красоты, милосердия, доброделания.

Христианская любовь, открытость души проявились в верной, трогательной дружбе и в удивительной чуткости Пушкина к таланту других. Об этом писал протоиерей Сергий Булгаков: «Пушкину от природы, быть может, как печать гения, дано было исключительное личное благородство. Прежде всего и больше всего оно выражается в его способности к верной и бескорыстной дружбе: он был окружён друзьями в юности и до смерти, причём и сам он сохранял верность дружбе через всю жизнь… В его дружеский список… вошли все его великие и значительные современники». Один из современников Пушкина свидетельствует: «Я не встречал людей, которые были бы вообще так любимы, как Пушкин: все приятели его скоро делались его друзьями». Но, более того, «эта способность к дружбе стоит в связи с другой его – и надо сказать – ещё более редкой чертой: он был исполнен благоволения и сочувственной радости не только лично к друзьям, но и к их творчеству… Отношение Пушкина к современным писателям озарено сиянием этого благоволения: кого только из своих современников он не благословил к творчеству, не возлюбил, не оценил!» (прот. Сергий Булгаков). Во всякой искренней творческой попытке он умел увидеть значительное. Ему было дело до всех человеческих проблем: от высочайших духовных до обыденных. О себе он мог сказать: «Я преисполнен добродушием до глупости». Даже литературный гонитель Пушкина Фаддей Булгарин, несмотря на едкие пушкинские эпиграммы, вынужден был признать: «Скромен в суждениях, любезен в обществе и дитя по душе». Близкий друг Пушкина Дельвиг писал к нему в ссылку: «Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шёл, т. е. делай, что хочешь; но не сердись на меры людей и без тебя довольно напуганных!.. Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты. Чего тебе недостает? Маленького снисхождения к слабым. Не дразни их год или два, Бога ради! Употреби получше время твоего изгнания». Иван Ильин, имея в виду непосредственный, открытый характер поэта, называл его «гениальным ребёнком», «шаловливым мудрецом».

Жизнь гения в мире, в котором царят обыденность и пошлость, не могла не быть преисполненной драматизма: «Он всю жизнь шёл среди людей, видя их насквозь и безошибочно и целомудренно укрывая от них свою впечатлительную, глубокую и вдохновенную душу, – зная заранее, что они не поймут его, и находя всюду подтверждение этому. А из них многие завистливо и уязвлённо не прощали ему его таланта, его ума и его острого и меткого языка» (И.А. Ильин).

 

Вольный поэт был мудрым и ответственным гражданином, понимая, что творческая свобода неотделима от ответственности: «Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом» (А.С. Пушкин). Чеканная формула гражданского служения литератора звучит сегодня необыкновенно актуально.

Вопреки модным веяниям, зрелый Пушкин был патриотом-государственником, ибо осознавал сакральную ценность власти и опасность социальных потрясений. «Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание… По общему своему характеру политическое мировоззрение Пушкина есть консерватизм, сочетающийся, однако, с напряжённым требованием свободного культурного развития, обеспеченного правопорядка и независимости личности, – то есть в этом смысле проникнутый либеральными началами… Пушкин защищает точку зрения истинного консерватизма, основанного на преемственности культуры и духовной независимости личности и общества, против опасности цезаристски-демократического деспотизма… “Монархия – сословное государство – свобода – консерватизм” выступают у него как единство, стоящее в резкой противоположности к комплексу “демократия” – радикализм (“якобинство”) – цезаристский деспотизм» (С.Л. Франк). Поэт был пророком органичной российской государственности.

Публицистической деятельностью в своём журнале «Современник» «Пушкин ставил себе целью, с одной стороны, всестороннее воспитание и образование русской читающей публики в духе тех взглядов, которые были им выработаны в течение всей жизни. Он хотел предостеречь молодёжь от тех бесплодных заблуждений мысли, чувств и поведения, через которые ему самому пришлось пройти, и открыть ей, таким образом, широкую дорогу для творческой работы… С другой стороны, Пушкин считал своим долгом показать пример положительного миросозерцания, дать практические предложения для разрешения ряда жизненных вопросов. Он никогда не забывал о главном: что всякий писатель должен работать не только над своим образованием, но, прежде всего, над своим духовным воспитанием» (Б.А. Васильев).

Считая литературу духовным служением, Пушкин беспокоится о том, «дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар Божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы; с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой и преступной… Для удовлетворения публики, всегда требующей новизны и сильных впечатлений, многие писатели обратились к изображениям отвратительным, мало заботясь об изящном, об истине, о собственном убеждении». Пушкин убеждён – литератор ответствен перед Богом и людьми за то, благотворно или разрушительно влияние его произведений: «Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не могут устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда».

Патриотическое чувство не ограничивало свободы поэтического гения Пушкина. «У Пушкина размышления о России носят столь же личный характер, как и размышления о себе самом, они становятся поэтическим средством, эпическим возвышением. Но гражданин не опровергает поэта. Стоит перечитать одно из последних писем Пушкина, адресованное Чаадаеву 19 октября 1836 года. На самое радикальное из когда-либо высказанных отрицаний России Пушкин, новый Пимен, отвечает её полным приятием, не исключающим, однако, и грусти. Вновь звучит песнь любви. Он приемлет и русское Православие, и просветителей. Он ничего не вычеркивает из русской истории, ни Византии, ни татар, ни Москвы, ни Петербурга. Оба Ивана, как и Пётр Великий, допущены в Пантеон, а за ними и Екатерина и даже Николай I. Пушкин смеет любить Европу и критиковать Россию. Он и славянофил, и западник. Это значит, что он свободен» (Ален Безансон).

 

Обвиняя Пушкина в атеизме, ссылаются на «Гаврилиаду» и другие ранние произведения, в которых религиозная тема интерпретируется с юношеским озорством. По этой логике в истории Церкви не может быть святых праведников, многие из которых в молодые годы вели далеко не безупречный образ жизни. Посвятивший себя духовной жизни, принимающий монашеский постриг меняет имя, становясь другим человеком. Пушкин в молодости, как дитя своего века, пережил соблазны французского просветительства: эпикуреизм, вольтерьянство, религиозное безверие. Но духовная цельность позволила ему освободиться от налёта духовного нигилизма и восстановить связь с родной культурой. В заметке «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» Пушкин не только публично осудил «Орлеанскую девственницу» Вольтера, но, по существу, принёс покаяние в собственном грехе молодости – создании «Гаврилиады», а также в соблазне, который он распространял кощунственной поэмой. «Всё бремя нашего существования, все страдания и трудности нашего прошлого, все наши страсти – всё принято Пушкиным, умудрёно, очищено и прощено в глаголах законченной солнечной мудрости. Всё смутное прояснилось. Все страдания осветились изнутри светом грядущей победы. Оформились, не умаляясь, наши просторы; и дивными цветами зацвели горизонты нашего духа. Всё нашло себе легкие законы неощутимо легкой меры. И самое безумие явилось нам в образе прозрения и вещающей мудрости. Взоры русской души обратились не к больным и бесплодным запутанностям, таящим соблазн и гибель, а в глубины солнечных пространств. И дивное глубокочувствие и ясномыслие сочеталось с поющей и играющей формой» (И.А. Ильин).

Творчество и жизнь Пушкина выявляют глубинную христианскую ориентацию русской культуры, религиозный долг культурного творчества: «веленью Божию, о муза, будь послушна», «внемлет арфе серафима в священном ужасе поэт». Поэтическое слово – это «божественное орудие», «хвалебный гимн Отцу миров». Поэт-творец призван Богом к пророческому служению: «Глаголом жги сердца людей». Образ христианского подвижника не случаен у Пушкина: Пимен в «Борисе Годунове», смиренный, величавый летописец, запечатлевающий земли родной минувшую судьбу, – это и сам автор, ибо назначение поэта – выражать духовную судьбу своего народа. Через молитву преподобного Ефрема Сирина, переложенную на язык поэзии в «Отцах пустынниках», Пушкин сближает свою судьбу с судьбой христианского святого. Близок к этому и ответ митрополиту Филарету «В часы забав и праздной скуки», где Пушкин живо отозвался на стихотворение митрополита по поводу стихов поэта «Дар напрасный, дар случайный…» и где возникает образ священнослужителя, влияющего на жизнь поэта.

Глеб Анищенко показывает, как в нескольких религиозных стихах отражен драматический духовный путь Пушкина: «Поэт воспринял послание владыки как перст Господень, указующий на то, что пророк забыл “Бога глас” и вновь попал в “пустыню мрачную”. Если в “Пророке” посредником между человеком и Богом выступал Ангел, то теперь Пушкин такого посредника увидел в земном человеке – церковном иерархе. Но вовсе не к нему обращает поэт своё стихотворение, а к Тому, Кто его послал… Стихотворение Пушкина – это не согласие либо спор с тем, что писал митрополит. Это – раскаяние в том, что писал сам поэт».

Стихотворение «Странник» «впитывает в себя практически все важнейшие мотивы религиозно-философской лирики поэта, предлагая чисто религиозный выход из замкнутого круга прежних размышлений о смертности человека… Идейно-сюжетная схема “Пророка”, “В часы забав…”, “Странника” состоит в том, что падшему человеку через посланника даруется помощь Бога, которая укрепляет его силы и выводит из мрака… “Отцы пустынники…” включают в себя практически все ключевые пункты стихотворной переписки Пушкина и митрополита Филарета. То, что было найдено и осознано поэтом тогда, теперь совершенно естественным образом смогло уместиться в каноническую молитву. Тема преодоления мрака земной жизни, оживления сердца, воскрешения падшего человека, нашла в творчестве Пушкина не просто религиозное, но и церковно-православное разрешение» (Г.А. Анищенко).

«Я нашёл Бога в своей совести и в природе, которая говорила мне о Нём», – сказал Пушкин А.И. Тургеневу. «Личный и духовный путь его не прост и драматичен на протяжении почти всей жизни… но ведь подлинно христианский путь редко бывает прост и легок, и во Враче имеют нужду не здоровые, а больные (Лк 5:31). Личный путь Пушкина был не прост как раз потому, что он чувствовал и сознавал свой гений, свой творческий дар как не свою ношу, – а на это не каждый художник способен. Пушкину было дано чувствовать и мыслить по-христиански, было дано “благое иго” (Мф 11:30)» (В.С. Непомнящий).

Зрелый Пушкин вполне сознаёт своё место и роль поэтапророка, миссионера христианства. Он писал в отзыве на «Историю русского народа» Н. Полевого: «Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы». Занимаясь историческими изысканиями, поэт приходит к непреложному выводу: «Греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, даёт нам особенный национальный характер. В России влияние духовенства столь же благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических… Ограждённое святой религией, оно было всегда посредником между народом и государем, как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей историей, следовательно просвещением». Безусловно, «Пушкин, как историк, как поэт и писатель, и, наконец – что есть, может быть, самое важное и интимное – в своей семье, конечно, являет собой образ верующего христианина. Могло ли быть иначе для того, кто способен был прозирать глубину вещей, постигать действительность?» (прот. Сергий Булгаков).

«Бесспорно, что Пушкин пришёл собственной дорогой к живой вере. Переломным годом был 1828-й, а начиная с 1830-го творчество и письма поэта свидетельствуют, что основные вопросы миросозерцания были им решены. Он встал на камень веры и не мыслил творчества вне христианства» (Б.А. Васильев). Отныне поэт судит обо всём  перед лицом Вечной Истины: «Ничего не может быть противуположнее поэзии, как та философия, которой XVIII в. дал своё имя. Она была направлена противу господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов». Бытие Божие открывается верой, но с неизбежностью утверждается и последовательным разумом: «Не допускать существования Бога – значит быть ещё более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге» (А.С. Пушкин).

 

Гений русской святости и гений русского творчества обладали уникальной внутренней независимостью, цельностью характера и свободой, что безмерно расширило поле свободы и ответственности русского духа. Они привнесли в мир новый образ жизни и новый образ творчества, которые верны своему небесному назначению. Они явили новые откровения персоналистичности бытия. И святой, и поэт были яркими личностями – самыми ответственными и внутренне свободными людьми в тогдашнем мире. Жизнь и творчество Пушкина посвящены утверждению свободы личности – Божественного образа в человеке.

Творчество Поэта направлено на раскрытие истоков человеческой личности – отечества небесного и отечества земного. «“Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам” возводятся в ранг наиважнейших бытийных категорий. Эти два чувства основываются не на людском произволе, а на воле Бога и именно поэтому дают человеку “величие”:

 

На них основано от века

По воле Бога Самого

Самостоянье человека –

Залог величия его.

 

Для характеристики человека, обретшего это “величие”, Пушкин создаёт гениальный неологизм “само-стоянье”, не имеющее синонимов в русском языке. Речь идёт не о самостоятельности, независимости, с одной стороны, но и не о рабской покорности – с другой. Пушкинское “самостоянье” есть исполненность человека волей Бога (о чём говорилось и в “Пророке”) и обретенная благодаря этому полноценность бытия. Воля Бога указывает ориентиры на земле. В данном случае ими являются “любовь к отеческим гробам, любовь к родному пепелищу”» (Г.А. Анищенко).

Обретение самостоянья наделяет человека сопричастностью и к прошлому, и к будущему своего народа: «Освобождение от порабощающего, ежеминутного осознания собственной смертности и порождённого им ощущения своей отделённости ото всего сущего Пушкин находит в другом ощущении: сопричастности человека своим предкам и месту, где они обитали – родине. С этого момента личность в пушкинском творчестве осознаёт себя не одинокой точкой в мировом пространстве, а средним звеном, связующим предков и потомков» (Г.А. Анищенко).

Высокое историческое умозрение у Пушкина неотделимо от вдохновения религиозного и поэтического. Пушкин пробуждает в русском сердце духовные основы патриотизма. Митрополит Анастасий (Грибановский) раскрывает тематику пушкинского патриотизма: «Самому чувству патриотизма, имеющему общечеловеческий характер, он даёт не столько психологическое, сколько религиозное обоснование… Национальное бытие каждого народа, основанное на живой органической связи его настоящего с его историческим прошлым, не есть только просто факт истории: это Закон Божий, воплощённый в общественной жизни человека».

 

Пушкин всецело осознал свою историческую творческую миссию и своё место в современности, понимая, что его поэтическое пророчество и жизненная позиция обречены на хулу и клевету со стороны «глупцов» и «черни тупой». Он отвергает суд мирской во имя Божьего суда: «Веленью Божию, о муза, будь послушна…». Многие его творческие образы и смыслы остались непонятыми современниками и обращены скорее к будущим поколениям.

О смысле итогового стихотворения Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» пишет Глеб Анищенко: «Добро, свобода, милость для позднего Пушкина не разные понятия, а три составные единого духовного ядра. Каждую из этих составных можно определить через две других. “Чувства добрые” есть стремление личности к свободе в сочетании с милосердием по отношению к людям. Милость есть свобода добрых чувств… “Чувства добрые” и “милость” не разъединяются в пушкинской строфе, а образуют своего рода кольцо вокруг центрального понятия “свобода”. Свободу же поздний Пушкин понимает как свободу добра и милости, то есть как свободу христианскую, духовную… Внутренняя свобода органично сочетается у позднего Пушкина с подчинением себя Божьей воле… Таким образом, итоговое стихотворение Пушкина – не манифест, не ода, а глубокое размышление о сложнейших взаимоотношениях: Бог – пророк – поэт – народ – чернь».

Георгий Федотов итожит тему свободы у поэта: «Во всех, не очень частых высказываниях Пушкина, в которых можно видеть отражение его религиозных настроений, они всегда связаны с ощущением свободы. В этом самое сильное свидетельство о свободе как метафизической основе его жизни. Религия предстоит ему не в образе морального закона, не в зовах таинственного мира, и не в эросе сверхземной любви, а в чаянии последнего освобождения».

 

Определяющим в зрелом творчестве Пушкина были конкретный историзм, почвенность, религиозная углубленность. Душа его вернулась на духовную родину. В лице поэта культура образованных слоёв возвращается к духовной традиции. Национальное самосознание России в полной мере возрождается с Пушкина. «Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению тёмной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание» (Ф.М. Достоевский). Через истинно православную святость и подлинно русское творческое вдохновение осуществляются поиск и осмысление миссии России, её места и роли в Православии, христианстве, мировой истории. Духовное преображение гения Пушкина явило просветление национального духа, в его лице русская культура возвращалась к самой себе, к своим подлинным основам и истокам: «В нём русский дух впервые осознал и постиг себя, явив себя и своим, и чужим духовным очам; здесь он впервые утвердил своё естество, свой уклад и своё призвание; здесь он нашёл свой путь к самоодолению и самопросветлению. Здесь русское древнее язычество (миф) и русская светская культура (поэзия) встретились с благодатным дыханием русского православия (молитва) и научились у него трезвению и мудрости. Ибо Пушкин не почерпнул очевидность в вере, но пришёл к вере через очевидность вдохновенного созерцания. И древнее освятилось, и светское умудрилось. И русский дух познал радость исцелённости и радость цельности. И русский пророк совершил своё великое дело» (И.А. Ильин).

Поэт первым явственно утвердил в литературе русскую тему. «Пушкин нашёл свои идеалы в русской земле, воспринял и возлюбил их всецело своею любящею и прозорливой душой… В Пушкине есть именно что-то сроднившееся с народом взаправду, доходящее в нём почти до умиления… И никогда ещё ни один русский писатель, ни прежде, ни после его, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин… Повсюду у Пушкина слышится вера в русский характер, вера в его духовную мощь, а коль вера, стало быть, и надежда, великая надежда на русского человека» (Ф.М. Достоевский). Соприродность русскому духу позволила культурнейшему человеку стать выразителем общенационального характера. «Пушкин явился вольным народным писателем, как до него никогда и никто. Он разом, самым метким, самым прозорливым образом отметил самую глубь нашей сути» (Ф.М. Достоевский).

Пушкин и в этом был одинок. «Сам Карамзин, в образованности и просвещённости которого мы не имеем оснований сомневаться, посетив собор Новгорода и осмотрев фрески XI в., назвал их “варварской живописью”. Стоит ли удивляться, что спустя какое-то время они были безжалостно сбиты и заменены убогими масляными росписями? Без оглядки на эту атрофию национального чувства нельзя понять и величие Пушкина, который сначала посмел из француза стать русским, а затем и православным» (А.В. Лаушкин).

Загадочная сверхгениальность Пушкина – явление общенационального и мирового масштаба. Это возрастание личного духа до вершин соборности. Гоголь при жизни Пушкина, разгадав тайну великой личности, провозгласил: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Неповторимая, страстно увлекающаяся пушкинская натура проживала не только судьбу индивидуальную, но и сверхличную, общерусскую. «Пушкин таинственно стал альтер эго России – её другим “я”. Россия стала неотделима от Пушкина, он от неё. Лицо и сердце России стали “пушкинскими”, ибо тайна “явления” Пушкина и заключена в том, что великий Пушкин есть личное воплощение величия души России» (А.В. Карташёв). Судьба Пушкина включала в себя судьбу России. «В нём – самооткровение русского народа и русского гения. Он есть в нас мы сами, себе открывающиеся. В нём говорит нам русская душа, русская природа, русская история, русское творчество, сама любовь и наша радость… Пушкин и есть для нас в каком-то смысле Родина, с её неисследимой глубиной и неразгаданной тайной, и не только поэзия Пушкина, но и сам поэт. Пушкин – чудесное явление России, её как бы апофеоз» (прот. Сергий Булгаков).

После Пушкина русская литература приобретает христианское измерение. Но христианизация культуры не смогла преодолеть инерции секулярности образованных сословий. «Если мы захотим определить меру этого ведения, жизни в Боге у Пушкина, то мы не можем не сказать, что личная его церковность не была достаточно серьёзна и ответственна, вернее, она всё-таки оставалась барски-поверхностной, с неопределённым язычеством сословия и эпохи» (прот. Сергий Булгаков). Очевидно, поэтому Пушкин не заметил явления возрождающейся Оптиной пустыни, не знал о святителе Тихоне Задонском и, главное, не знал своего великого современника – преподобного Серафима. Два солнца России так и не встретились, ибо не был преодолен раскол в душе России.

 

Величайший поэт Александр Пушкин был великим русским философом, озабоченным судьбой России. В творческих муках Пушкина сосредоточивалось русское самосознание, Россия искала свой путь. «Когда этот умнейший и сверходарённейший сын России отразил в своём волхвующем слове русскую жизнь – природу, историю, душу, и жизнь всемирную, произошло нечто сверхлитературное, свершилось некое событие, неложное достижение в истории русской культуры. Она взошла на общечеловеческую высоту, достигла классического равновесия, стала всемирной. Россия увидела своё прекрасное, идеальное величие в зеркале Пушкина. И признала, что сверхчеловеческое слово Пушкина есть слово о себе самой. Русское великодержавие и мировое культурное самосознание и призвание кристаллизовались. Начиная от Пушкина, мы не иначе можем мыслить себя, как только великой мировой нацией» (А.В. Карташев).

Какую истину о русской душе Пушкин поведал миру или что его устами Россия высказала о самой себе? Об этом говорил Достоевский в знаменитой Пушкинской речи. Достоевский обратил внимание на то, что творчество Пушкина является актом русского национального самосознания: «Не было бы Пушкина, не определились бы, может, с такой непоколебимою силой… наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов».

Достоевский даёт классическое определение русской духовности, явленной в Пушкине: «Не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине её, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов… Тут-то и выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своём развитии, народность нашего будущего, таящаяся уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа русской народности, как не стремление её в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уж и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк… Мы не враждебно (как, казалось, должно бы было случиться), а дружественно, с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом, до самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примирять различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми письменами… Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите… наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретённая, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей… ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина». Подлинный подвиг Пушкина Достоевский видит в том, что в его поэзии «засияли идеи всемирные».

От Пушкина Достоевский перенял русскую всемирную отзывчивость – переживание общехристианских и общечеловеческих проблем, совместное крестонесение трагичности бытия: «О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия».

Не следует однозначно интерпретировать всечеловечность пушкинского творчества. «Титул “всечеловечности”, которым романист награждает поэта, может показаться преувеличением, поскольку Англии не найти в “Пире во время чумы”, равно как и Испании в “Дон Жуане”. Это звание, по-моему, следует воспринимать как “всерусскость”. Пушкин, как Эол, владеет всеми ветрами, дующими от него во все стороны. Однако, учитывая время, когда была произнесена речь, и то, что Достоевский изгнал своих бесов, “всерусскость” следует понимать как равнозначное “всечеловечности”, в том смысле, что человек или страна, внутренне примиренная, вмещает в себя приемлемую картину всего мира» (Ален Безансон).

И.А. Ильин в полемике с Ф.М. Достоевским утверждал, что Пушкин не столько являл всемирную отзывчивость русского народа, сколько выражал русское духовное призвание и историческое назначение. Суждения великих умов не исключают, а дополняют друг друга. Иван Ильин убеждён, что Пушкин «был русским не потому, что отличался “всемирной отзывчивостью” и способностью “почти совершенного перевоплощения в чужую национальность”; он был русским не потому, что “русскость” сводится ко “всечеловечности”, “всеединению” и “всепримирению”, как полагал Достоевский. Нет, русской душе открыты не только души других народов, но и ещё всё то, что открыто и другим народам: и сверхчеловеческий мир божественных обстояний, и ещё нечеловеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. И русский народ призван в своей духовной жизни не к вечному перевоплощению в чужую национальность, не к примирению чужих противоречий, не к целению европейской тоски и пустоты, а к самостоятельному созерцанию и положительному творчеству. Русский человек, русский народ, русский гений имеют сказать в истории мировой культуры своё самобытное слово, не подражательное и не заимствованное. Настоящий русский есть, прежде всего, русский в смысле содержательной, качественной, субстанциональной русскости, и лишь в эту меру и после этого он может стать и быть братом других народов. И никогда наши великие сами не ходили и нас не водили побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи со стола богатых. Утверждая русскость Пушкина, я имею в виду не гениальную обращённость его к другим народам, а чудеснейшее, целостное и победное цветение содержательной и субстанциональной русскости в нём. Россия стояла на великом историческом распутии, загромождённая нерешёнными задачами и ни к чему внутренне не готовая, когда ей был послан прозорливый и свершающий гений Пушкина для того, чтобы оформить, прекрасно оформить душу русского человека, а вместе с тем и Россию. Русский мир в его целом и великом измерении (макрокосм) должен был найти себе в лице Пушкина некий гениальный микрокосм, которому надлежало всё принять, всё величие, все силы и богатства русской души, её дары и её таланты, и в то же время – все её соблазны и опасности, всю необузданность её темперамента, все исторически возникшие недостатки и заблуждения; и всё это пережечь, перекалить, переплавить в огне гениального вдохновения и показать русскому человеку, к чему он призван, какие глубины и высоты зовут его, какою духовною мудростью и художественною красотою он повинен Господу Богу, себе и другим народам». Русской субстанции свойственна всемирность в том смысле, что русский народ, осуществляя своё национальное, безусловно, выражает общечеловеческие призвания и формирует всемирные идеалы.

 

Великий поэт Александр Сергеевич Пушкин был создателем современного русского языка, русской художественной прозы и драматургии, задавал многие темы русской культуры и жизни. Но Пушкин наше всё прежде всего в том смысле, что «творчество Пушкина есть сконцентрированный путь духовного, нравственного, культурного, эстетического развития человека. Идеальный путь в отнюдь не идеальных земных условиях. Не наше дело подражать Пушкину, наше дело – о нём знать, видеть то направление развития, которое он обнаружил. Именно этим знанием и существовала русская культура на протяжении двух последних веков. Это знание всегда пульсировало в артериях любого питомца нашей культуры» (Г.А. Анищенко).

Новые образы и смыслы порождались не только гениальным умом и бездонным поэтическим воображением Пушкина. Пушкинское творчество всеобъемлюще экзистенциально, оно выражает его человеческую судьбу и судьбу его духа, даёт ответы на эпохальные вызовы. «В ситуации всемирного тупика и пришёл в мир Пушкин. После атеистического, разложившего все основы христианского человечества восемнадцатого века, закончившегося Французской революцией и явлением “сверхчеловека” Наполеона, “в глухой темноте текли люди”. Из этой темноты и предстояло выкарабкиваться. Оттуда и начал свой путь Пушкин-поэт… Пушкину свет не был дан изначально, он был закрыт “слепым туманом”. Поэту был дан только талант и с помощью этого таланта – возможность отыскать свет. Весь гений Пушкина состоит в том, что он данную возможность полностью использовал. Но для этого потребовалось пройти “непроходимыми захолустьями” человечества, двигаться за “болотными огнями” эпохи, чтобы увидеть разверзшуюся пропасть и дать ответ на вопрос “где выход, где дорога?” Пушкин был вынужден сам на себе испытать “яд” искушений Робеспьера и Наполеона, Петра Первого и Пестеля, Вольтера, Байрона, Парни и Баркова. Творчество Пушкина не исцелило, конечно, ни человечество, ни Россию. И не спасло. Земных “спасителей” было достаточно и до Пушкина, и после него. Пушкин всего лишь показал, что даже тогда, когда для людей закрыт прямой путь, ведущий “к великолепной храмине”, человек силой своей творческой воли может выйти на спасительное “перепутье”, услышать “Бога глас” и последовать призыву “Держись сего ты света”. Творчество Пушкина – это путь, уникальный образец пути от тьмы к свету» (Г.А. Анищенко).

 

Достижения Пушкина возрождали русскую культуру, в чём и заключался переворот духа, духовная революция. «С тех пор в России есть спасительная традиция Пушкина: что пребывает в ней, то ко благу России; что не вмещается в ней, то соблазн и опасность. Ибо Пушкин учил Россию видеть Бога и этим видением утверждать и укреплять свои сокровенные, от Господа данные национально-духовные силы. Из его уст раздался и был пропет Богу от лица России гимн радости сквозь все страдания, гимн очевидности сквозь все пугающие земные страхи, гимн победы над хаосом, впервые от лица России и к России была сказана эта чистая и могучая “осанна”, осанна искреннего, русским православием вскормленного мироприятия и Богоблагословения, осанна поэта и пророка, мудреца и ребенка… Пушкин, наш шестикрылый серафим, отверзший наши зеницы и открывший нам и горнее, и подводное естество мира, вложивший нам в уста жало мудрыя змеи и завещавший нам превратить наше трепетное и неуравновешенное сердце в огненный угль, – он дал нам залог и удостоверение нашего национального величия, он дал нам осязать блаженство завершённой формы, её власть, её зиждущую силу, её спасительность. Он дал нам возможность, и основание, и право верить в призвание и в творческую силу нашей родины, благословлять её на всех её путях и прозревать её светлое будущее, какие бы ещё страдания, лишения или унижения ни выпали на долю русского народа. Ибо иметь такого поэта и пророка – значит иметь свыше великую милость и великое обетование… Его звание состояло в том, чтобы духовно наполнить и оформить простор русской души, ту душевную свободу, которая дана нам от Бога, от славянства и от нашей природы, – наполнить её по-русски увиденными духовными содержаниями, заселить её священными обстояниями нашей русской души, нашей русской судьбы и истории. Его звание состояло в том, чтобы пророчески указать русскому народу его духовную цель: жить во всём самобытном многогласии своём, с глубочайшей цельностью и искренностью, божественными содержаниями, в совершенной форме» (И.А. Ильин). Слова русского философа являют русский идеал, который в своей духовной высоте сверхнационален, сверхчеловечен. В поиске сверхсущего всеобщего идеала и состоит русское призвание.

О величественном пророческом служении Пушкина говорили русские гении: «Мы с трепетным сердцем слышим, как Тютчев говорит ему в день смерти:

Ты был богов оргáн живой...

и понимаем это так: "ты был живым óрганом Господа, Творца всяческих"... Мы вместе с Гоголем утверждаем, что он "видел всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма – Богом"; что он "заботился только о том, чтобы сказать людям: "смотрите, как прекрасно Божие творение..."; что он владел, как, может быть, никто, – "теми густыми и крепкими струнами славянской природы, от которых проходит тайный ужас и содрогание по всему составу человека", ибо лиризм этих струн возносится именно к Богу; что он, как, может быть, никто, обладал способностью исторгать "изо всего" ту огненную "искру, которая присутствует во всяком творении Бога"... Мы вместе с Языковым признаём поэзию Пушкина истинным "священнодействием". Мы вместе с князем Вяземским готовы сказать ему:

             ...Жрец духовный,     

             Дум и творчества залог –

            Пламень чистый и верховный –    

            Ты в душе своей сберег.      

           Всё ясней, всё безмятежней            

           Разливался свет в тебе...

Вместе с Баратынским мы именуем его "наставником" и "пророком". И вместе с Достоевским мы считаем его "великим и непонятым ещё предвозвестителем"…  Мы говорим не о церковной "святости" нашего великого поэта, а о его пророческой силе и о божественной окрылённости его творчества… Ибо страсти его знают не только лично-грешное кипение, но пламя божественной купины; а душа его знает не только "хладный сон", но и трепетное пробуждение, и то таинственное бодрствование и трезвение при созерцании сокровенной от других сущности вещей, которое даётся только Духом Божиим духу человеческому» (И.А. Ильин).

 

Творчество гения не вмещается в его эмпирическую биографию. Духовная биография творца надмирно единит его с творцами других эпох, он входит в духовную эстафету творческого преображения жизни. Историческое значение Пушкина в том, что он подвигнул образованное общество обратиться к традиционным духовным ценностям, сформулировал проблемы бытия, задал идеалы русской цивилизации, первым обнаружил новые духи небытия, ополчающиеся на Россию.

Судьба Александра Пушкина была короткой, но невероятно насыщенной и всеобъемлющей. Он пережил все страсти и мировоззренческие увлечения молодого человека своего времени («Блажен, кто смолоду был молод…»). Зрелый Пушкин был православным, государственником – убеждённым монархистом, консерватором, вместе с тем и либералом, ответственно осознающим бремя личной свободы. Невиданный факт «самостоянья человека» (А.С. Пушкин) – к тридцати семи годам жизни. Нынешние убелённые сединами «властители умов» – инфантильны в своей умственной и нравственной ограниченности, в своём радикализме… Поэтому им недоступно одно из многих пророческих суждений Поэта: «Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».

 

Силы русской духовной революции оказались изначально разделенными: гениальность – от святости, гений – от образованного общества, святой – от церковной общественности. Преображающие духовные тенденции не слились и не смогли органично влиться в русскую цивилизацию. Новому духу не удалось оказать существенное влияние на жизнь в социальном плане. Просветляющие идеалы мало входили в жизнь. В этом сказалось общечеловеческое расщепление духовной культуры и жизни, святости творчества и святости жизни.

Во многом ни преподобного Серафима, ни Пушкина современники не поняли. Духовный подвиг преподобного Серафима остался скрытым для официальной церковной жизни, а Пушкина быстро исказили, – каждая идейная группа приспосабливала великого поэта к собственным нуждам. Но в народном восприятии они были безусловным авторитетом. Стихийное всенародное почитание угодника Божьего беспрецедентно, так же как и всенародная популярность Пушкина. Народ, не поняв их вполне, почувствовал родной дух и в поэте, и в святом, выражающих русскую традицию. Пушкин и преподобный Серафим отвечали внутреннему идеалу народного благочестия и творили этот идеал. Вспышка духовного света запечатлелась в русской душе. После них на глубине русского духа что-то принципиально изменилось. И до сего дня эта духовная сила питает русскую жизнь, и светскую, и церковную.

Россия, в силу унаследованного раскола в национальной душе, не смогла вместить явление духа во всей его полноте. Цельный дух преподобного Серафима и Пушкина отразился в русской культуре частично. Новый духовный идеал расслаивался и вливался в жизнь по секуляризованным каналам культуры. Многое не сразу было услышано и не понято, не оценено до сих пор. Духовная революция в России состоялась как факт духовно-персоналистический и не смогла определить судьбу народа – прежде всего потому, что на чудесное явление русского духа ополчились враждебные внутренние и внешние силы, все наследованные и занесенные болезни.

 

 

Служение русской литературы

 

Русская художественная литература XVIII века преисполнена подражания европейским образцам. После долгого ученичества литература в лице Пушкина обретает собственный голос. Персоналистическая революция духа в наибольшей степени продолжилась в художественной литературе. В этом сказались и сила русского духа, и его ограниченность. «Русская литература, как и русская культура вообще, соответствовала огромности России, она могла возникнуть лишь в огромной стране, с необъятными горизонтами» (Н.А. Бердяев). Помимо великих художественных достижений русская литература открыла новые измерения в душе человека. На художественную литературу русской судьбой была возложена духовная миссия: творческие поиски в России смогли выразиться более всего в художественном слове, по нему можно судить о достижениях и неудачах русского духа. Великая русская классическая литература была духовным служением, так она себя сознавала и так воспринималась обществом. В ней были сформулированы темы, актуальные и сегодня. Она ставила вопросы не только чистого искусства или культуры, но и трагического бытия человека и России. «Религиозная тема мучила великую русскую литературу. Тема о смысле жизни, о спасении человека, народа и всего человечества от зла и страдания преобладала над темой о творчестве культуры… Великие русские писатели XIX в. будут творить не от радостного творческого избытка, а от жажды спасения народа, человечества и всего мира, от печалования и страдания о неправде и рабстве человека. Темы русской литературы будут христианские и тогда, когда в сознании своём русские писатели отступят от христианства… Но основной русской темой будет не творчество совершенной культуры, а творчество лучшей жизни. Русская литература будет носить моральный характер, более чем все литературы мира, и скрыто-религиозный характер… Потрясающая сострадательность и жалость обнаружились в русской литературе и мысли. И она имеет огромное значение в истории нравственного сознания человечества. Миссией русского творчества и мысли было обнаружение исключительного человеколюбия, сострадания и жалости. Именно русские на духовных вершинах своих не могли вынести счастья при несчастье других» (Н.А. Бердяев). В пафосе духовного служения литература разворачивалась к национальным духовным истокам, расширяла и углубляла национальную психею, оттачивала русский ум. Художественная литература стимулировала становление русской философской мысли, задавала её нравственную, духовную, персоналистическую ориентацию.

Русские литераторы преодолевают чужеродную дворянскую культуру XVIII века. Русский язык и русская тема связывают светскую культуру России с православными истоками. Но образованное общество придерживается западного образа жизни и мысли. Отсюда конфликт творца и обществапоэта и черни. Русский писатель и мыслитель рвется к народной мудрости и к мудрости Православия, общество же видит его творчество сквозь иллюзии «русского Запада». Образованное общество не перерождается вслед за перерождением своих гениев, приговаривая себя к вырождению и, в итоге, к гибели в начале XX века. Это был трагический для творческих людей конфликт. Атмосфера неприятия ускорила гибель А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, Н.В. Гоголя, была источником страданий для И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, Н.С. Лескова, Вл.С. Соловьёва.

Духовный переворот в русской культуре вскрывал внутренний конфликт писателя. Творческая личность была выращена и воспитана в культуре «русского Запада». Движимый творческим и нравственным призванием, творец вырывался из удушливой атмосферы иллюзорной культуры и... оказывался в «безвоздушном» пространстве. Приходилось самому созидать новую атмосферу культуры. Творец был обречен на духовное одиночество, в котором он призван воссоединять разорванные сферы культуры. Неустойчивая и неопределённая экзистенциальная ситуация требовала непрекращающихся поисков, не давая опоры и вех. Обретенное на этом пути можно воплотить только в материи наличной, то есть неорганичной культуры «русского Запада». Отсюда срывы и ошибки творческого гения, за которые общество немилосердно мстило. И отсюда двойственность русской культуры XIX века: смешение нового и старого, органичного и искусственного, истинного и ложного. Оригинальная истина нередко проблескивает сквозь тяжеловесные построения по западным рационалистическим схемам. Таковы творения русских мыслителей – П.Я. Чаадаева, В.Ф. Одоевского, Н.Я. Данилевского, Н.Ф. Фёдорова. В некоторой степени это свойственно славянофилам и Вл.С. Соловьёву.

Болезненная двойственность формы усугубляется двоением тем и смыслов. Каждый писатель и мыслитель в России отдал дань господствующим заблуждениям. Нередко сокровенные пророчества произносились в кратковременных состояниях отвоеванной свободы. Творец огромным усилием освобождался от диктата общественного мнения, возвышался над толпой и чернью, произносил вещее слово и вновь погружался в вязкую атмосферу, разделяя общепринятые заблуждения. Таковы качания гения Достоевского из русской всечеловечности к национализму, антисемитизму, третьей мировой идееславянской, призывам к завоеванию Константинополя. Слово истины нередко было не понято современниками и не вполне оценено самим автором. Но если рукописи не горят, то не исчезают и прозрения, формирующие новую духовную атмосферу, которая открывает возможности понимания грядущим поколениям.

Не всегда и не вполне сознавая внутренний конфликт, творец чувствовал раздвоенность собственного экзистенциального положения, отсюда – раздвоенность чувств и мыслей. Душа болезненно тянется к привычным с детства пеленам культуры, но творческий взор обнаруживает в них уродливые маски. Это зрелище может загипнотизировать, как загипнотизировало оно Салтыкова-Щедрина, – и всё превратилось в шествие уродцев; безысходная гипертрофия зла – это срыв в творческом обличении реальности. От напряжёния и боли внутреннего конфликта творец защищался бегством в другую иллюзорность, как пытался укрыться И.С. Тургенев в комфортной Лозанне, как надеялся найти в Европе праведную родину А.И. Герцен. Или пытался освободиться от врожденных коллизий образованного сословия, как Лев Толстой, у которого болезненное отталкивание от сословных предубеждений незаметно для горделивого ума перетекало в хулу на Вечную Истину (в попытке создания антихристианской религии – толстовства). Всё это сопровождалось муками просыпающейся творческой и нравственной совести. Осознание рокового конфликта русской культуры давалось титаническими усилиями, которые могли привести к преждевременной смерти (Н.В. Гоголь) или болезненно запечатлеться на личности творца, как у Достоевского: «Самый необычайный из всех, “человек из подполья”, с губами, искривленными как будто вечной судорогой злости, с глазами, полными любви новой, ещё неведомой миру, “Иоанновой”, с тяжелым взором эпилептика, бывший петрашевец и каторжник, будущая противоестественная помесь реакционера с террористом, полубесноватый, полусвятой, Фёдор Михайлович Достоевский» (Д.С. Мережковский). Поэтому редки цельные и гармоничные писатели вроде С.Т. Аксакова или А.К. Толстого.

Русская литература породила образы кающегося дворянина и лишнего человека, что выражало попытку искупить «первородный грех» русского дворянства. Писатели стремились осознать ложность социального статуса и роли думающего сословия, несправедливость закрепощения низовых сословий. Их литературные образы выявляли гипертрофированное чувство вины образованных сословий. Но недоставало осознания исторических причин сложившегося положения. Поэтому в образованном обществе формировались утопии (хождение в народ – для его защиты и просвещения) либо фобии (борьба с властью, обвиняемой во всех пороках). Не было понимания исторической миссии образованных слоёв и назначения культурного творчества. Была попытка выхода из старого при бессилии увидеть новое, был слепой бунт против исторической неправды при неумении обрести правду.

Вне внимания литературы оказались трагическая борьба за самовыживание и грандиозное историческое строительство русского народа. «Почему русская литература ничего не рассказала нашей молодёжи о приключениях, о романтике и о героизме преодоления наших бесконечных просторов? Миллионными и миллионными тиражами издавалась иностранная “колониальная” романтика. О нашей – во много раз и более трудной, и более героической – не сказано, собственно говоря, ничего… Англосаксонская литература переполнена “ролью белого человека”. Почему в нашей нет “роли русского человека”? Вероятно, всё по той же причине – из-за отрыва правящего слоя от народно-национальных интересов?.. Литература казалась самым глубоким и самым ярким отражением русской души. Князья Мышкины, Раскольниковы, Карамазовы Достоевского, “лишние люди” Чехова, босяки Горького явились типичным олицетворением русской души. Такое скромное соображение, что на Обломовых, идиотах, лишних людях и босяках империю построить нельзя, – никому в голову не приходило. Остались без всякого литературного отражения именно те люди, которые эту империю всё-таки построили. Из внимания литературоведов и писателей совершенно выпал такой пустячок, как одна шестая часть земной суши. Но ведь не Обломовы же, в самом деле, исследовали Амур, не идиоты писали Свод Законов Российской империи, и никак не лишние люди пахали эту гигантскую территорию» (И.Л. Солоневич).

Литература правящего слоя – дворянства – отражала его душевное пространство со всеми болезнями, поэтому она обошла вниманием многие достижения русской цивилизации. Читающая публика судит до сих пор о типических характерах русской жизни по литературным персонажам, но для писателей литературные образы имели другой смысл. Литература изображала не реальные исторические конфликты и персонажи, а экзистенциальные конфликты эпохи. Литературные герои были не социальными типами, а отражали идеи национальной психодрамы.

Оба конфликта (врождённого ложного экзистенциального положения и драматического экзистенциального состояния) усугублялись тем, что творец сталкивался с основным конфликтом эпохи – нашествием новых духов мирового зла на православную Россию. Русской светской культуре, не успевшей окрепнуть и определиться, предопределено было принять мощный удар неведомых идеологий небытия. Чуткий русский гений уловил грозящую опасность при безоблачном горизонте, когда античеловеческие богоборческие идеологии имели в России немногих почитателей. Творческая интуиция обнаружила за умственным разбродом общества поступь духа небытия, духовной заразы, взращенной в лабораториях европейских интеллектуалов. Русские писатели сформулировали диагноз духовной болезни. Поэтому особая тема духовной революции в России – противостояние русского духа нашествию идеологий гипертрофированного рационализма, атеизма, материализма, позитивизма, социализма, коммунизма, марксизма.

 

Всеобъемлющий гений Пушкина уловил не только роковое значение тех вопросов, которые ставились и решались умозрительно, он впервые определил эту болезнь: «В поле бес нас водит, видно». Цвет образованного слоя России – декабристы – идеологически разбудили русскую интеллигенцию к восприятию ложных проблем. В «Борисе Годунове» поэт сполна отвечает на идеологическое требование некоторых декабристов принести в жертву ради будущности России царскую династию, то есть для блага миллионов лишить жизни нескольких. Это первый и центральный вопрос, который возникает в идеологически воспалённом сознании. Ответ на него означает – принять духовную заразу или отторгнуть. Пушкин за месяц до декабрьского восстания закончил «Бориса Годунова», в котором предрекал последствия насильственного пролития крови.

Правление, основанное на крови невинно убиенного, обречено на саморазрушение. Талантливый Борис Годунов надеялся, что способен многое дать государству. Боярство и народ поддались соблазну и избрали на царство убийцу царевича Димитрия. Попрание божественных законов Годуновым (в нём персонифицировались господствующие веяния эпохи) и народом, всеобщее нераскаяние включают роковой фактор, который прервал органичный ход истории, привёл к гибели царскую семью, ввергнул в духовное помутнение народ, вызвал смуту в русской земле. «Образ Годунова – ответ на концепцию “малой крови”. Кровь, пролитая Борисом, начала процесс, который Годунов не мог и вообразить. Она стала бесконечно множиться, обнаруживая свойства “цепной реакции”: царевич – “тринадцать тел” – “кровь русская” – семья Бориса. Эта кровавая цепь, начатая убийством ребенка Димитрия, как бы окольцовывает первоначального убийцу, замыкаясь на его сыне – ребёнке Феодоре… Образ Григория – ответ на концепцию “суда мирского” над тиранами. Из судьи Отрепьев, помимо своего желания, влекомый неизбежным ходом событий, превращается в гораздо более кровавого преступника, чём тот, кого он хотел судить… Окончательным приговором Самозванцу становится молчаливый ужас народа… Пушкин сумел понять и показать в “Борисе Годунове” основные законы “многих мятежей”, а не только Смутного времени» (Г.А. Анищенко).

Это первое художественное пророчество о грозящей России духовной катастрофе. И декабристы, и Борис Годунов выражали дух эпохи. Как и Борис Годунов, многие декабристы обладали талантами, они стремились учредить в России справедливое (в их понимании) правление. Они не совершили убийства царя, но был маниакальный помысел меньшинства и согласие на это либо отсутствие протеста у остальных. Была пролита кровь (на Сенатской площади застрелен по «принципиальным» соображениям герой Отечественной войны генерал Милорадович – восставшим нужна была жертва), и не было раскаяния в совершённом. Декабристы завели механизм идеологической мании и притупили общественную совесть и разум. Пушкин предупреждал о надвигающейся духовной болезни и сформулировал противоядие. Поэт предостерегал, что праведная власть не может быть построена на крови, ибо пролитая кровь вызывает потоки крови. В жизни Пушкин не поддержал ни ту, ни другую сторону: к царю он обратился с просьбой о милосердии, к восставшим – с предостережениями до трагических событий и с состраданием после них. Подспудно велась полемика с декабристами («Во глубине сибирских руд…»).

Пушкин развивает тему духовного помрачения в итоговом прозаическом произведении – в повести «Капитанская дочка»: «Вождь крестьянского бунта Пугачёв показан в двух плоскостях. С одной стороны, это конкретная личность, которая может реализовываться то как жестокий “царь” (взятие Белогородской крепости), то как милосердный человек (разговоры с Гринёвым). Здесь Пугачёв недалеко отходит от Отрепьева, с которым дважды себя сравнивает: самозванец стремится заменить собой царя, то есть земная реалия подменяется земной же. Но есть и другая плоскость изображения Пугачёва – символическая. В повести три таких момента, основанных на подмене: буран, сон Гринёва и калмыцкая сказка… У самозванца пушкинской повести, кроме двух ликов (Пугачёв и Пётр III), есть и ещё один – Вожатый… Описывая появление Вожатого из метели, Пушкин почти буквально воспроизводит в прозаической форме своё стихотворение “Бесы” (1830) … В стихотворении “вожатый” известен почти сразу: “В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам”… Цепь подмен выстраивается следующим образом: отец – Мужик с чёрной бородою – Вожатый – Пугачёв – Пётр III (реальность). Центральным здесь оказывается образ Вожатого: он соединяет мистические подмены сна с земными подменами Пугачёвщины. В кровопролитии междоусобной войны Пушкин видит (как и в “Годунове”) земную трагедию (“Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный!”). Но “Капитанская дочка” (в отличие от “Годунова”) обнажает в историческом событии также и трагедию мистическую: сон Гринёва высвечивает в “русском бунте” призыв под новое, иное “благословение”. Если в историческом Пугачёве жестокий “царь” и милосердный человек поочередно подменяют друг друга, то в “Пугачёве” метафизическом человек подменяется бесом, который и становится Вожатым на кровавом пути» (Г.А. Анищенко).

Почти за столетие до века революций Пушкин описывает инфернальную метафизику революции. «В творчестве Пушкина Революция увидена с двух диаметрально противоположных позиций. В начале двадцатых годов поэт смотрит на явление изнутри, глазами революционера (или, по крайней мере, его единомышленника). При таком видении революционер предстает “праведником”, причащающимся “кровавой чаши” иного “Христа”. В позднем творчестве, прежде всего в “Капитанской дочке”, писатель смотрит на “насильственные потрясения” извне. В этом случае в бунтовщике просматривается бес, зовущий под кровавое “благословение”. Однако и в том, и в другом случае вырисовывается мистическая, прямо противоположная Христу природа Революции… Развитие революционной темы в русской литературе во многом определил Пушкин. Именно в его творчестве уже были намечены почти все направления, которые будут в дальнейшем развернуты другими писателями и наполнят собой литературный процесс XIXXX веков. Однако граница, проходящая у Пушкина между разными этапами развития единой творческой личности, в новую эпоху оказалась выдвинутой вовне, разделяя уже различные группы писателей. Грубо говоря, позиция одних восходит к взглядам раннего Пушкина, и они будут видеть Революцию изнутри; другие же воспримут традицию Пушкина позднего и взглянут на то же явление извне» (Г.А. Анищенко).

 

Николаю Васильевичу Гоголю, обладавшему невероятным даром художественного слова, было предназначено исполнить некую духовно-культурную миссию. Н.В. Гоголь – первый русский писатель, который поставил вопрос о религиозном назначении искусства, о связи культуры и Церкви, о христианском преображении культуры: «Высшим – христианским воспитанием теперь должен воспитаться поэт». Н.В. Гоголь «впервые в русской мысли осознанно выдвигает идею “православной культуры”. На личном опыте пережив духовное “преображение”, он остро ощущает, что его творчеством руководит Бог, и видит задачи искусства в пробуждении душ человеческих для встречи с Богом, в нравственном очищении их, в теургическом опыте осуществления на земле божественной справедливости (“правды”). Жизнь истинного (то есть религиозного) художника представляется Гоголю близкой к монашескому подвигу, совершаемому в особо трудных условиях – в миру; его деятельность – молитвой… Гоголь с радостью неофита открывает для себя духовные горизонты христианства и в их перспективе переосмысливает своё творчество и понимание искусства (литературы)» (В.В. Бычков). Протоиерей Василий Зеньковский называл Гоголя «пророком православной культуры». В творчестве Н.В. Гоголя русская светская культура преодолевала трагический разрыв с Православием и народными традициями.

Вслед за Пушкиным Гоголь утверждает великий статус русского языка, возвращая образованные слои в стихию национального сознания: «Наконец, сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нём все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны – выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность, таким образом, в одной и той же речи восходить до высоты, не доступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, – язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, которая не пристала к нам вместе с чужеземным образованием, чтобы все те неясные звуки, неточные названья вещей – дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, – не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы мы к нему уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеродным».

Жизненная драма Гоголя заключалась в том, что душа его тянулась к Богу, а творческий взор был направлен на инфернальные сферы. Ему был дан талант видения духов зла«кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом». Николай Бердяев определил духовную трагедию писателя: «Он не реалист и не сатирик, как раньше думали. Он фантаст, изображающий не реальных людей, а элементарных злых духов, прежде всего духа лжи, овладевшего Россией. У него даже было слабое чувство реальности, и он неспособен был отличить правду от вымысла. Трагедия Гоголя была в том, что он никогда не мог увидеть и изобразить человеческий образ, образ Божий в человеке. И это его очень мучило. У него было сильное чувство демонических и магических сил… Гоголя мучило, что Россия одержима духами зла и лжи, что она полна рож и харь и трудно в ней найти человека. Ошибочно видеть в Гоголе сатирика. Он видел метафизическую глубину зла, а не только социальное её проявление. Более всего проникал Гоголь в духи лжи, терзающие Россию. Гоголь пережил религиозную драму. Он был подавлен тяжестью воспринимаемого им зла, он нигде не видел добра, не видел образа человека». Подобный дар – величайшее бремя крестонесения. В ранних произведениях Гоголь как бы оглядывается вокруг – и окружающий мир видится ему достаточно гармоничным. Позднее за предметностью он обнаруживает некую движущую силу. Когда же он углубляется в созерцание этой силы – содрогается: повсюду снуют невидимые бесы, но все живут так, будто ничего не происходит. Мировым балом правит сатана: празднества у Гоголя – это провал в преисподнюю, где всё раздваивается, смещается с оснований.

В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» человек ещё сохраняет неустойчивое душевное равновесие в противостоянии чертовщине: Вакула подчиняет чёрта, казак отнимает у бесов грамоту, колдун из «Страшной мести» наказывается... В «Миргороде» выведен один из немногих положительных типов в русской литературе – Тарас Бульба. Но это фигура из героического прошлого, ушедшего в эпос, в былину. А в реальности торжествует пошлая обыденность в лице Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Нечисть не только противостоит человеку, но и становится влиятельнейшей силой мира сего – дьявольской скукой, пошлостью, всепоглощающим унынием. Жизнь искривляется и течёт под наитием тёмной силы. Сказочные черти обретают человеческую плоть, становятся реальными характерами.

Последующее творчество Гоголя – это вопль ужаса от лицезрения духовного мора в России: «Уже душа в ней болит, и раздаётся крик её душевной болезни». За внешним благополучием идёт духовная брань: «Дивись, сын мой, ужасающему могуществу беса. Он во всё силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самоё вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот чёрный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений». Невидимые духи внедряются в жизнь, разлагая её изнутри. Об этом повесть «Нос». Какая-то часть тела, вполне уместная и незаменимая в своей изначальной функции, противоестественно отделяется от тела, пытается существовать самостоятельно, приобретает гипертрофированное значение, возвеличивается во мнении окружающих и самомнении, и, наконец, часть занимает по отношению к целому господствующее положение. Такова фабула повести – и такова формула идеомании: гипертрофирование частной функции, абсолютизация частного смысла, когда нечто частичное воспринимается как универсальное и безусловное. Глобальное идолопоклонство превращает жизнь в инфернальный подиум. Гоголь в образах фантастических описывает сюрреалистическое.

«Мёртвые души» – это не бытописание, не изображение типических характеров русской провинции, но обличение типов зла – людей, души которых смертельно поражены духовными бациллами. Творческое зрение Гоголя обнажает, а творческая фантазия развивает образы странных харь и морд не современных ему людей, а духов мирового зла, подступающих к России. Писатель – не реалист в привычном смысле слова и не сатирик, но он и не романтик, не фантаст. Его необычный взгляд на обыденную действительность объясняется не фантастичностью восприятия, а направленностью взора. Душа Гоголя жаждала гармонии. Гоголь-человек стремился к добру, но взгляду Гоголя-писателя открывались более всего маски зла. Как он ни мучился, не смог увидеть правду жизни, положительное в ней, не сумел явственно различить в жизни дух добра и света, хотя всеми силами стремился к этому. Рассудком понимал, а сердцем не чувствовал, не видел творческим оком. Поэтому он резонерствовал, когда его писательство выходило за пределы данного ему таланта. Когда он пытается оторвать взгляд от инфернальных явлений, его картину добра строит ум, но творческое сознание отказывает – отсюда ходульность его положительных персонажей и налёт дидактичности в его нравоучениях. Большинство читателей видело в его произведениях обличение социальных пороков, только немногие, в том числе он сам, – обличение пороков человеческой души. Гоголь не вполне осознавал религиозную миссию своего творческого дарования, ибо не вполне понимал его природу. Он не хотел принимать назначения своего трагического дарования, стремился быть пророком добра, проповедником, в то время как был пророком-обличителем нашествия духов мирового зла. Если творчество Достоевского – это духовный реализм, то Гоголя – духовный натурализм. Он предметно и детально описывает элементарных духов, терзающих Россию.

Гоголь беззаветно любил Россию и остро чувствовал, что её спасение – в христианстве, что ей предназначена исключительная мировая миссия: «Зачем пророчествует одна только Россия? Затем, что она сильнее других слышит Божию руку на всём, что ни сбывается в ней, чует приближение иного царствия… Великое поприще, которое никому из других народов невозможно, возможно одному только русскому народу… Праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, нежели у других народов». Он жаждал Пасхи для своей многострадальной Родины, но само его творчество свидетельствовало о том, что воскресению России предшествуют великий крестный путь и величайшие голгофские страдания.

Со вселенской грустью смотрел писатель-мистик в будущее любимого Отечества. Знаменитая Русь-тройка вовсе не оптимистический образ: «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади. Остановился поражённый Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несёшься ты? дай ответ. Не даёт ответа. Чудным звоном заливается колокольчик…». Опередившая и поражающая всех тройка без седока и всадника наводит ужас. Движимая неведомой стихийной силой, чуткая к знакомым песням с высот, слитая в едином порыве оторванного от земли утопического полёта, вдохновляемая подмененными Божественными образами, слепо целеустремлённая, она не ведает, куда несётся. (Вместо традиционного на Руси набата или благовеста церковных колоколов чудным звоном заливается колокольчик – манит в неведомое: одно из значений слова «чудный» – «непонятный», «непостижимый»). Это не образ преображённой Родины, но апокалиптическое видение вихрей ложной духовности, которые обуревали Россию, и предощущение катастрофы в конце этого пути. Только с высоты Русской Голгофы XX века открылись бездны, в которые предстояло низринуться России-тройке.

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался впрямую предупредить о нашествии духов небытия: «Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своём виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеётся в глаза им же, его признающим; глупейшие законы даёт миру, какие доселе ещё никогда не давались, – и мир это видит и не смеет ослушаться. Что значит эта мода, ничтожная, незначащая, которую допустил вначале человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в домах наших; выгоняя всё, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить её малейшего приказанья, дрожа перед нею как робкий мальчишка. Что значит, что даже и те, которые сами над нею смеются, пляшут, как лёгкие ветреники, под её дудку? Что значат эти так называемые бесчисленные приличия, которые стали сильней всяких коренных постановлений? Что значат эти странные власти, образовавшиеся мимо законных; – посторонние, побочные влияния? Что значит, что уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники остались в стороне? Люди тёмные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мнениями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, – и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством?» Гоголь обличает не современные ему формы жизни, ибо не было тогда в России и в помине странных властей, образовавшихся мимо законных, не правили миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники не оставались в стороне. По конкретному поводу писатель обличает журналистику, диктующую общественное мнение (газетный листок, признаваемый лживым всеми), но в мистическом измерении он разоблачает инфернальных духов, пронизывающих общественную атмосферу, их незаконные законы. Носителями духовной заразы оказывается новое, внесословное сословие людей тёмных, никому не известных, не имеющих мыслей и чистосердечных убеждений. Гоголь опознал новые формы помутнения рода человеческого в самом их зачатке, но описал в сложившихся формах. Мнениями и мыслями умных людей уже во многом правят идейные маньяки, поэтому читающая публика не понимает прямых предостережений, остаётся равнодушной к тому, о чём вопиет писатель, более того, обвиняет его в несуразностях разного рода. Он так и остался непонятым и непонятным для современников. В мистическом плане многое в судьбе Гоголя было результатом мщения тех сил, которые ему удалось разоблачить.

Гоголь был очень талантливым христианским мыслителем, но не в этом он достигает гениальности. В «Переписке с друзьями» Гоголь замечательно излагает некоторые вполне очевидные предметы, хотя для большинства его современников они не очевидны. Но только в художественном творчестве Гоголь создаёт то и так, что и как никто, кроме него, не создавал и не создаст. Вместе с тем Гоголь впервые ставит многие проблемы, поэтому можно согласиться с тем, что как пророк православной культуры он вполне состоялся. Но это другое служение, которое, по существу, не отменяет художественного творчества. О чём-то писателю необходимо высказаться впрямую, тогда он выступает как мыслитель. Но что-то можно высказать только через художественный образ, и тогда он выступает как художник слова. Экзистенциально одно не исключает другого, у Достоевского это сочеталось вполне органично. Но в душе Гоголя это не сомкнулось, поэтому Гоголь-мыслитель во многом противостоит Гоголю-писателю, а сам автор мог идентифицировать себя отдельно либо с одним, либо с другим.

Таким образом, духовное зрение Гоголя позволяло ему различать колыхания инфернальных теней явственнее, чем предметную реальность и дух добра. Он плохо ориентировался в реальной жизни и в людях, но отчётливо различал злых духов. В то время как никто не подозревал о нашествии тьмы в полдень жизни, он содрогался от ужаса увиденного: «Соотечественники, страшно… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от нас подымятся». Писатель считает долгом своей жизни предупредить об этом, но в отчаянии от всеобщего непонимания начинает сомневаться в реальности увиденного. Он ощущает свой непостижимый дар как бич судьбы, лишающий его душевной гармонии, всеми силам стремится к этой гармонии – и не обретает её. Гоголь чувствовал своё отличие от всех и страдал от этого. Но вместе с тем чувствовал собственное миссионерское и пророческое назначение. Тягостная роль пророка нарастающего зла ранила и искажала его душу. В самоощущении Гоголя возникает «один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста… Черствее и черствее становится жизнь… Всё глухо, могила повсюду».

Гоголь взыскует защиты в вере, но не обладает сильным и ясным религиозным чувством, поэтому ищет властный авторитет, увлекаясь богослужением, постом, молитвой, церковными писаниями. Наконец, отдаётся во власть радикально настроенного священника, который был человеком ограниченным. Протоиерея Матфея Константиновского Гоголь воспринимал как Богом данного исповедника. Суровый отец Матфей резко осудил «Переписку с друзьями» – в светском сочинении неприемлемо рассуждать о религиозных вопросах. Более того, священник принуждал Гоголя оставить литературные занятия – как отступление от «закона Христа», всячески обличал и запугивал небесной карой, требовал от него «уклониться от мира», оставить мирскую суету и уйти в монастырь, где «искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести». Он внушил Гоголю, что в художественном творчестве тот воспроизводит чудовищ, что это не православная позиция, поэтому он должен отказаться от литературных занятий и во имя собственного совершенствования посвятить себя монашеским подвигам.

Христианская вера очищает душу, но не выжигает творческую гениальность. Напротив, искренняя воцерковлённость развивает и углубляет таланты человека, требует исполнения своей творческой миссии (не зарывать свои таланты в землю). Реализация творческих дарований для христианина есть религиозное служение. Различные служения дополняют друг друга в соборном единстве. Поэтому для одних спасение только в монастыре, в молитвенном подвиге, для других спасение в реализации их творческой гениальности. Гоголь искренне доверился строгим наставлениям отца Матфея. Несомненно, что драма последних лет жизни и сожжение второго тома «Мёртвых душ» во многом объясняются роковым влиянием прямодушного, но ограниченного священника, который был неспособен оценить глубинные духовные поиски в творчестве гения. Гоголь пытался оградиться духовными латами, но аскетизм его был надрывен и самоубийствен, поэтому лишил его творческой воли. В результате он творчески оскопляет себя – отказывается от своего дарования, но не обретает защищенности от грозного мщения духов. В этом душевный разлом, истоки религиозной и творческой драмы Гоголя.

 

Многие таланты порабощались формами зла, которые они описывали. В начале XX века чёрные пласты жизни вскрывают уже люди с душой тёмной. Бесы не только изображались, но и владели ими. Увидеть зло и обличить его во всей глубине, но не отдаться самому злу – немногим под силу. Выведенный на свет, злой дух неумолимым роком отзывался в судьбе творца, во многом коверкал его жизнь. Это мщение зла особенно заметно на его разоблачителях.

Начиная с Гоголя сатира в России более, нежели сатира. Сатирический скальпель соскабливает налёт мещанского быта и настроения, а под безобидными ликами скрываются чудовища. Смех и комическое в произведениях Гоголя срывали покрывала обыденщины, за которым и обнаруживалось страшное. Писатель сам испугался теней хаоса, которые ему удалось вывести на свет, поэтому он смешил всех, скрывая невидимые миру слезы. Сатирический взгляд принципиально заужен, ограничен разоблачением масок, он не освещает саму живую жизнь, духовные основы реальности, поэтому опасен. Обличительный пафос и здравый оптимизм плохо сочетаются в одной душе, отсюда душевный трагизм сатирика-обличителя.

С XIX века сатира в России пророчествует. Образы Волохова в «Обрыве» И.А. Гончарова и Базарова в «Отцах и детях» И.С. Тургенева некоторыми современниками воспринимались как карикатуры на нигилистов. Но впоследствии сама жизнь превзошла эту карикатурность: сейчас читаешь это с таким чувством, будто описано что-то до боли знакомое. Даже удивляет, почему тогда не видели и не хотели понять ясно выписанные и разоблаченные образы. Получается, чем карикатурнее, тем реалистичнее. Салтыков-Щедрин в «Истории одного города» вывел карикатуру на Аракчеева, а сейчас видится, что более похоже на образ Сталина. Художник схватывал в зародыше тенденцию, и гротеск позволял «забежать вперёд» в рассмотрении этой тенденции. Сатирический взгляд давал возможность заглянуть в реальность нереального, того фантастического, которое ещё не овладело жизнью, но уже клубится в атмосфере эпохи. В фантастическом образе писатель подсматривает ту сторону зла, которая присутствует в жизни потенциально. Поэтому гротеск – метод реализма, но реализма духовного, обнажающего реальность духов зла. Однако никакая творческая фантазия в XIX веке не предвидела ужасов века XX. Действительность оказалась фантасмагоричнее самой больной фантазии, и жизнь превзошла карикатуру на самое себя.

 

Историческим призванием русской литературы XIX века было разоблачение смертельной духовной опасности, грозящей России. «Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну. Русская литература XIX века свидетельствует о совершающейся революции. Весь русский XIX век, величайший по творческому подъёму век русской истории, был веком нарастающей революции» (Н.А. Бердяев). Высочайшего напряжения борьба с нарастающей духовной катастрофой достигает в творчестве Ф.М. Достоевского, пророчески разоблачившего сатанинские идеологии в «Бесах», в «Дневнике писателя» и в других произведениях. И.С. Тургенев в «Отцах и детях», И.А. Гончаров в «Обрыве» (Россия – на краю обрыва), Н.С. Лесков в «Некуда», «Соборянах», А.К. Толстой в «Порой весёлой мая», «Потоке-богатыре» ставили диагноз заболевающему обществу и пытались обрести духовное противоядие.

Проницательно характеризовал духовную ситуацию христианской цивилизации Ф.И. Тютчев, определяя основной конфликт эпохи как «революция и Россия». «Для того чтобы уяснить себе сущность того рокового переворота, в который вступила ныне Европа, вот что следовало бы сказать себе. Давно уже в Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра оне вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой! От исхода борьбы, возникшей между ними, величайшей борьбы, какой когда-либо мир был свидетелем, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества. Факт этого соперничества обнаруживается ныне всюду, и, невзирая на то, таково понимание нашего века, притупленного мудрованием, что настоящее поколение, ввиду подобного громадного факта, далеко не сознало вполне его истинного значения и не оценило его действительных причин. До сих пор искали его разъяснения в сфере чисто политической; старались истолковать его различием в понятиях о порядке исключительно человеческом. Поистине, распря, существующая между революциею и Россиею, зависит от причин более глубоких. Оне не могут быть определены в двух словах. Россия, прежде всего, христианская империя; русский народ – христианин не только в силу православия своих убеждений, но ещё благодаря чему-то более задушевному, чем убеждения. Он – христианин в силу той способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция – прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. Те видоизменения, которым она последовательно подвергалась, те лозунги, которые она попеременно усваивала, все, даже её насилия и преступления, были второстепенны и случайны; но одно, что в ней не таково, это именно антихристианское настроение, её вдохновляющее, и оно-то (нельзя в этом не сознаться) доставило ей это грозное господство над вселенною. Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет. Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось самовластие человеческого я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции. С той поры, невзирая на все свои превращения, революция оставалась верна своей природе и, быть может, никогда ещё в продолжение всего своего развития не сознавала себя столь цельною, столь искренно антихристианскою, как в настоящую минуту, когда она присвоила себе знамя христианства: “братство”. Во имя этого можно даже предполагать, что она достигла своего апогея. И подлинно, если прислушаться к тем наивно-богохульным разглагольствованиям, которые сделались, так сказать, официальным языком нынешней эпохи, – не подумает ли всякий, что новая французская республика была приобщена ко вселенной лишь для того, чтобы выполнять евангельский закон? Именно это призвание и было приписано себе теми силами, которые ею созданы, за исключением, впрочем, такого изменения, какое революция сочла нужным произвести, а именно – чувство смирения и самоотвержения, составляющее основу христианства, она намерена заменить духом гордости и превозношения, благотворительность свободную и добровольную – благотворительностью вынужденною; и взамен братства, проповедуемого и принимаемого во имя Бога, она намерена утвердить братство, налагаемое страхом к народу-владыке» (Ф.И. Тютчев).

Трагически пророческим оказалось суждение Ф.М. Достоевского о грядущей революции: «Европейская революция начнётся в России, ибо нет у нас для неё надёжного отпора ни в управлении (правительстве), ни в обществе… Безбожный анархизм близок: дети наши увидят его… Интернационалка распорядилась, чтобы европейская революция началась в России… И если нигилистическая пропаганда у нас столь безуспешна, то это по крайней глупости и неопытности пропагандистов». Но после Достоевского новые пропагандисты «умнели» и набирались «опыта»...

Антиномичный взгляд Достоевского проницал духов зла, терзающих Россию, и видел духовные превращения, дающие основания для веры в великую будущность русского народа. От России Достоевский ждал «нового слова», ждал «воскресения и обновления всего человечества». Вера эта была основана на глубинной укоренённости русского народа в христианстве: «Русский народ ведёт всё от Христа, воплощает всё своё будущее во Христе и во Христовой истине». Это даёт основания писателю говорить «о величайшем из величайших назначений, уже сознанных русскими как назначение общечеловеческое, как общее служение всему человечеству». Достоевский убеждён, что России принадлежит решающая роль в судьбах европейской христианской цивилизации: «Будущее Европы принадлежит России… Европу и её назначение окончит Россия». Идеология ложной социальности паразитирует на качествах русского характера, воспитанных Православием, но в них пробиваются ростки нового социального идеала: «Всё это давно уже есть в России, по крайней мере, в зародыше и в возможности и даже составляет сущность её, только не в революционном виде, а в том, в каком должны эти идеи всемирного человеческого обновления явиться: в виде Божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в Православии».

Некоторые русские мыслители вслед за писателями смогли приблизиться к пониманию российской трагедии. К.Н. Леонтьев сделал роковое предсказание: «Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится ещё быстрее всего другого по смертному